— буркнул его милость. — Хорош бы я был, если бы стал разгуливать в расшитых шлепанцах!
На следующий день, когда миссис Уир собралась на свою всегдашнюю прогулку, Керсти попробовала вмешаться. Служанка глубоко страдала от этого внезапного нездоровья госпожи, сердилась, бранила ее, уговаривала, как всегда, пряча под сварливыми нападками искреннюю тревогу своего любящего сердца. И вот настал день, когда она с деревенской бесцеремонностью потребовала, чтобы миссис Уир осталась дома. Но та ответила только: «Нет, нет. Так распорядился милорд», — и спустилась с крыльца. На полянке за домом копошился маленький Арчи, возводя из грязи какие-то свои детские сооружения; она постояла минутку, словно хотела позвать его с собой, потом передумала, вздохнула и, покачав головой, пошла своим обычным путем в одиночестве. Девушки, стиравшие белье в ручье, проводили глазами свою хозяйку, когда она, кое-как одетая, прошла мимо усталой, разбитой, ковыляющей походкой.
— Никудышная она у нас, — сказала ей вслед одна.
— Замолчи, — оборвала ее другая, — женщина больна, а ты…
— А по-моему, она всегда была такая, — возразила первая. — В девках растрепа, так и в бабушках недотепа.
А бедная женщина, предмет их спора, некоторое время бесцельно бродила по парку. Неведомые приливы и отливы в ее сознании носили ее туда-сюда, точно морскую траву по волнам. Она шла по одной дорожке, потом останавливалась, возвращалась, сворачивала на другую; куда-то устремлялась, тут же сама забывая, куда, окончательно утратив способность выбирать и придерживаться избранной цели. Но вдруг она словно вспомнила что-то и приняла важное решение: круто повернув, она заторопилась к дому и вошла в столовую, где Керсти хлопотала с уборкой, — вошла с нетерпеливым видом человека, которому нужно исполнить важное поручение.
— Керсти! — начала было она и сразу же запнулась; но потом убежденно проговорила: — Мистер Уир не благочестивый человек, но он был мне хорошим мужем.
То был, должно быть, первый случай с тех пор, как ее муж получил свой высокий сан, что она опустила почетный привесок к его имени, которым эта тихая женщина так непоследовательно гордилась. Керсти поглядела и поразилась перемене в ее лице.
— Бога ради, что с вами, сударыня? — воскликнула она, бросаясь к миссис Уир.
— Не знаю, — покачала головой ее госпожа. — Но он не благочестивый человек, моя милая.
— А ну-ка, садитесь вот сюда, скорее! Господи, да что же это с нею? — повторяла Керсти, насильно усаживая бедную женщину в кресло милорда, стоящее у камина.
— Боже мой, что это? — задыхаясь, проговорила миссис Уир. — Керсти, что это? Мне страшно.
То были ее последние слова.
Ночь спускалась на землю, когда милорд возвращался домой. За спиной у него полыхал закат — черные тучи на огненном фоне, а впереди у дороги его поджидала Керсти Эллиот. Лицо ее распухло от слез, и она обратилась к нему голосом громким и неестественным, заводя старинное варварское причитание, вроде тех, что еще и поныне в каких-то формах бытуют на вересковых холмах Шотландии.
— Господь да сжалится над тобою, Гермистон! Господь да укрепит тебя! Горе мне, что должна я приносить такие вести!
Он натянул поводья и, нагнувшись в седле, мрачно заглянул ей в лицо.
— Французы высадились? — был его первый вопрос.
— О господи! Одно у тебя на уме. Бог да укрепит тебя для горькой вести, бог да утешит тебя в горе!
— Кто-нибудь умер? — спросил его милость. — Не Арчи?
— Нет, слава тебе, господи! — в испуге ответила женщина более естественным тоном. — Нет, нет, от этого бог упас. Госпожа умерла, милорд; кончилась прямо у меня на глазах. Один разок вздохнула, и не стало ее, голубушки. Ах, моя добрая мисс Джинни, как хорошо я ее помню!
И снова щедро полился старинный шотландский плач, который с таким искусством и вдохновением от века исполняют простые землячки Керсти.
Лорд Гермистон застыл в седле, глядя на нее. Потом он овладел собой.
— Да, — проговорил он. — Это неожиданно. Но она с самого начала была женщиной хилой.
И он торопливой рысью тронул к дому, а Керсти быстро шагала за ним по пятам.
