После вина Петр Иваныч на вопросы Пахтина о том, какое его мнение о новой литературе, о новом направлении, о войне, о мире (Пахтин умел самые разнородные предметы соединить в один бестолковый, но гладкий разговор), – на эти вопросы Петр Иваныч сразу ответил одною общею profession de foi, и вино ли или предмет разговора, но он так разгорячился, что слезы выступили у него на глазах и что Пахтин пришел в восторг и тоже прослезился и, не стесняясь, выразил свое убеждение, что Петр Иваныч теперь впереди всех передовых людей и должен стать главой всех партий. Глаза Петра Иваныча разгорелись, он верил тому, что ему говорил Пахтин, и он долго бы еще говорил, ежели бы Софья Петровна не поинтриговала у Натальи Николаевны, чтобы она надела мантилью и не пришла бы сама поднять Петра Иваныча. Он налил было себе остальное вино, по Софья Петровна выпила его.
– Что ж ты это?
– Я не пила еще, papa, pardon.
Он улыбнулся.
– Ну, поедем к Марье Ивановне. Вы нас извините, monsieur Пахтин… – И Петр Иваныч вышел, неся высоко голову. В сенях встретился еще генерал, приехавший с визитом к старому знакомому. Они тридцать пять лет не видались. Генерал был уже без зубов и плешивый.
– А ты как еще свеж, – сказал он. – Видно, Сибирь лучше Петербурга. Это твои? Представь меня. Какой молодец сын-то! Так завтра обедать?
– Да, да, непременно.
На крыльце встретился знаменитый Чихаев, тоже старый знакомый.
– Как же вы узнали, что я приехал?
– Стыдно бы было Москве, ежели бы она не знала, стыдно, что у заставы вас не встретили. Где вы обедаете? должно быть, у сестры Марьи Ивановны… Ну и прекрасно, я тоже приеду.
Петр Иваныч всегда имел вид человека гордого для тех, кто не мог разобрать сквозь эту внешность выражение несказанной доброты и впечатлительности; теперь же даже Наталья Николаевна любовалась его непривычной величавостью, и Софья Петровна улыбалась глазами, поглядывая на него. Они приехали к Марье Ивановне. Марья Ивановна была крестная мать Петра Иваныча и старше его десятью годами. Она была старая дева.
Историю ее, почему она не вышла замуж и как она жила свою молодость, я расскажу когда-нибудь после.
Она жила в Москве сорок лет безвыездно. Не было у ней ни большого ума, ни большого богатства, и связями она не дорожила, напротив; и не было человека, который бы не уважал ее. Она была так уверена, что все должны уважать ее, что все ее уважали. Бывали из университета молодые либералы, которые не признавали за ней власти, но эти господа фрондировали только в ее отсутствие. Стоило ей войти в гостиную своей царской поступью, заговорить своей спокойной речью, улыбнуться своей ласковой улыбкой, и они были покорены. Общество ее было – все. Она смотрела на Москву и обращалась с ней, как с своими домашними. Бывали у ней друзья больше из молодежи и мужчин умных; женщин она не любила. Были у ней тоже и приживалки и приживальщики, которых вместе с венгеркой и генералами в одно общее презрение почему-то вместе включила наша литература; но Марья Ивановна считала, что проигравшемуся Скопину и прогнанной мужем Бешевой лучше жить у нее, чем в нищете, и держала их. Но два сильные чувства в теперешней жизни Марьи Ивановны – были ее два брата. Петр Иваныч был ее идолом. Князь Иван был ее ненависть. Она не знала, что Петр Иваныч приехал, была у обедни и теперь только отпила кофе. Московский викарий, Бешева и Скопин сидели около стола. Марья Ивановна рассказывала им про молодого графа В., сына П. 3., который вернулся из Севастополя и в которого она была влюблена. (У ней беспрерывно бывали пассии.) Нынче он должен был обедать у нее. Викарий встал и раскланялся. Марья Ивановна не удерживала его, она была вольнодумка в этом отношении; она была набожна, но не любила монахов, смеялась над барынями, бегающими за монахами, и говаривала смело, что, по ее мнению, монахи такие же люди, как мы, грешные, и что можно спастись в миру лучше, чем в монастыре.
