Каждый наклонялся под своим особым углом и чеканил шаг по собственному разумению. Куда им было до великолепного полка шотландских великанов-горцев, которые маршируют за своим оркестром, грозные и необоримые, как явление природы! Кто из видевших их может забыть идущего впереди тамбур-мажора, тигровые шкуры барабанщиков, развевающиеся пледы волынщиков, поразительный эластичный ритм шагающего в ногу полка — и дробь барабана, когда смолкают литавры, чтобы визгливые волынки могли продолжить их воинственный рассказ?
Шотландская девочка, учившаяся во французской школе, как-то попробовала описать своим французским товаркам наш полковой парад, и пока она говорила,
— рассказывала она мне, — воспоминания становились такими живыми и яркими, ее переполнила такая гордость при мысли, что она соотечественница подобных солдат, а сердце сдавила такая тоска по родине, что голос ее прервался и она разрыдалась. Эта девочка живет в моей памяти, и я убежден, что ей стоило бы воздвигнуть памятник. Назвать ее «барышней» со всеми манерными ассоциациями; заключенными в этом слове, значило бы нанести ей незаслуженное оскорбление. Но в одном она может быть уверена: пусть она никогда не выйдет замуж за героя-генерала, пусть ее жизнь не принесет великих плодов — все равно она жила на благо родной стране.
Но если на параде французские солдаты выглядят не слишком авантажно, зато на марше они веселы, бодры и полны энтузиазма, как охотники на лисиц. Как-то в лесу Фонтенбло на дороге в Шальи между «Ба-Брео» и «Королевой Бланш» я встретил маршевую роту. Впереди шагал запевала и громко пел задорную походную песню. Его товарищи шагали и даже раскачивали винтовки точно в такт. Молодой офицер, ехавший сбоку верхом, с трудом сохранял серьезность, слушая слова песенки. Их походка была неописуемо веселой и бодрой — никакие школьники; не могли бы играть с большим увлечением — и, казалось, таких рьяных ходоков ничто не может утомить.
В Компьене меня особенно восхитила ратуша. Я просто влюбился в эту ратушу. Она истинное воплощение такой непрочной на вид готической легкости: бесчисленные башенки, химеры, проемы и всяческие архитектурные причуды. Некоторые ниши позолочены или раскрашены, а на большой квадратной панели в центре расположен черный горельеф на золотом поле: Людовик XII едет на боевом коне, уперев руку в бок и откинув голову. Каждая его черта дышит царственным высокомерием; нога в стремени надменно отделяется от стены; глаз глядит сурово и гордо; даже конь словно с удовольствием шагает над распростертыми сервами, и ноздри его таят дыхание труб. Вот так вечно едет по фасаду ратуши добрый король Людовик XII, отец своего народа.
Над головой короля на высокой центральной башенке виднеется циферблат, а еще выше — три механические фигурки с молотами в руках, на чьей обязанности лежит вызванивать часы, половины и четверти часа для компьенских буржуа. Центральная фигурка щеголяет позолоченной кирасой, боковые облачены в золоченые штаны с буфами, и все трое носят изящные широкополые шляпы, точно кавалеры времен Карла I. Когда приближается четверть часа, они поворачивают головы, многозначительно переглядываются, и — клинг! — три маленьких молота опускаются на три маленьких колокола, а затем изнутри башенки доносится густой мелодичный звон, отмеряющий час; после чего три позолоченных господинчика благодушно отдыхают от трудов праведных.
Я извлек немало чистой радости из их манипуляций и старался по мере возможности не пропускать ни одного представления, причем оказалось, что Папироска, хоть он и делал вид, будто презирает мои восторги, сам был их преданным поклонником. Есть что-то крайне нелепое в том, как такие игрушки выставляются на крыше дома, где зима может расправляться с ними по своему усмотрению. Им больше пошел бы стеклянный колпак с каких-нибудь нюренбергских часов. А главное, ночью, когда дети давно спят, да и взрослые уже похрапывают под пуховыми одеялами, разве не вопиющая небрежность — оставлять эти пряничные фигурки перемигиваться и перезваниваться под звездами и неторопливо плывущей луной? Пусть себе химеры на водосточных трубах выкручивают обезьяньи головы; пусть даже монарх едет себе на своем жеребце, точно центурион со старинной немецкой гравюры в «Via Dolorosa» , но игрушки надо убирать на ночь в ящичек с ватой и вынимать их только после восхода солнца, когда на улицу выбегают дети.