Почившую госпожу положили на кровать прямо в том платье, в котором она вернулась с прогулки. Она была незаметной в жизни, осталась невзрачной и в смерти — то, что видел сейчас перед собою ее муж, который смотрел на нее, заложив руки за могучую спину, было бесцветным воплощением незначительности.
— Она и я не были скроены друг для друга, — наконец произнес он. — Безмозглая была затея, этот брак. — Затем добавил с необычной для него мягкостью: — Бедная, бедная курица! — И внезапно обернувшись, спросил: — Где Арчи?
Керсти, как оказалось, заманила мальчика к себе в комнату и сунула ему кусок хлеба с вареньем.
— Ты, я погляжу, умеешь на своем поставить, — заметил судья, смерив домоправительницу долгим угрюмым взглядом. — Подумаешь, пожалуй, я мог бы сделать выбор и похуже — взять в жены сварливую Иезавель, вроде тебя!
— Кто сейчас думает о вас, Гермистон? — закричала на него оскорбленная женщина. — Мы думаем о той, кто уже избавилась от земных печалей. Могла ли она сделать выбор хуже, вот что ответьте-ка мне, Гермистон, ответьте перед ее телом, хладным, как сырая земля!
— Ну, есть такие, которым не угодишь, — сказал его милость.
ГЛАВА II. ОТЕЦ И СЫН
Лорд верховный судья был известен многим; Адама Уира, вероятно, не знал никто. Ему нечего было прятать от людей, не в чем было оправдываться — просто он безмолвно и полностью довольствовался самим собой; та часть человеческой природы, которая уходит в белый свет на добычу славы или любви (нередко покупая их за фальшивую монету), у него просто отсутствовала. Он не добивался, чтобы его любили, ему это было безразлично; сама мысль об этом была ему, наверно, незнакома. Он пользовался всеобщим уважением как юрист и всеобщей ненавистью как судья и с нескрываемым презрением относился к тем, кого превосходил, — к менее ученым юристам и менее ненавистным судьям. Во всем остальном его дела и дни являли полнейшее отсутствие каких бы то ни было признаков честолюбия; он жил механически, с безразличием, в котором было даже что-то величественное.
Своего маленького сына он видел мало. Во время многочисленных болезней его детства судья аккуратно справлялся о его здоровье и ежедневно навещал больного: входил в комнату с натужно веселым выражением на страшном лице, отпускал несколько неуместных шуток и тут же удалялся к несказанному облегчению ребенка. Один раз, когда выздоровление Арчи совпало с началом судебных вакаций, милорд в своей карете сам отвез мальчика в Гермистон, куда того обычно доставляли на поправку. По всей вероятности, в тот раз его больше, чем всегда, встревожило нездоровье сына, потому что это путешествие навсегда заняло в памяти Арчи особое место: за дорогу отец успел пересказать ему, с начала и до конца, с потрясающими подробностями, три настоящих дела об убийстве.
Арчи прошел обычный путь всех эдинбургских мальчиков: учился в школе, потом поступил в университет; и Гермистон все это время едва утруждал себя проявлением даже видимости интереса к успехам сына в науках. Правда, каждый день после обеда мальчика по особому знаку приводили пред очи отца — он получал горсть орехов и стакан портвейна, который выпивал под сардоническим взглядом судьи. «Ну, сэр, что вы сегодня проходили по вашей книжке?» — саркастически спрашивал милорд и задавал сыну несколько вопросов на юридической латыни. Ребенку, только еще одолевавшему начала, Кордерия, Папиниан и Павел оказывались, естественно, не под силу. Но папаша ничего другого не помнил. Он не был суров с юным школяром, приобретя за годы судейства неисчерпаемый запас долготерпения, но не заботился ни скрыть, ни поудачнее выразить свое разочарование. «М-да, тебе еще многому предстоит выучиться», — мог небрежно заметить милорд, не подавляя зевка, и тут же снова погрузиться в свои мысли на все время, пока ребенка не уводили спать, а милорд, захватив графин и стакан, перебирался в задние покои, окна которых выходили на луга, и там сидел над своими делами далеко за полночь. В Эдинбургском суде не было человека осведомленнее, чем он; его профессиональная память вызывала изумление; если приходилось высказываться по какому-то делу без предварительной подготовки, никто не мог сделать это основательнее, чем он, и, однако, никто тщательнее его не готовился к слушанию. Нет сомнения, что, засиживаясь так до глубокой ночи или задумываясь за столом и забывая о присутствии сына, его милость вкушал от тайных радостей, недоступных простым смертным. Отдаваться всем существом одному интеллектуальному занятию — это и значит достичь успеха в жизни; но, пожалуй, только в юриспруденции и высшей математике такая поглощенность может длиться всю жизнь, не принося поздних сожалений, и в самой себе находить постоянную несуетную награду. Эта атмосфера отцовского самозабвенного трудолюбия была для Арчи лучшей школой. Правда, она не прельщала его, даже, наоборот, отталкивала и угнетала. Все это так. Тем не менее она присутствовала, неприметная, как тиканье часов, и суровый идеал делал свое дело, подобно безвкусному, но ежедневно принимаемому укрепляющему средству.