– Не велите никого принимать, мой друг, – сказала она, – я Пьеру напишу; не понимаю, что он не едет, Верно, Наталья Николаевна больна.
Марья Ивановна была того убеждения, что Наталья Николаевна не любила и была врагом ее. Она не могла простить ей того, что не она, сестра, отдала ему свое именье и поехала с ним в Сибирь, а Наталья Николаевна, и что брат решительно отказал ей в этом, когда она собиралась ехать. После тридцати пяти лет она начинала верить иногда брату, что Наталья Николаевна лучшая жена в мире и его ангел-хранитель была, но она завидовала, и ей все казалось, что она дурная женщина.
Она встала, прошлась по зале и хотела идти в кабинет, как дверь отворилась, и сморщенное, седенькое лицо Бешевой, выражавшее радостный ужас, выставилось в двери.
– Марья Ивановна, приготовьтесь, – сказала она.
– Письмо?
– Нет, больше…
Но не успела она сказать, как в передней послышался громкий мужской голос:
– Да где она? Поди ты, Наташа.
– Он! – проговорила Марья Ивановна и большими, твердыми шагами пошла к брату. Она встретила их, как будто со вчерашнего дня с ними виделась.
– Когда ты приехал? Где остановились? В чем же вы, в карете? – вот какие вопросы делала Марья Ивановна, проходя с ними в гостиную и не слушая ответов и глядя большими глазами то на одного, то на другого. Бешева удивилась этому спокойствию, равнодушию даже, и не одобряла его. Они все улыбались, разговор замолк; Марья Ивановна молча, серьезно смотрела на брата.
– Как вы? – сказал Петр Иваныч, взяв ее за руку и улыбаясь.
Петр Иваныч говорил «вы», а она говорила ему «ты». Марья Ивановна еще раз взглянула на седую бороду, на плешивую голову, на зубы, на морщины, на глаза, на загорелое лицо и все это узнала.
– Вот моя Соня.
Но она не оглянулась.
– Какой ты дур… – голос ее оборвался, она схватила своими белыми большими руками плешивую голову, – какой ты дурак… – она хотела сказать: «что не приготовил меня», – но плечи и грудь задрожали, старческое лицо покривилось, и она зарыдала, все прижимая к груди плешивую голову и повторяя: – Какой ты ду…рак, что меня не приготовил.
Петр Иваныч не казался себе уже таким великим человеком, не казался так важен, как у крыльца Шевалье. Задом он сидел на кресле, но голова его была в руках сестры, нос прижимался к ее корсету, и в носу щекотало, волосы были спутаны, и слезы были в глазах. Но ему было хорошо. Когда прошел этот порыв радостных слез, Марья Ивановна поняла, поверила тому, что случилось, и стала оглядывать всех. Но еще несколько раз во время дня, как только она вспомнит, какой он был, какая она была тогда, и какие теперь, и все живо так встанет перед воображением – тогдашние несчастия, и тогдашние радости, и тогдашние любови, – на нее находило, и она опять вставала и повторяла:
– Какой ты дурак, Петруша, дурак какой, что меня не приготовил! Зачем вы не ко мне прямо приехали? Я бы вас поместила, – говорила Марья Ивановна. – По крайней мере, вы обедаете. Тебе не скучно будет у меня, Сергей, у меня обедает молодой севастополец, молодец. А Николая Михайловича сына ты не знаешь? Он писатель, что-то хорошее там написал. Я не читала, но хвалят, и он милый малый, я и его позову. Чихаев хотел тоже приехать. Ну, этот болтун, я его не люблю. Он уже был у тебя? А Никиту видел? Ну, да это все вздор. Что ты намерен делать? Что вы, ваше здоровье, Наташа? Куда этого молодца, эту красавицу?
