– Я думаю, что в вашей же должности можно найти утешение в том, чтобы облегчать страдания людей, – сказал он.
– Какие их страдания? Ведь это народ такой.
– Какой же особенный народ? – сказал Нехлюдов. – Такой же, как все. А есть и невинные.
– Разумеется, есть всякие. Разумеется, жалеешь. Другие ничего не спускают, а я, где могу, стараюсь облегчить. Пускай лучше я пострадаю, да не они. Другие, как чуть что, сейчас по закону, а то – стрелять, а я жалею.
Прикажете? Выкушайте, – сказал он, наливая еще чаю. – Она кто, собственно, – женщина, какую видеть желаете? – спросил он.
– Это несчастная женщина, которая попала в дом терпимости, и там ее не правильно обвинили в отравлении, а она очень хорошая женщина, – сказал Нехлюдов.
Офицер покачал головой.
– Да, бывает. В Казани, я вам доложу, была одна, – Эммой звали. Родом венгерка, а глаза настоящие персидские, – продолжал он, не в силах сдержать улыбку при этом воспоминании. – Шику было столько, что хоть графине…
Нехлюдов перебил офицера и вернулся к прежнему разговору.
– Я думаю, что вы можете облегчить положение таких людей, пока они в вашей власти. И, поступая так, я уверен, что вы нашли бы большую радость, – говорил Нехлюдов, стараясь произносить как можно внятнее, так, как говорят с иностранцами или детьми.
Офицер смотрел на Нехлюдова блестящими глазами и, очевидно, ждал с нетерпением, когда он кончит, чтобы продолжать рассказ про венгерку с персидскими глазами, которая, очевидно, живо представлялась его воображению и поглощала все его внимание.
– Да, это так, положим, верно, – сказал он. – Я и жалею их. Только я хотел вам про эту Эмму рассказать. Так она что делала…
– Я не интересуюсь этим, – сказал Нехлюдов, – и прямо скажу вам, что хотя я и сам был прежде другой, но теперь ненавижу такое отношение к женщинам.
Офицер испуганно посмотрел на Нехлюдова.
– А еще чайку не угодно? – сказал он.
– Нет, благодарю.
– Бернов! – крикнул офицер, – проводи их к Вакулову, скажи пропустить в отдельную камеру к политическим; могут там побыть до поверки.
IX
Провожаемый вестовым, Нехлюдов вышел опять на темный двор, тускло освещаемый красно горевшими фонарями.
– Куда? – спросил встретившийся конвойный у того, который провожал Нехлюдова.
– В отдельную, пятый номер.
– Здесь не пройдешь, заперто, надо через то крыльцо.
– А что ж заперто?
– Старшой запер, а сам на село ушел.
– Ну, так айдате здесь.
Солдат повел Нехлюдова на другое крыльцо и подошел по доскам к другому входу. Еще со двора было слышно гуденье голосов и внутреннее движение, как в хорошем, готовящемся к ройке улье, но, когда Нехлюдов подошел ближе и отворилась дверь, гуденье это усилилось и перешло в звук перекрикивающихся, ругающихся, смеющихся голосов. Послышался переливчатый звук цепей, и пахнуло знакомым тяжелым запахом испражнений и дегтя.
Оба эти впечатления – гул голосов с звоном цепей и этот ужасный запах – всегда сливались для Нехлюдова в одно мучительное чувство какой-то нравственной тошноты, переходящей в тошноту физическую. И оба впечатления смешивались и усиливали одно другое.
Войдя теперь в сени полуэтапа, где стояла огромная вонючая кадка, так называемая «параха», первое, что увидал Нехлюдов, была женщина, сидевшая на краю кадки. Напротив нее – мужчина со сдвинутой набок на бритой голове блинообразной шапкой. Они о чем-то разговаривали. Арестант, увидав Нехлюдова, подмигнул глазом и проговорил:
– И царь воды не удержит.
Женщина же опустила полы халата и потупилась.
Из сеней шел коридор, в который отворялись двери камер. Первая была камера семейных, потом большая камера холостых и в конце коридора две маленькие камеры, отведенные для политических. Помещение этапа, предназначенное для ста пятидесяти человек, вмещая четыреста пятьдесят, было так тесно, что арестанты, не помещаясь в камерах, наполняли коридор. Одни сидели и лежали на полу, другие двигались взад и вперед с пустыми и полными кипятком чайниками. В числе этих был Тарас. Он догнал Нехлюдова и ласково поздоровался с ним. Доброе лицо Тараса было изуродовано сине-багровыми подтеками на носу и под глазом.
– Что это с тобой? – спросил Нехлюдов.
– Вышло дело такое, – сказал Тарас, улыбаясь.
– Да дерутся все, – презрительно сказал конвой – ный.