Но Гермистон все же не был целиком предан одной страсти. Он еще отличался приверженностью к вину; он просиживал за графином до зари и прямо из-за стола отправлялся в суд, сохраняя ясную голову и твердую руку. После третьей бутылки в нем начинали отчетливо проступать плебейские черты; резче делался простонародный выговор; грубее — тупые простонародные шутки; он становился гораздо менее грозным и неизмеримо более отвратительным. Мальчик же унаследовал от Джин Резерфорд болезненную брезгливость, странно сочетавшуюся с безудержной вспыльчивостью. На школьном дворе в кругу товарищей детских игр он кулаками расплачивался за грубое слово; за отцовским столом (когда подошло ему время присутствовать на этих попойках) он бледнел от омерзения и молчал. Изо всех гостей отца только один не был ему отвратителен — Дэвид Кийт Карнеги, лорд Гленалмонд. Лорд Гленалмонд был высок и худощав, имел длинное лицо и длинные, тонкие кисти рук; говорили, что он похож на статую Форбса, героя Куллоденской битвы, установленную в здании Парламента. В глубине его синих глаз и на седьмом десятке не погас молодой огонь. Разительно отличаясь от всех присутствующих за столом, он казался артистом и аристократом, попавшим по недоразумению в грубое общество, и это привлекло к нему внимание мальчика; а так как интерес и любопытство — два чувства безотказнее и быстрее всего вознаграждаемые в этом мире взаимностью, лорд Гленалмонд тоже заинтересовался мальчиком.
— Так это ваш сын, Гермистон? — спросил он, кладя ладонь на плечо Арчи. — Он уже совсем взрослый юноша.
— Тю! — отозвался утонченный родитель. — Весь в маменьку: боится слово сказать.
Но гость удержал мальчика подле себя, побеседовал с ним, обнаружил в нем вкус к изящной словесности и чистую, пламенную, застенчивую юношескую душу, и по его приглашению Арчи стал каждое воскресенье навещать его в его голой, холодной и мрачной гостиной, где вечерами старый лорд предавался чтению в изысканном холостяцком одиночестве. Доброта, изящество и утонченность всего облика старого судьи, его мыслей и речей находили отклик в сердце Арчи. Ему захотелось вырасти таким же; и когда настал час выбирать профессию, пример лорда Гленалмонда, а вовсе не лорда Гермистона привел его на юридический факультет. Гермистон втайне гордился этой дружбой, но отзывался о ней весьма презрительно. Он не упускал повода поддеть их насмешливым словцом, и это, по правде сказать, было ему вовсе не трудно, потому что ни Арчи, ни его престарелый друг не умели парировать его нападок. Ядовитые насмешки над всеми этими никчемными бездельниками и неучами — поэтами, художниками, музыкантами и их поклонниками — постоянно были у него на устах. «Ах, синьор Тру-ля-ля, — это было его любимое выражение. — Бога ради, избавьте нас от синьора!»
— Вы ведь большие друзья с моим отцом, правда? — спросил однажды Арчи лорда Гленалмонда.
— Я никого так искренне и глубоко не уважаю, Арчи, — ответил тот. — Он вдвойне заслуживает почтения: как превосходный юрист и как кристальной честности человек.
— Вы и он такие разные, — продолжал мальчик, глядя в глаза старому судье с такой же страстностью, с какой глядится любовник в глаза своей возлюбленной.
— Это верно, — отозвался судья. — Мы очень разные. Боюсь, что и вы с ним тоже разные. Но мне было бы грустно, если бы мой юный друг судил несправедливо о своем отце. Он обладает всеми достоинствами римлянина — такими же были Катон и Брут. Мне думается, имея такого отца, уже можно гордиться своей родословной.