Но разговор все не клеился.
Перед обедом Наталья Николаевна с детьми поехали к старой тетке, брат с сестрой остались вдвоем, и он стал рассказывать свои планы.
– Соня большая, ее надо вывозить; стало быть, мы будем жить в Москве, – сказала Марья Ивановна.
– Ни за что.
– Сереже надо служить.
– Ни за что.
– Все такой же сумасшедший. – Но она все так же любила сумасшедшего.
– Надо сидеть здесь, потом ехать в деревню и детям показать все.
– Мое правило – не вмешиваться в семейные дела, – говорила Марья Ивановна, успокоившись от волнения, – и не давать советов. Молодому человеку надо служить, это я всегда думала и думаю. А теперь больше, чем когда-нибудь. Ты не знаешь, что такое теперь, Петруша, эта молодежь. Я их всех знаю. Вон князя Дмитрия сын совсем пропал. Да и сами виноваты! Я ведь никого не боюсь, я старуха. А нехорошо… – И она начала говорить про правительство. Она была недовольна им за излишнюю свободу, которая давалась всему. – Одно хорошо сделали, что вас выпустили. Это хорошо.
Петруша стал было защищать, но с Марьей Ивановной было не то, что с Пахтиным; ему было не сговорить. Она разгорячилась.
– Ну что защищать! Тебе ли защищать? Ты все такой же, я вижу, безумный.
Петр Иваныч замолчал с улыбочкой, показывавшей, что он не сдается, но что спорить с Марьей Ивановной он не хочет.
– Ты улыбаешься. Это мы знаем. Ты со мной, с бабой, спорить не хочешь, – сказала она весело и ласково и так тонко, умно глядя на брата, как нельзя было ожидать от ее старческого, с крупными чертами лица. – Да не соспоришь, дружок. Ведь седьмой десяток доживаю. Тоже не дурой прожила, кое-что видела и поняла. Книжек ваших не читала, да и читать не буду. В книжках вздор!
– Ну, как вам мои ребята нравятся? Сережа? – сказал Петр Иваныч с той же улыбкой.
– Ну, ну! – грозясь на него, ответила сестра. – На детей-то не переводи, об этом поговорим. А я тебе вот что хотела сказать. Ты ведь безумный, так и остался, я по глазам вижу. Теперь тебя на руках носить станут. Такая мода. Вы теперь все в моде. Да, да, я по глазам вижу, что ты такой же безумный, как был, – прибавила она, отвечая на его улыбку. – Удаляйся ты, Христом-богом тебя прошу, от всех этих либералов нонешних. Бог их знает, что они там ворочаются. Только все это хорошо не кончится. А правительство наше теперь молчит, а потом придется показать коготки, попомни мое слово. Я боюсь, чтоб ты опять не замешался. Брось это; все пустяки. У тебя дети.
– Видно, вы не знаете теперь меня, Марья Ивановна, – сказал брат.
– Ну, хорошо, хорошо, уж там видно будет, я ли тебя не знаю или ты сам себя не знаешь. Только я сказала, что у меня на душе было; послушаешь меня – хорошо. Вот теперь и о Сереже поговорим. Какой он у тебя? – «Он мне не очень понравился», – хотела было сказать она, но сказала только: – Он на мать похож, две капли воды. Вот Соня твоя так мне очень понравилась, очень… милое такое что-то, открытое. Милая. Где она, Сонюшка? Да, я и забыла.
– Да как вам сказать? Соня-то будет хорошая жена и хорошая мать, но Сережа мой умен, очень умен, этого никто не отнимет. Учился прекрасно, – немножко ленив. К естественным наукам он большую охоту имел. Мы были счастливы, у нас был славный, славный учитель. Ему здесь хочется в университет – послушать лекции естественных наук, химии…
Марья Ивановна почти не слушала, как только брат начал об естественных науках. Ей как будто вдруг грустно стало. В особенности когда дело дошло до химии. Она глубоко вздохнула и отвечала прямо на тот ряд мыслей, которые вызвали в ней естественные науки.
