И то, что возникало вдали, словно всплывало из пучин, медленно приподнималось над окоемом, прирастало к “острову”. Но появлялось все одно и то же: камень. Россыпи камня, груды камня, изъязвлённый камень, прах и окалина, шлак космической плавки, угли давно сгоревших скал, чёрный пепел миллионолетий. Над всем застыл косматый и огненный глаз Солнца, на все давил свинцовой тяжести свет, в котором ярко пылала и не могла сгореть серая убогость лунного камня.
Дети то ускоряли шаг, словно надеясь, что за горизонтом окажется нечто иное, то медлили, озираясь, наклонялись, как бы ища потерю. Скафандры окукливали их фигуры, за прозрачными забралами шлемов поворачивались недоуменные и словно даже чумазые мордашки, глаза рыскали по сторонам, и Шелеста радовал этот интерес. Но как он вскоре понял из отрывистых реплик, все обстояло не так просто. Ну где же, где те чудные перемены цвета, которые, если верить киносъёмкам, были на Луне повсюду?!
Они и были. Хотя общий тон оставался мрачно-серым, рефлексы света придавали лунному реголиту то коричневатый, то зеленоватый отлив, который менялся при повороте головы и скрашивал угрюмую мертвенность камня. Но разве эта скупая игра оттенков могла сравниться с теми волшебными изменениями цвета, которые могли создавать и создавали съёмочные камеры? Дети сравнивали то, что они прежде видели не своим зрением, с тем, что они видели в натуре теперь, и явно испытывали разочарование. Все оказывалось бедней, суше, строже.
То же самое, что со звёздами в лунном небе, то же самое! Операторы и режиссёры, знакомя человечество с Луной, не то чтобы лгали, хотя порой случалось и это. Чаще, гораздо чаще они просто-напросто следовали велению своего искусства, то есть отбирали самое-самое, на их взгляд, интересное, сервировали факты, чего жизнь никогда не делает, невольно что-то выделяли, усиливали, ретушировали — лишь бы приковать внимание и обострить интерес. А как иначе? Дайте двум людям одинаковые камеры, заставьте снимать одно и то же — снимки все равно выйдут разными, и вы, естественно, предпочтёте более выразительный. Теперь внесите в это дух соревнования, потребуйте творчества, вооружите людей волшебным могуществом голографии. Когда-то изображение было лишь бледной тенью действительности; ныне уже сама действительность выглядела ухудшенной копией изображения. Ребята не могли не сравнивать, и они сравнивали.
“Что вы делаете! — хотелось закричать Шелесту. — Ведь это же Луна, настоящая Луна, Луна, где вы никогда не бывали, Луна, о которой ваши, иного века, сверстники и мечтать не смели! Вы не имеете права скучать!”
Бесполезно, они бы не поняли. Их интерес к Луне угасал. Что они могли здесь увидеть такого, чего раньше не видели? Луна — не Земля. Здесь нечего слушать, потому что нет звуков, не дано осязать, потому что человек замкнут в скорлупе скафандра и, пожалуй, лишь зрение соединяет его с окружающим. А зрение, выходит, уже не своё — чужое, заёмное… Вот если бы ребятам разрешили ощутить неземную лёгкость своего тела! Но прыгать и бегать им запрещалось категорически, потому что на Луне падение грозит не синяками и шишками, а разрывом скафандра и смертью. Им только одно оставалось — смотреть.
Он отстал на два шага и смотрел, как идут его дети. Они шли рядком в поблёскивающих скафандрах, два шагающих металлических домика, один повыше, другой пониже, а так — неразличимые. Он быстро нагнал их, обнял, прижав к себе.
— Что, папа?
Ничего, просто ему хотелось услышать их голос.
— Оглянитесь, — сказал он.
Они оглянулись.
— Видите наши следы?
Конечно, их нельзя было не заметить: следы рубчатых подошв цепочкой тянулись до горизонта.
— Они не сотрутся, — сказал Шелест. — Они будут тут… Может быть, миллионы лет. Вы знаете это?
Он хотел сказать: “Вы чувствуете это?”, но передумал, потому что не был уверен, поймут ли его.
Олежка кивнул.