— О, я предпочел бы, чтоб он был простым пастухом с пледом на плечах! — с неожиданной горечью воскликнул Арчи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
На следующий день, когда миссис Уир собралась на свою всегдашнюю прогулку, Керсти попробовала вмешаться. Служанка глубоко страдала от этого внезапного нездоровья госпожи, сердилась, бранила ее, уговаривала, как всегда, пряча под сварливыми нападками искреннюю тревогу своего любящего сердца. И вот настал день, когда она с деревенской бесцеремонностью потребовала, чтобы миссис Уир осталась дома. Но та ответила только: «Нет, нет. Так распорядился милорд», — и спустилась с крыльца. На полянке за домом копошился маленький Арчи, возводя из грязи какие-то свои детские сооружения; она постояла минутку, словно хотела позвать его с собой, потом передумала, вздохнула и, покачав головой, пошла своим обычным путем в одиночестве. Девушки, стиравшие белье в ручье, проводили глазами свою хозяйку, когда она, кое-как одетая, прошла мимо усталой, разбитой, ковыляющей походкой.
— Никудышная она у нас, — сказала ей вслед одна.
— Замолчи, — оборвала ее другая, — женщина больна, а ты…
— А по-моему, она всегда была такая, — возразила первая. — В девках растрепа, так и в бабушках недотепа.
А бедная женщина, предмет их спора, некоторое время бесцельно бродила по парку. Неведомые приливы и отливы в ее сознании носили ее туда-сюда, точно морскую траву по волнам. Она шла по одной дорожке, потом останавливалась, возвращалась, сворачивала на другую; куда-то устремлялась, тут же сама забывая, куда, окончательно утратив способность выбирать и придерживаться избранной цели. Но вдруг она словно вспомнила что-то и приняла важное решение: круто повернув, она заторопилась к дому и вошла в столовую, где Керсти хлопотала с уборкой, — вошла с нетерпеливым видом человека, которому нужно исполнить важное поручение.
— Керсти! — начала было она и сразу же запнулась; но потом убежденно проговорила: — Мистер Уир не благочестивый человек, но он был мне хорошим мужем.
То был, должно быть, первый случай с тех пор, как ее муж получил свой высокий сан, что она опустила почетный привесок к его имени, которым эта тихая женщина так непоследовательно гордилась. Керсти поглядела и поразилась перемене в ее лице.
— Бога ради, что с вами, сударыня? — воскликнула она, бросаясь к миссис Уир.
— Не знаю, — покачала головой ее госпожа. — Но он не благочестивый человек, моя милая.
— А ну-ка, садитесь вот сюда, скорее! Господи, да что же это с нею? — повторяла Керсти, насильно усаживая бедную женщину в кресло милорда, стоящее у камина.
— Боже мой, что это? — задыхаясь, проговорила миссис Уир. — Керсти, что это? Мне страшно.
То были ее последние слова.
Ночь спускалась на землю, когда милорд возвращался домой. За спиной у него полыхал закат — черные тучи на огненном фоне, а впереди у дороги его поджидала Керсти Эллиот. Лицо ее распухло от слез, и она обратилась к нему голосом громким и неестественным, заводя старинное варварское причитание, вроде тех, что еще и поныне в каких-то формах бытуют на вересковых холмах Шотландии.
— Господь да сжалится над тобою, Гермистон! Господь да укрепит тебя! Горе мне, что должна я приносить такие вести!
Он натянул поводья и, нагнувшись в седле, мрачно заглянул ей в лицо.
— Французы высадились? — был его первый вопрос.
— О господи! Одно у тебя на уме. Бог да укрепит тебя для горькой вести, бог да утешит тебя в горе!
— Кто-нибудь умер? — спросил его милость. — Не Арчи?
— Нет, слава тебе, господи! — в испуге ответила женщина более естественным тоном. — Нет, нет, от этого бог упас. Госпожа умерла, милорд; кончилась прямо у меня на глазах. Один разок вздохнула, и не стало ее, голубушки. Ах, моя добрая мисс Джинни, как хорошо я ее помню!
И снова щедро полился старинный шотландский плач, который с таким искусством и вдохновением от века исполняют простые землячки Керсти.
Лорд Гермистон застыл в седле, глядя на нее. Потом он овладел собой.
— Да, — проговорил он. — Это неожиданно. Но она с самого начала была женщиной хилой.
И он торопливой рысью тронул к дому, а Керсти быстро шагала за ним по пятам.