– Кабы ты знал, как мне их жалко, Петруша, – сказала она с искренней и тихой, покорной печалью. – Так жалко, так жалко. Целая жизнь впереди. Чего еще они не натерпятся!
– Что же, надо надеяться, что они проживут счастливее нашего.
– Дай бог, дай бог! Да жить-то тяжело, Петруша! Ты меня послушай в одном, мой голубчик. Не мудри ты! Какой ты дурак, Петруша, ах, какой ты дурак! Однако мне надо распорядиться. Народу-то я назвала, а чем я их кормить буду?
Она всхлипнула, отвернулась и позвонила.
– Позвать Тараса.
– Все у вас старик? – спросил брат.
– Все он; да что же, ведь он мальчишка в сравнении со мной.
Тарас был гневен и чист, но взялся все делать.
Скоро, пышащие холодом и счастьем, вошли, шумя платьями, Наталья Николаевна и Соня. Сережа остался за покупками.
– Дайте мне на нее посмотреть.
Марья Ивановна руками взяла ее за лицо, Наталья Николаевна рассказывала.
Комментарии
(В. Я. Линков)
«Декабристы». – Главы неоконченного романа, были впервые опубликованы в сб. «XXV лет», СПб., 1884, изданном в честь юбилея «Общества для пособия нуждающимся литераторам и ученым (литературный фонд)», одним из учредителей которого был Толстой.
Относительно даты начала работы над произведением существуют две точки зрения и обе основаны на словах самого писателя. Из письма Толстого к Герцену от 14/26 марта 1861 года следует, что «Декабристов» он начал писать в ноябре 1860 года (см. с. 463 наст. тома).
А в наброске предисловия к «Войне и миру» Толстой сообщает: «В 1856 году я начал писать повесть с известным направлением, героем которой должен был быть декабрист, возвращающийся с семейством в Россию…» (т. 13, с. 54). Из двух дат следует предпочесть первую, поскольку здесь ошибка памяти маловероятна, тогда как во втором случае вполне возможна. Но замысел произведения о декабристах мог возникнуть именно в 1856 году, когда декабристы возвращались из ссылки. В 60-е годы от замысла «Декабристов» писатель перешел к «Войне и миру». Вновь к работе над произведением о декабристах Толстой обратился в конце 70-х годов, после окончания «Анны Карениной».
1 2 3 4 5 6
– Что ж ты это?
– Я не пила еще, papa, pardon.
Он улыбнулся.
– Ну, поедем к Марье Ивановне. Вы нас извините, monsieur Пахтин… – И Петр Иваныч вышел, неся высоко голову. В сенях встретился еще генерал, приехавший с визитом к старому знакомому. Они тридцать пять лет не видались. Генерал был уже без зубов и плешивый.
– А ты как еще свеж, – сказал он. – Видно, Сибирь лучше Петербурга. Это твои? Представь меня. Какой молодец сын-то! Так завтра обедать?
– Да, да, непременно.
На крыльце встретился знаменитый Чихаев, тоже старый знакомый.
– Как же вы узнали, что я приехал?
– Стыдно бы было Москве, ежели бы она не знала, стыдно, что у заставы вас не встретили. Где вы обедаете? должно быть, у сестры Марьи Ивановны… Ну и прекрасно, я тоже приеду.
Петр Иваныч всегда имел вид человека гордого для тех, кто не мог разобрать сквозь эту внешность выражение несказанной доброты и впечатлительности; теперь же даже Наталья Николаевна любовалась его непривычной величавостью, и Софья Петровна улыбалась глазами, поглядывая на него. Они приехали к Марье Ивановне. Марья Ивановна была крестная мать Петра Иваныча и старше его десятью годами. Она была старая дева.
Историю ее, почему она не вышла замуж и как она жила свою молодость, я расскажу когда-нибудь после.