— Ага… Но этого не будет.
— Их затопчут метеориты, — уточнил Тошка.
— Нет, — возразил брат. — Прежде их затопчут люди.
— Пожалуй, — только и смог выговорить Шелест.
Все-то они знали! Оборотная сторона бдения перед стереовизором: что-что, а информацию они впитывали, как губка воду. Ещё вопрос, у кого её больше — у них или у старца в каком-нибудь девятнадцатом веке. Вероятно, у них. А цена этому?
“Все не так, — с глухой досадой подумал Шелест. — Не то, и я не о том… А о чем? Ошибка, все надо было продумать заранее! И как показывать, и что им говорить…”
Мысль споткнулась. О чем он? Продумывать, планировать… общение с собственными детьми?! С сыновьями? Чтобы, значит, они, как когда-то, прижимаясь к его плечу, перебивали вопросами, чтобы он снова мог видеть их доверчивый и жадно-внимательный блеск глаз? Чувствовал себя самым-самым (после мамы) необходимым человеком, кладезем ума и знаний? Чтобы исчез тот лишний, что поселился меж ними, чтобы только он, отец, одарял их своим пониманием всего на свете? Не ради ли этого он затеял все?
И вот они на Луне, никого больше нет, дети с ним, только с ним — и что дальше? Не только тела, их души в скафандре. Окажись рядом свежий человек, что бы он сказал о внутреннем мире этих двоих? Ну, уравновешенные, ну, замкнутые, малоэмоциональные… Что ещё?
Похожие друг на друга. Усреднённые.
Шелест вздрогнул, даже обернулся, словно кто-то мог подслушать его мысль. А что, если… Ещё никогда не было такого могучего, такого всеобщего воспитателя, как стерео. Никогда. Даже в эпоху гипнотического, как тогда казалось, на деле примитивного телевидения. Впрочем, уже в те годы возникло слово “теледети”. Может быть, происходит даже не усреднение, а свёртка психики. Так, как это бывает при гигантской силе тяготения; околозвёздное пространство схлопывается, замыкается само на себя, окукливается “чёрной дырой”, которая и принадлежит этому миру, и находится вне его. И коль скоро в жизни возник сверхмощный источник психологического притяжения, если личность не может вырваться из этого поля, а, наоборот, все более поглощается им, то…
Шелест споткнулся, горизонт качнулся перед его глазами. “Нег, — мысленно вскрикнул он. — Нет, нет, нет!” Разве он сам не из поколения “теледетей”? Вдобавок, если его панические рассуждения верны, то люди все более должны походить на песчинки, гладкие, скатанные и неразличимые. Тогда и расцвет личности, между прочим, надо искать в прошлом, где-нибудь среди толп обездоленных и молящихся.
Но разве можно сравнить?!
Шелест медленно перевёл дух. Дети шли, не оглядываясь, длинные отброшенные ими тени то сходились, то размыкались, как лезвия огромных чёрных ножниц. Оказывается, ребята нашли занятие: они пинали камешки, которые отлетали так далеко, что, упав, становились неразличимыми.
Местность — давно пора! — стала меняться. Горизонт как бы приподнимался, они шли, шли, а он поднимался все круче, пока вдруг не разверзся у ног обрывом.
Все трое остановились. Кратер был залит тенью, над ней сверкали иззубрины скал. Шелест, не отрываясь, смотрел на пламенеющие скалы, на тень, куда можно было кануть, как в воду. Белое и чёрное, ничего больше, но это место всегда волновало Шелеста. Оно обладало свойством, которое не мог выразить и передать никакой объектив, ибо стоило раздразнить воображение, как глаз начинал видеть несусветное и разное. Мрак твердел, сверкающий камень скал, наоборот, обретал лёгкость огня, и тогда казалось, что тёмный покров лунных бездн охвачен языками мертвенно-белого пламени. Но так же легко и внезапно все выворачивалось наизнанку: скалы из огненных и невесомых превращались в сверкающие, навечно вмороженные в толщу мрака льдины. Одно видение накладывалось на другое, льды пылали, огонь искрился морозным блеском, все мешалось, уже не было неподвижности, твердь трепетала языками пожара, а тень змеилась течениями, которые возносили над чернотой то ли айсберги, то ли раскалённые глыбы лавы. Непросто, непросто человеку было вернуться в состояние, когда все выглядит таким, каким оно есть: внизу самая обычная, рябая от бликов тень, а над ней ярко освещённые, щербатые, тоже обычные скалы.