– Из-за бабы, – прибавил арестант, шедший за ними, – с Федькой слепым сцепились.
– А Федосья что? – спросил Нехлюдов.
– Ничего, здорова, вот ей на чай кипяточку несу, – сказал Тарас и вошел в семейную.
Нехлюдов заглянул в дверь. Вся камера была полна женщинами и мужчинами и на нарах и под нарами. В камере стоял пар от сохнувшей мокрой одежды и слышался неумолкаемый крик женских голосов. Следующая дверь была дверь камеры холостых. Эта была еще полнее, и даже в самой двери и выступая в коридор стояла шумная толпа что-то деливших или решавших арестантов в мокрых одеждах. Конвойный объяснил Нехлюдову, что это староста выдавал забранные или проигранные вперед по билетикам, сделанным из игральных карт, кормовые деньги майданщику. Увидав унтер-офицера и господина, стоявшие ближе замолкли, недоброжелательно оглядывая проходивших. В числе деливших Нехлюдов заметил знакомого каторжного Федорова, всегда державшего при себе жалкого, с поднятыми бровями, белого, будто распухшего молодого малого и еще отвратительного, рябого, безносого бродягу, известного тем, что он во время побега в тайге будто бы убил товарища и питался его мясом. Бродяга стоял в коридоре, накинув на одно плечо мокрый халат, и насмешливо и дерзко глядел на Нехлюдова, не сторонясь перед ним. Нехлюдов обошел его.
Как ни знакомо было Нехлюдову это зрелище, как ни часто видел он в продолжение этих трех месяцев все тех же четыреста человек уголовных арестантов в самых различных положениях: и в жаре, в облаке пыли, которое они поднимали волочащими цепи ногами, и на привалах по дороге, и на этапах в теплое время на дворе, где происходили ужасающие сцены открытого разврата, он все-таки всякий раз, когда входил в середину их и чувствовал, как теперь, что внимание их обращено на него, испытывал мучительное чувство стыда и сознания своей виноватости перед ними. Самое тяжелое для него было то, что к этому чувству стыда и виноватости примешивалось еще непреодолимое чувство отвращения и ужаса. Он знал, что в том положении, в которое они были поставлены, нельзя было не быть такими, как они, и все-таки не мог подавить своего отвращения к ним.
– Им хорошо, дармоедам, – услыхал Нехлюдов, когда он уже подходил к двери политических, – что им, чертям, делается; небось брюхо не заболит, – сказал чей-то хриплый голос, прибавив еще неприличное ругательство.
Послышался недружелюбный, насмешливый хохот.
X
Миновав камеру холостых, унтер-офицер, провожавший Нехлюдова, сказал ему, что придет за ним перед поверкой, и вернулся назад. Едва унтер-офицер отошел, как к Нехлюдову быстрыми босыми шагами, придерживая кандалы, совсем близко подошел, обдавая его тяжелым и кислым запахом пота, арестант и таинственным шепотом проговорил:
– Заступите, барин. Совсем скрутили малого. Пропили. Нынче уж на приемке Кармановым назвался. Заступитесь, а нам нельзя, убьют, – сказал арестант, беспокойно оглядываясь, и тотчас же отошел от Нехлюдова.
Дело было в том, что каторжный Карманов подговорил похожего на себя лицом малого, ссылаемого на поселение, смениться с ним так, чтобы каторжный шел в ссылку, а малый в каторгу, на его место.
Нехлюдов знал уже про это дело, так как тот же арестант неделю тому назад сообщил ему про этот обмен. Нехлюдов кивнул головой в знак того, что он понял и сделает, что может, и, не оглядываясь, прошел дальше.
Нехлюдов знал этого арестанта с Екатеринбурга, где он просил его ходатайства о том, чтобы разрешено было его жене следовать за ним, и был удивлен его поступком. Это был среднего роста и самого обыкновенного крестьянского вида человек лет тридцати, ссылавшийся в каторгу за покушение на грабеж и убийство. Звали его Макар Девкин. Преступление его было очень странное Преступление это, как он сам рассказывал Нехлюдову, было делом не его, Макара, а его, нечистого. К отцу Макара, рассказывал он, заехал проезжий и нанял у него за два рубля подводу в село за сорок верст. Отец велел Макару везти проезжего. Макар запряг лошадь, оделся и вместе с проезжим стал пить чай. Проезжий за чаем рассказал, что едет жениться и везет с собою нажитые в Москве пятьсот рублей. Услыхав это, Макар вышел на двор и положил в сани под солому топор.