Она жила в Москве сорок лет безвыездно. Не было у ней ни большого ума, ни большого богатства, и связями она не дорожила, напротив; и не было человека, который бы не уважал ее. Она была так уверена, что все должны уважать ее, что все ее уважали. Бывали из университета молодые либералы, которые не признавали за ней власти, но эти господа фрондировали только в ее отсутствие. Стоило ей войти в гостиную своей царской поступью, заговорить своей спокойной речью, улыбнуться своей ласковой улыбкой, и они были покорены. Общество ее было – все. Она смотрела на Москву и обращалась с ней, как с своими домашними. Бывали у ней друзья больше из молодежи и мужчин умных; женщин она не любила. Были у ней тоже и приживалки и приживальщики, которых вместе с венгеркой и генералами в одно общее презрение почему-то вместе включила наша литература; но Марья Ивановна считала, что проигравшемуся Скопину и прогнанной мужем Бешевой лучше жить у нее, чем в нищете, и держала их. Но два сильные чувства в теперешней жизни Марьи Ивановны – были ее два брата. Петр Иваныч был ее идолом. Князь Иван был ее ненависть. Она не знала, что Петр Иваныч приехал, была у обедни и теперь только отпила кофе. Московский викарий, Бешева и Скопин сидели около стола. Марья Ивановна рассказывала им про молодого графа В., сына П. 3., который вернулся из Севастополя и в которого она была влюблена. (У ней беспрерывно бывали пассии.) Нынче он должен был обедать у нее. Викарий встал и раскланялся. Марья Ивановна не удерживала его, она была вольнодумка в этом отношении; она была набожна, но не любила монахов, смеялась над барынями, бегающими за монахами, и говаривала смело, что, по ее мнению, монахи такие же люди, как мы, грешные, и что можно спастись в миру лучше, чем в монастыре.
– Не велите никого принимать, мой друг, – сказала она, – я Пьеру напишу; не понимаю, что он не едет, Верно, Наталья Николаевна больна.
Марья Ивановна была того убеждения, что Наталья Николаевна не любила и была врагом ее. Она не могла простить ей того, что не она, сестра, отдала ему свое именье и поехала с ним в Сибирь, а Наталья Николаевна, и что брат решительно отказал ей в этом, когда она собиралась ехать. После тридцати пяти лет она начинала верить иногда брату, что Наталья Николаевна лучшая жена в мире и его ангел-хранитель была, но она завидовала, и ей все казалось, что она дурная женщина.
Она встала, прошлась по зале и хотела идти в кабинет, как дверь отворилась, и сморщенное, седенькое лицо Бешевой, выражавшее радостный ужас, выставилось в двери.
– Марья Ивановна, приготовьтесь, – сказала она.
– Письмо?
– Нет, больше…
Но не успела она сказать, как в передней послышался громкий мужской голос:
– Да где она? Поди ты, Наташа.
– Он! – проговорила Марья Ивановна и большими, твердыми шагами пошла к брату. Она встретила их, как будто со вчерашнего дня с ними виделась.
– Когда ты приехал? Где остановились? В чем же вы, в карете? – вот какие вопросы делала Марья Ивановна, проходя с ними в гостиную и не слушая ответов и глядя большими глазами то на одного, то на другого. Бешева удивилась этому спокойствию, равнодушию даже, и не одобряла его. Они все улыбались, разговор замолк; Марья Ивановна молча, серьезно смотрела на брата.
– Как вы? – сказал Петр Иваныч, взяв ее за руку и улыбаясь.
Петр Иваныч говорил «вы», а она говорила ему «ты». Марья Ивановна еще раз взглянула на седую бороду, на плешивую голову, на зубы, на морщины, на глаза, на загорелое лицо и все это узнала.
– Вот моя Соня.
Но она не оглянулась.
– Какой ты дур… – голос ее оборвался, она схватила своими белыми большими руками плешивую голову, – какой ты дурак… – она хотела сказать: «что не приготовил меня», – но плечи и грудь задрожали, старческое лицо покривилось, и она зарыдала, все прижимая к груди плешивую голову и повторяя: – Какой ты ду…рак, что меня не приготовил.