Шелест долго стоял зачарованный. Все заботы отошли далеко, стали мелкими и ничтожными. Наплывом, без горечи, думалось и о том, что дети уже не те, уходят, и он сам им все менее нужен. Что ж! Дети растут, отдаляются, так было всегда, теперь это ускорилось, и не могло быть иначе, потому что ускорилась жизнь. Смел ли он в своём детстве мечтать о подобной, запросто, прогулке на Луну? Но если фантастика, не успеешь оглянуться, становится явью, то поколения, как никогда прежде, должны отличаться друг от друга. Иначе все замрёт в таком вот лунном оцепенении. Как замер он сам, как замерли дети…
Дети?
Он очнулся. Не веря глазам, огляделся. Никого не было рядом, никто не стоял по^ди, дети ушли бесшумно. Цепочка крадущихся следов, огибая скалу, вела по пологому скату вниз.
Шелест задохнулся от растерянности, испуга, гнева.
— Олег, Антон!…
Слова канули в беззвучие.
— Олег, Антон!!!
Он ринулся вниз. И услышал приглушённый смех.
Тогда он все вспомнил и понял. Не он ли ещё на Земле обещал детям эту вечную как мир игру, посулил её именно здесь, в кратере, в лунных тенях?
Но игра по подсказке и на поводке — уже не игра, что угодно, только не игра.
Снова раздался прерывистый смех.
— Ищи нас, папа, ищи…
Только на Луне можно не опасаться, что голос выдаст место, где ты спрятался. И только лунные тени позволяли стать невидимкой в пределах взгляда того, кто ищет.
— Ау, папа, мы здесь!…
Шелест перевёл дыхание. Их следовало выбранить за самоволие, но… Тот, посторонний, не мог участвовать в этой игре, ни в какой игре, где требовались смётка, изобретательность, общность.
И вообще человек начинается со слова “сам”.
— Раз, два, три, четыре, пять! — звонко, как в детстве, закричал Шелест. — Я иду искать!…
1 2
Дети то ускоряли шаг, словно надеясь, что за горизонтом окажется нечто иное, то медлили, озираясь, наклонялись, как бы ища потерю. Скафандры окукливали их фигуры, за прозрачными забралами шлемов поворачивались недоуменные и словно даже чумазые мордашки, глаза рыскали по сторонам, и Шелеста радовал этот интерес. Но как он вскоре понял из отрывистых реплик, все обстояло не так просто. Ну где же, где те чудные перемены цвета, которые, если верить киносъёмкам, были на Луне повсюду?!
Они и были. Хотя общий тон оставался мрачно-серым, рефлексы света придавали лунному реголиту то коричневатый, то зеленоватый отлив, который менялся при повороте головы и скрашивал угрюмую мертвенность камня. Но разве эта скупая игра оттенков могла сравниться с теми волшебными изменениями цвета, которые могли создавать и создавали съёмочные камеры? Дети сравнивали то, что они прежде видели не своим зрением, с тем, что они видели в натуре теперь, и явно испытывали разочарование. Все оказывалось бедней, суше, строже.
То же самое, что со звёздами в лунном небе, то же самое! Операторы и режиссёры, знакомя человечество с Луной, не то чтобы лгали, хотя порой случалось и это. Чаще, гораздо чаще они просто-напросто следовали велению своего искусства, то есть отбирали самое-самое, на их взгляд, интересное, сервировали факты, чего жизнь никогда не делает, невольно что-то выделяли, усиливали, ретушировали — лишь бы приковать внимание и обострить интерес. А как иначе? Дайте двум людям одинаковые камеры, заставьте снимать одно и то же — снимки все равно выйдут разными, и вы, естественно, предпочтёте более выразительный. Теперь внесите в это дух соревнования, потребуйте творчества, вооружите людей волшебным могуществом голографии. Когда-то изображение было лишь бледной тенью действительности; ныне уже сама действительность выглядела ухудшенной копией изображения. Ребята не могли не сравнивать, и они сравнивали.