На компьенском почтамте нас ожидала большая пачка писем; и местные почтовые власти в виде исключения были так любезны, что выдали их нам по первому требованию.
В некотором отношении наше путешествие, можно сказать, кончилось в Компьене с получением этих писем. Чары были нарушены. С этой минуты мы уже отчасти вернулись домой.
Никогда не следует вести переписку во время путешествия. Чего стоит одна необходимость писать! Но полученное письмо убивает все каникулярные ощущения наповал.
Я покидаю свою страну и себя. Я хочу на время попасть в новую обстановку, словно погрузиться в иную стихию. На какое-то время я хочу расстаться с моими друзьями и привязанностями; когда я отправляюсь в путь, я оставляю сердце дома в ящике бюро или посылаю его вперед с чемоданом в конечный пункт моей поездки. Когда путешествие кончится, я не замедлю прочесть ваши чудесные письма со всем вниманием, которого они заслуживают. Но заметьте, пожалуйста: я истратил все эти деньги и сделал все эти удары веслом с одной-единственной целью — побывать за границей; а вы своими вечными посланиями упорно держите меня дома. Вы дергаете нитку, и я вспоминаю, что я — пленная птица. Вы преследуете меня по всей Европе теми назойливыми мелочами, от которых я и уехал. На войне жизни не бывает отпуска, мне это известно, но неужели невозможно освободиться хотя бы на неделю?
В день отъезда мы встали в шесть часов. Отель совершенно нас не замечал, и я уже думал, что он не снизойдет до того, чтобы представить нам счет. Однако счет был представлен, и с самым подробным перечислением пунктов; мы вежливо уплатили равнодушному портье и вышли из отеля с прорезиненными мешками, так никем и не замеченные. Никому не было любопытно узнать, кто мы такие. Встать раньше деревни невозможно, однако Компьен уже такой большой город, что утром он нежится в постели, и мы покидали его, пока он еще не снял утреннего халата и туфель. Улицами владели люди, моющие крылечки; никто не был одет полностью, кроме господинчиков на ратуше; они же умылись росой, бодро поблескивали позолотой и были полны рассудительности и чувства профессиональной ответственности. Клинг! — отбили они на колоколах половину седьмого, когда мы проходили мимо. Меня очень тронула эта их прощальная любезность: они ни разу так хорошо не звонили — даже в полдень в воскресенье.
Никто не провожал нас, кроме прачек — раньше всех начинающих и позже всех кончающих работать, — которые уже били вальками белье в своей наплавной прачечной. Они были очень веселы, эти ранние пташки, смело погружали руки в воду, и она словно не обжигала их холодом. Такое раннее и ледяное начало самого унылого труда привело бы меня в полнейшее уныние. Однако я думаю, что они так же не согласились бы обменять свои дни на наши, как на это не согласились бы и мы. Они столпились в дверях, следя за тем, как мы, взмахивая веслами, погружаемся в солнечный утренний туман, и кричали нам вслед добродушные напутствия, пока мы не скрылись под мостом.