Почившую госпожу положили на кровать прямо в том платье, в котором она вернулась с прогулки. Она была незаметной в жизни, осталась невзрачной и в смерти — то, что видел сейчас перед собою ее муж, который смотрел на нее, заложив руки за могучую спину, было бесцветным воплощением незначительности.
— Она и я не были скроены друг для друга, — наконец произнес он. — Безмозглая была затея, этот брак. — Затем добавил с необычной для него мягкостью: — Бедная, бедная курица! — И внезапно обернувшись, спросил: — Где Арчи?
Керсти, как оказалось, заманила мальчика к себе в комнату и сунула ему кусок хлеба с вареньем.
— Ты, я погляжу, умеешь на своем поставить, — заметил судья, смерив домоправительницу долгим угрюмым взглядом. — Подумаешь, пожалуй, я мог бы сделать выбор и похуже — взять в жены сварливую Иезавель, вроде тебя!
— Кто сейчас думает о вас, Гермистон? — закричала на него оскорбленная женщина. — Мы думаем о той, кто уже избавилась от земных печалей. Могла ли она сделать выбор хуже, вот что ответьте-ка мне, Гермистон, ответьте перед ее телом, хладным, как сырая земля!
— Ну, есть такие, которым не угодишь, — сказал его милость.
ГЛАВА II. ОТЕЦ И СЫН
Лорд верховный судья был известен многим; Адама Уира, вероятно, не знал никто. Ему нечего было прятать от людей, не в чем было оправдываться — просто он безмолвно и полностью довольствовался самим собой; та часть человеческой природы, которая уходит в белый свет на добычу славы или любви (нередко покупая их за фальшивую монету), у него просто отсутствовала. Он не добивался, чтобы его любили, ему это было безразлично; сама мысль об этом была ему, наверно, незнакома. Он пользовался всеобщим уважением как юрист и всеобщей ненавистью как судья и с нескрываемым презрением относился к тем, кого превосходил, — к менее ученым юристам и менее ненавистным судьям. Во всем остальном его дела и дни являли полнейшее отсутствие каких бы то ни было признаков честолюбия; он жил механически, с безразличием, в котором было даже что-то величественное.
Своего маленького сына он видел мало. Во время многочисленных болезней его детства судья аккуратно справлялся о его здоровье и ежедневно навещал больного: входил в комнату с натужно веселым выражением на страшном лице, отпускал несколько неуместных шуток и тут же удалялся к несказанному облегчению ребенка. Один раз, когда выздоровление Арчи совпало с началом судебных вакаций, милорд в своей карете сам отвез мальчика в Гермистон, куда того обычно доставляли на поправку. По всей вероятности, в тот раз его больше, чем всегда, встревожило нездоровье сына, потому что это путешествие навсегда заняло в памяти Арчи особое место: за дорогу отец успел пересказать ему, с начала и до конца, с потрясающими подробностями, три настоящих дела об убийстве.
Арчи прошел обычный путь всех эдинбургских мальчиков: учился в школе, потом поступил в университет; и Гермистон все это время едва утруждал себя проявлением даже видимости интереса к успехам сына в науках. Правда, каждый день после обеда мальчика по особому знаку приводили пред очи отца — он получал горсть орехов и стакан портвейна, который выпивал под сардоническим взглядом судьи. «Ну, сэр, что вы сегодня проходили по вашей книжке?» — саркастически спрашивал милорд и задавал сыну несколько вопросов на юридической латыни. Ребенку, только еще одолевавшему начала, Кордерия, Папиниан и Павел оказывались, естественно, не под силу. Но папаша ничего другого не помнил. Он не был суров с юным школяром, приобретя за годы судейства неисчерпаемый запас долготерпения, но не заботился ни скрыть, ни поудачнее выразить свое разочарование. «М-да, тебе еще многому предстоит выучиться», — мог небрежно заметить милорд, не подавляя зевка, и тут же снова погрузиться в свои мысли на все время, пока ребенка не уводили спать, а милорд, захватив графин и стакан, перебирался в задние покои, окна которых выходили на луга, и там сидел над своими делами далеко за полночь. В Эдинбургском суде не было человека осведомленнее, чем он; его профессиональная память вызывала изумление; если приходилось высказываться по какому-то делу без предварительной подготовки, никто не мог сделать это основательнее, чем он, и, однако, никто тщательнее его не готовился к слушанию. Нет сомнения, что, засиживаясь так до глубокой ночи или задумываясь за столом и забывая о присутствии сына, его милость вкушал от тайных радостей, недоступных простым смертным. Отдаваться всем существом одному интеллектуальному занятию — это и значит достичь успеха в жизни; но, пожалуй, только в юриспруденции и высшей математике такая поглощенность может длиться всю жизнь, не принося поздних сожалений, и в самой себе находить постоянную несуетную награду. Эта атмосфера отцовского самозабвенного трудолюбия была для Арчи лучшей школой. Правда, она не прельщала его, даже, наоборот, отталкивала и угнетала. Все это так. Тем не менее она присутствовала, неприметная, как тиканье часов, и суровый идеал делал свое дело, подобно безвкусному, но ежедневно принимаемому укрепляющему средству.