“Что вы делаете! — хотелось закричать Шелесту. — Ведь это же Луна, настоящая Луна, Луна, где вы никогда не бывали, Луна, о которой ваши, иного века, сверстники и мечтать не смели! Вы не имеете права скучать!”
Бесполезно, они бы не поняли. Их интерес к Луне угасал. Что они могли здесь увидеть такого, чего раньше не видели? Луна — не Земля. Здесь нечего слушать, потому что нет звуков, не дано осязать, потому что человек замкнут в скорлупе скафандра и, пожалуй, лишь зрение соединяет его с окружающим. А зрение, выходит, уже не своё — чужое, заёмное… Вот если бы ребятам разрешили ощутить неземную лёгкость своего тела! Но прыгать и бегать им запрещалось категорически, потому что на Луне падение грозит не синяками и шишками, а разрывом скафандра и смертью. Им только одно оставалось — смотреть.
Он отстал на два шага и смотрел, как идут его дети. Они шли рядком в поблёскивающих скафандрах, два шагающих металлических домика, один повыше, другой пониже, а так — неразличимые. Он быстро нагнал их, обнял, прижав к себе.
— Что, папа?
Ничего, просто ему хотелось услышать их голос.
— Оглянитесь, — сказал он.
Они оглянулись.
— Видите наши следы?
Конечно, их нельзя было не заметить: следы рубчатых подошв цепочкой тянулись до горизонта.
— Они не сотрутся, — сказал Шелест. — Они будут тут… Может быть, миллионы лет. Вы знаете это?
Он хотел сказать: “Вы чувствуете это?”, но передумал, потому что не был уверен, поймут ли его.
Олежка кивнул.
— Ага… Но этого не будет.
— Их затопчут метеориты, — уточнил Тошка.
— Нет, — возразил брат. — Прежде их затопчут люди.
— Пожалуй, — только и смог выговорить Шелест.
Все-то они знали! Оборотная сторона бдения перед стереовизором: что-что, а информацию они впитывали, как губка воду. Ещё вопрос, у кого её больше — у них или у старца в каком-нибудь девятнадцатом веке. Вероятно, у них. А цена этому?
“Все не так, — с глухой досадой подумал Шелест. — Не то, и я не о том… А о чем? Ошибка, все надо было продумать заранее! И как показывать, и что им говорить…”
Мысль споткнулась. О чем он? Продумывать, планировать… общение с собственными детьми?! С сыновьями? Чтобы, значит, они, как когда-то, прижимаясь к его плечу, перебивали вопросами, чтобы он снова мог видеть их доверчивый и жадно-внимательный блеск глаз? Чувствовал себя самым-самым (после мамы) необходимым человеком, кладезем ума и знаний? Чтобы исчез тот лишний, что поселился меж ними, чтобы только он, отец, одарял их своим пониманием всего на свете? Не ради ли этого он затеял все?
И вот они на Луне, никого больше нет, дети с ним, только с ним — и что дальше? Не только тела, их души в скафандре. Окажись рядом свежий человек, что бы он сказал о внутреннем мире этих двоих? Ну, уравновешенные, ну, замкнутые, малоэмоциональные… Что ещё?
Похожие друг на друга. Усреднённые.
Шелест вздрогнул, даже обернулся, словно кто-то мог подслушать его мысль. А что, если… Ещё никогда не было такого могучего, такого всеобщего воспитателя, как стерео. Никогда. Даже в эпоху гипнотического, как тогда казалось, на деле примитивного телевидения. Впрочем, уже в те годы возникло слово “теледети”. Может быть, происходит даже не усреднение, а свёртка психики. Так, как это бывает при гигантской силе тяготения; околозвёздное пространство схлопывается, замыкается само на себя, окукливается “чёрной дырой”, которая и принадлежит этому миру, и находится вне его. И коль скоро в жизни возник сверхмощный источник психологического притяжения, если личность не может вырваться из этого поля, а, наоборот, все более поглощается им, то…
Шелест споткнулся, горизонт качнулся перед его глазами. “Нег, — мысленно вскрикнул он. — Нет, нет, нет!” Разве он сам не из поколения “теледетей”? Вдобавок, если его панические рассуждения верны, то люди все более должны походить на песчинки, гладкие, скатанные и неразличимые. Тогда и расцвет личности, между прочим, надо искать в прошлом, где-нибудь среди толп обездоленных и молящихся.