– И сам я не знаю, зачем я топор взял, – рассказывал он. – «Возьми, говорит, топор», – я и взял. Сели, поехали. Едем, ничего. Я и забыл было про топор. Только стали подъезжать к селу, – верст шесть осталось. С проселка на большак дорога в гору пошла. Слез я, иду за санями, а он шепчет: «Ты что же думаешь? Въедешь в гору, по большаку народ, а там деревня. Увезет он деньги; делать, так теперь, – ждать нечего». Нагнулся я к саням, будто поправляю солому, а топорище точно само в руки вскочило. Оглянулся он. «Чего ты?» – говорит. Взмахнул я топором, хотел долбануть, а он, человек стремой, соскочил с саней, ухватил меня за руки. «Что ты, говорит, злодей, делаешь?..
« Повалил меня на снег, и не стал я бороться, сам дался. Связал он мне руки кушаком, швырнул в сани. Повез прямо в стан. Посадили в замок. Судили.
Общество дало одобрение, что человек хороший и худого ничего не заметно.
Хозяева, у кого жил, тоже одобрили. Да аблаката нанять не на что было, – говорил Макар, – и потому присудили к четырем годам.
И вот теперь этот человек, желая спасти земляка, зная, что он этими словами рискует жизнью, все-таки передал Нехлюдову арестантскую тайну, за что, – если бы только узнали, что он сделал это, – непременно бы задушили его.
XI
Помещение политических состояло из двух маленьких камер, двери которых выходили в отгороженную часть коридора. Войдя в отгороженную часть коридора, первое лицо, которое увидал Нехлюдов, был Симонсон с сосновым поленом в руке, сидевший в своей куртке на корточках перед дрожащей, втягиваемой жаром заслонкой растопившейся печи.
Увидав Нехлюдова, он, не встав с корточек, глядя снизу вверх из-под своих нависших бровей, подал руку.
– Я рад, что вы пришли, мне нужно вас видеть, – сказал он с значительным видом, прямо глядя в глаза Нехлюдову.
– А что именно? – спросил Нехлюдов.
– После. Теперь я занят.
И Симонсон опять взялся за печку, которую он топил по своей особенной теории наименьшей потери тепловой энергии.
Нехлюдов уже хотел пройти в первую дверь, когда из другой двери, согнувшись, с веником в руке, которым она подвигала к печке большую кучу сора и пыли, вышла Маслова. Она была в белой кофте, подтыканной юбке и чулках. Голова ее по самые брови была от пыли повязана белым платком. Увидав Нехлюдова, она разогнулась и, вся красная и оживленная, положила веник и, обтерев руки об юбку, прямо остановилась перед ним.
– Приводите в порядок помещение? – сказал Нехлюдов, подавая руку.
– Да, мое старинное занятие, – сказала она и улыбнулась. – А грязь такая, что подумать нельзя. Уж мы чистили, чистили. Что же, плед высох? – обратилась она к Симонсону.
– Почти, – сказал Симонсон, глядя на нее каким-то особенным, поразившим Нехлюдова взглядом.
– Ну, так я приду за ним и принесу шубы сушить. Наши все тут, – сказала она Нехлюдову, уходя в дальнюю и указывая на ближнюю дверь.
Нехлюдов отворил дверь и вошел в небольшую камеру, слабо освещенную маленькой металлической лампочкой, низко стоявшей на нарах. В камере было холодно и пахло неосевшей пылью, сыростью и табаком. Жестяная лампа ярко освещала находящихся около нее, но нары были в тени, и по стенам ходили колеблющиеся тени.
В небольшой камере были все, за исключением двух мужчин, заведовавших продовольствием и ушедших за кипятком и провизией. Тут была старая знакомая Нехлюдова, еще более похудевшая и пожелтевшая Вера Ефремовна с своими огромными испуганными глазами и налившейся жилой на лбу, в серой кофте и с короткими волосами. Она сидела перед газетной бумагой с рассыпанным на ней табаком и набивала его порывистыми движениями в папиросные гильзы.
Тут же была и одна из самых для Нехлюдова приятных политических женщин – Эмилия Ранцева, заведовавшая внешним хозяйством и придававшая ему, при самых даже тяжелых условиях, женскую домовитость и привлекательность. Она сидела подле лампы и с засученными рукавами над загоревшими красивыми и ловкими руками перетирала и расставляла кружки и чашки на постланное на нарах полотенце. Ранцева была некрасивая молодая женщина с умным и кротким выражением лица, которое имело свойство вдруг, при улыбке, преображаться и делаться веселым, бодрым и обворожительным. Она теперь встретила такой улыбкой Нехлюдова.
– А мы думали, что вы уже совсем в Россию уехали, – сказала она.
Тут же была в тени, в дальнем углу, и Марья Павловна, что-то делавшая с маленькой белоголовой девчонкой, которая не переставая что-то лопотала своим милым детским голоском.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70