Но Гермистон все же не был целиком предан одной страсти. Он еще отличался приверженностью к вину; он просиживал за графином до зари и прямо из-за стола отправлялся в суд, сохраняя ясную голову и твердую руку. После третьей бутылки в нем начинали отчетливо проступать плебейские черты; резче делался простонародный выговор; грубее — тупые простонародные шутки; он становился гораздо менее грозным и неизмеримо более отвратительным. Мальчик же унаследовал от Джин Резерфорд болезненную брезгливость, странно сочетавшуюся с безудержной вспыльчивостью. На школьном дворе в кругу товарищей детских игр он кулаками расплачивался за грубое слово; за отцовским столом (когда подошло ему время присутствовать на этих попойках) он бледнел от омерзения и молчал. Изо всех гостей отца только один не был ему отвратителен — Дэвид Кийт Карнеги, лорд Гленалмонд. Лорд Гленалмонд был высок и худощав, имел длинное лицо и длинные, тонкие кисти рук; говорили, что он похож на статую Форбса, героя Куллоденской битвы, установленную в здании Парламента. В глубине его синих глаз и на седьмом десятке не погас молодой огонь. Разительно отличаясь от всех присутствующих за столом, он казался артистом и аристократом, попавшим по недоразумению в грубое общество, и это привлекло к нему внимание мальчика; а так как интерес и любопытство — два чувства безотказнее и быстрее всего вознаграждаемые в этом мире взаимностью, лорд Гленалмонд тоже заинтересовался мальчиком.
— Так это ваш сын, Гермистон? — спросил он, кладя ладонь на плечо Арчи. — Он уже совсем взрослый юноша.
— Тю! — отозвался утонченный родитель. — Весь в маменьку: боится слово сказать.
Но гость удержал мальчика подле себя, побеседовал с ним, обнаружил в нем вкус к изящной словесности и чистую, пламенную, застенчивую юношескую душу, и по его приглашению Арчи стал каждое воскресенье навещать его в его голой, холодной и мрачной гостиной, где вечерами старый лорд предавался чтению в изысканном холостяцком одиночестве. Доброта, изящество и утонченность всего облика старого судьи, его мыслей и речей находили отклик в сердце Арчи. Ему захотелось вырасти таким же; и когда настал час выбирать профессию, пример лорда Гленалмонда, а вовсе не лорда Гермистона привел его на юридический факультет. Гермистон втайне гордился этой дружбой, но отзывался о ней весьма презрительно. Он не упускал повода поддеть их насмешливым словцом, и это, по правде сказать, было ему вовсе не трудно, потому что ни Арчи, ни его престарелый друг не умели парировать его нападок. Ядовитые насмешки над всеми этими никчемными бездельниками и неучами — поэтами, художниками, музыкантами и их поклонниками — постоянно были у него на устах. «Ах, синьор Тру-ля-ля, — это было его любимое выражение. — Бога ради, избавьте нас от синьора!»
— Вы ведь большие друзья с моим отцом, правда? — спросил однажды Арчи лорда Гленалмонда.
— Я никого так искренне и глубоко не уважаю, Арчи, — ответил тот. — Он вдвойне заслуживает почтения: как превосходный юрист и как кристальной честности человек.
— Вы и он такие разные, — продолжал мальчик, глядя в глаза старому судье с такой же страстностью, с какой глядится любовник в глаза своей возлюбленной.
— Это верно, — отозвался судья. — Мы очень разные. Боюсь, что и вы с ним тоже разные. Но мне было бы грустно, если бы мой юный друг судил несправедливо о своем отце. Он обладает всеми достоинствами римлянина — такими же были Катон и Брут. Мне думается, имея такого отца, уже можно гордиться своей родословной.
— О, я предпочел бы, чтоб он был простым пастухом с пледом на плечах! — с неожиданной горечью воскликнул Арчи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20