Петр Иваныч не казался себе уже таким великим человеком, не казался так важен, как у крыльца Шевалье. Задом он сидел на кресле, но голова его была в руках сестры, нос прижимался к ее корсету, и в носу щекотало, волосы были спутаны, и слезы были в глазах. Но ему было хорошо. Когда прошел этот порыв радостных слез, Марья Ивановна поняла, поверила тому, что случилось, и стала оглядывать всех. Но еще несколько раз во время дня, как только она вспомнит, какой он был, какая она была тогда, и какие теперь, и все живо так встанет перед воображением – тогдашние несчастия, и тогдашние радости, и тогдашние любови, – на нее находило, и она опять вставала и повторяла:
– Какой ты дурак, Петруша, дурак какой, что меня не приготовил! Зачем вы не ко мне прямо приехали? Я бы вас поместила, – говорила Марья Ивановна. – По крайней мере, вы обедаете. Тебе не скучно будет у меня, Сергей, у меня обедает молодой севастополец, молодец. А Николая Михайловича сына ты не знаешь? Он писатель, что-то хорошее там написал. Я не читала, но хвалят, и он милый малый, я и его позову. Чихаев хотел тоже приехать. Ну, этот болтун, я его не люблю. Он уже был у тебя? А Никиту видел? Ну, да это все вздор. Что ты намерен делать? Что вы, ваше здоровье, Наташа? Куда этого молодца, эту красавицу?
Но разговор все не клеился.
Перед обедом Наталья Николаевна с детьми поехали к старой тетке, брат с сестрой остались вдвоем, и он стал рассказывать свои планы.
– Соня большая, ее надо вывозить; стало быть, мы будем жить в Москве, – сказала Марья Ивановна.
– Ни за что.
– Сереже надо служить.
– Ни за что.
– Все такой же сумасшедший. – Но она все так же любила сумасшедшего.
– Надо сидеть здесь, потом ехать в деревню и детям показать все.
– Мое правило – не вмешиваться в семейные дела, – говорила Марья Ивановна, успокоившись от волнения, – и не давать советов. Молодому человеку надо служить, это я всегда думала и думаю. А теперь больше, чем когда-нибудь. Ты не знаешь, что такое теперь, Петруша, эта молодежь. Я их всех знаю. Вон князя Дмитрия сын совсем пропал. Да и сами виноваты! Я ведь никого не боюсь, я старуха. А нехорошо… – И она начала говорить про правительство. Она была недовольна им за излишнюю свободу, которая давалась всему. – Одно хорошо сделали, что вас выпустили. Это хорошо.
Петруша стал было защищать, но с Марьей Ивановной было не то, что с Пахтиным; ему было не сговорить. Она разгорячилась.
– Ну что защищать! Тебе ли защищать? Ты все такой же, я вижу, безумный.
Петр Иваныч замолчал с улыбочкой, показывавшей, что он не сдается, но что спорить с Марьей Ивановной он не хочет.
– Ты улыбаешься. Это мы знаем. Ты со мной, с бабой, спорить не хочешь, – сказала она весело и ласково и так тонко, умно глядя на брата, как нельзя было ожидать от ее старческого, с крупными чертами лица. – Да не соспоришь, дружок. Ведь седьмой десяток доживаю. Тоже не дурой прожила, кое-что видела и поняла. Книжек ваших не читала, да и читать не буду. В книжках вздор!
– Ну, как вам мои ребята нравятся? Сережа? – сказал Петр Иваныч с той же улыбкой.