Но разве можно сравнить?!
Шелест медленно перевёл дух. Дети шли, не оглядываясь, длинные отброшенные ими тени то сходились, то размыкались, как лезвия огромных чёрных ножниц. Оказывается, ребята нашли занятие: они пинали камешки, которые отлетали так далеко, что, упав, становились неразличимыми.
Местность — давно пора! — стала меняться. Горизонт как бы приподнимался, они шли, шли, а он поднимался все круче, пока вдруг не разверзся у ног обрывом.
Все трое остановились. Кратер был залит тенью, над ней сверкали иззубрины скал. Шелест, не отрываясь, смотрел на пламенеющие скалы, на тень, куда можно было кануть, как в воду. Белое и чёрное, ничего больше, но это место всегда волновало Шелеста. Оно обладало свойством, которое не мог выразить и передать никакой объектив, ибо стоило раздразнить воображение, как глаз начинал видеть несусветное и разное. Мрак твердел, сверкающий камень скал, наоборот, обретал лёгкость огня, и тогда казалось, что тёмный покров лунных бездн охвачен языками мертвенно-белого пламени. Но так же легко и внезапно все выворачивалось наизнанку: скалы из огненных и невесомых превращались в сверкающие, навечно вмороженные в толщу мрака льдины. Одно видение накладывалось на другое, льды пылали, огонь искрился морозным блеском, все мешалось, уже не было неподвижности, твердь трепетала языками пожара, а тень змеилась течениями, которые возносили над чернотой то ли айсберги, то ли раскалённые глыбы лавы. Непросто, непросто человеку было вернуться в состояние, когда все выглядит таким, каким оно есть: внизу самая обычная, рябая от бликов тень, а над ней ярко освещённые, щербатые, тоже обычные скалы.
Шелест долго стоял зачарованный. Все заботы отошли далеко, стали мелкими и ничтожными. Наплывом, без горечи, думалось и о том, что дети уже не те, уходят, и он сам им все менее нужен. Что ж! Дети растут, отдаляются, так было всегда, теперь это ускорилось, и не могло быть иначе, потому что ускорилась жизнь. Смел ли он в своём детстве мечтать о подобной, запросто, прогулке на Луну? Но если фантастика, не успеешь оглянуться, становится явью, то поколения, как никогда прежде, должны отличаться друг от друга. Иначе все замрёт в таком вот лунном оцепенении. Как замер он сам, как замерли дети…
Дети?
Он очнулся. Не веря глазам, огляделся. Никого не было рядом, никто не стоял по^ди, дети ушли бесшумно. Цепочка крадущихся следов, огибая скалу, вела по пологому скату вниз.
Шелест задохнулся от растерянности, испуга, гнева.
— Олег, Антон!…
Слова канули в беззвучие.
— Олег, Антон!!!
Он ринулся вниз. И услышал приглушённый смех.
Тогда он все вспомнил и понял. Не он ли ещё на Земле обещал детям эту вечную как мир игру, посулил её именно здесь, в кратере, в лунных тенях?
Но игра по подсказке и на поводке — уже не игра, что угодно, только не игра.
Снова раздался прерывистый смех.
— Ищи нас, папа, ищи…
Только на Луне можно не опасаться, что голос выдаст место, где ты спрятался. И только лунные тени позволяли стать невидимкой в пределах взгляда того, кто ищет.
— Ау, папа, мы здесь!…
Шелест перевёл дыхание. Их следовало выбранить за самоволие, но… Тот, посторонний, не мог участвовать в этой игре, ни в какой игре, где требовались смётка, изобретательность, общность.
И вообще человек начинается со слова “сам”.
— Раз, два, три, четыре, пять! — звонко, как в детстве, закричал Шелест. — Я иду искать!…
1 2