– Ну, ну! – грозясь на него, ответила сестра. – На детей-то не переводи, об этом поговорим. А я тебе вот что хотела сказать. Ты ведь безумный, так и остался, я по глазам вижу. Теперь тебя на руках носить станут. Такая мода. Вы теперь все в моде. Да, да, я по глазам вижу, что ты такой же безумный, как был, – прибавила она, отвечая на его улыбку. – Удаляйся ты, Христом-богом тебя прошу, от всех этих либералов нонешних. Бог их знает, что они там ворочаются. Только все это хорошо не кончится. А правительство наше теперь молчит, а потом придется показать коготки, попомни мое слово. Я боюсь, чтоб ты опять не замешался. Брось это; все пустяки. У тебя дети.
– Видно, вы не знаете теперь меня, Марья Ивановна, – сказал брат.
– Ну, хорошо, хорошо, уж там видно будет, я ли тебя не знаю или ты сам себя не знаешь. Только я сказала, что у меня на душе было; послушаешь меня – хорошо. Вот теперь и о Сереже поговорим. Какой он у тебя? – «Он мне не очень понравился», – хотела было сказать она, но сказала только: – Он на мать похож, две капли воды. Вот Соня твоя так мне очень понравилась, очень… милое такое что-то, открытое. Милая. Где она, Сонюшка? Да, я и забыла.
– Да как вам сказать? Соня-то будет хорошая жена и хорошая мать, но Сережа мой умен, очень умен, этого никто не отнимет. Учился прекрасно, – немножко ленив. К естественным наукам он большую охоту имел. Мы были счастливы, у нас был славный, славный учитель. Ему здесь хочется в университет – послушать лекции естественных наук, химии…
Марья Ивановна почти не слушала, как только брат начал об естественных науках. Ей как будто вдруг грустно стало. В особенности когда дело дошло до химии. Она глубоко вздохнула и отвечала прямо на тот ряд мыслей, которые вызвали в ней естественные науки.
– Кабы ты знал, как мне их жалко, Петруша, – сказала она с искренней и тихой, покорной печалью. – Так жалко, так жалко. Целая жизнь впереди. Чего еще они не натерпятся!
– Что же, надо надеяться, что они проживут счастливее нашего.
– Дай бог, дай бог! Да жить-то тяжело, Петруша! Ты меня послушай в одном, мой голубчик. Не мудри ты! Какой ты дурак, Петруша, ах, какой ты дурак! Однако мне надо распорядиться. Народу-то я назвала, а чем я их кормить буду?
Она всхлипнула, отвернулась и позвонила.
– Позвать Тараса.
– Все у вас старик? – спросил брат.
– Все он; да что же, ведь он мальчишка в сравнении со мной.
Тарас был гневен и чист, но взялся все делать.
Скоро, пышащие холодом и счастьем, вошли, шумя платьями, Наталья Николаевна и Соня. Сережа остался за покупками.
– Дайте мне на нее посмотреть.
Марья Ивановна руками взяла ее за лицо, Наталья Николаевна рассказывала.
Комментарии
(В. Я. Линков)
«Декабристы». – Главы неоконченного романа, были впервые опубликованы в сб. «XXV лет», СПб., 1884, изданном в честь юбилея «Общества для пособия нуждающимся литераторам и ученым (литературный фонд)», одним из учредителей которого был Толстой.
Относительно даты начала работы над произведением существуют две точки зрения и обе основаны на словах самого писателя. Из письма Толстого к Герцену от 14/26 марта 1861 года следует, что «Декабристов» он начал писать в ноябре 1860 года (см. с. 463 наст. тома).
А в наброске предисловия к «Войне и миру» Толстой сообщает: «В 1856 году я начал писать повесть с известным направлением, героем которой должен был быть декабрист, возвращающийся с семейством в Россию…» (т. 13, с. 54). Из двух дат следует предпочесть первую, поскольку здесь ошибка памяти маловероятна, тогда как во втором случае вполне возможна. Но замысел произведения о декабристах мог возникнуть именно в 1856 году, когда декабристы возвращались из ссылки. В 60-е годы от замысла «Декабристов» писатель перешел к «Войне и миру». Вновь к работе над произведением о декабристах Толстой обратился в конце 70-х годов, после окончания «Анны Карениной».
1 2 3 4 5 6