ИНЫЕ ВРЕМЕНА
В определенном смысле этот туман не рассеялся до конца нашего путешествия, и с этого утра он окутал мою записную книжку густым покровом. Пока Уаза оставалась сельской речкой, она проносила нас под самыми порогами людских жилищ, и мы могли беседовать с туземцами на заливных лугах. Но теперь, когда она стала такой широкой, жизнь на берегах оставалась в отдалении. Разница была примерно такой же, как между большим шоссе и узенькой тропкой, петляющей среди деревенских огородов. Теперь мы останавливались на ночлег в городах, где никто не докучал нам расспросами; мы приплыли в цивилизованные края, где прохожие не здороваются со всеми встречными. В малолюдных селениях мы из каждого знакомства стараемся извлечь все возможное, но в городах держимся особняком и заговариваем с чужими людьми, только если нечаянно наступим им на ногу. В этих водах мы уже не были редкостными птицами, и никому в голову не приходило, что мы проделали длинный путь, а не приплыли из соседнего города. Помнится, когда мы добрались до Лиль-Адана, например, мы оказались среди множества прогулочных лодок, и не было никакой возможности отличить истинного путешественника от любителя, разве что мой парус был очень грязным. Компания в одной из лодок даже приняла меня за какого-то своего приятеля! Что могло быть более оскорбительным для самолюбия? От прежней романтики не осталось и следа. А вот в верховьях Уазы, где обычно плавают только рыбы, от двух байдарок нельзя было отмахнуться столь обескураживающим образом: там мы были загадочными и романтичными пришельцами, люди дивились нам, и это удивление на протяжении всего нашего пути тут же переходило в легкую и мимолетную дружбу. В мире ничто не дается даром, хотя порой это бывает трудно заметить с первого взгляда, ибо счет начат задолго до нашего рождения, а итоги не подводились ни разу с начала времен. Вас развлекают довольно точно в той же пропорции, в какой развлекаете вы сами. Пока мы были загадочными скитальцами, на которых можно глазеть, за которыми можно бежать, как за лекарем-шарлатаном или за бродячим цирком, мы также очень забавлялись, но едва мы превратились в заурядных приезжих, все вокруг тоже утратили какое бы то ни было очарование, Вот, кстати, одна из многих причин, почему мир скучен для скучных людей.
Во время наших первых приключений нам постоянно приходилось что-то делать, и это обостряло нашу восприимчивость. Даже ливни были живительны и пробуждали мозг от оцепенения. Но теперь, когда река уже не бежала в точном смысле этого слова, а несла свои воды к морю с плавностью, маскировавшей скорость, когда небо изо дня в день улыбалось нам неизменной улыбкой, наше сознание начало постепенно погружаться в ту золотую дремоту, которую навевают долгие физические упражнения на свежем воздухе. Я не раз одурманивал себя с помощью такого способа; по правде говоря, мне чрезвычайно нравится это ощущение, но ни разу оно не становилось столь всепоглощающим, как во время нашего плавания в низовьях Уазы. Это был апофеоз бездумности.
Мы совсем перестали читать. Порой, когда мне попадалась свежая газета, я не без удовольствия прочитывал очередную порцию какого-нибудь романа с продолжением, но на три порции подряд у меня не хватало сил, да и второй кусок уже приносил с собой разочарование. Едва сюжет хоть чуть-чуть становился мне ясен, он утрачивал в моих глазах всякую прелесть. Только один изолированный эпизод или, как принято у французских газет, половина эпизода без причин и следствий, словно обрывок сновидения, были способны заинтересовать меня. Чем меньше я был знаком с романом, тем больше он мне нравился: мысль, чреватая многими выводами. По большей же части, как я уже упоминал, мы вообще ничего не читали и весь краткий досуг между ужином и сном просиживали над картами. Я всегда очень любил карты и с величайшим наслаждением путешествую по атласу. Названия на его страницах удивительно заманчивы, контуры берегов и ленточки рек чаруют взгляд, а стоит наткнуться на карте на знакомое название — и историк обретает осязаемую форму. Но в эти вечера мы водили пальцами по нашим дорожным картам с глубочайшим равнодушием. То или иное место — нам было все равно. Мы смотрели на развернутый лист так, как младенцы слушают свои погремушки, и, прочитывая названия городов и деревень, тут же их забывали. Это занятие нас ничуть не увлекало, и трудно было бы найти еще двух людей, настолько лишенных воображения. Если бы вы унесли карту в тот момент, когда мы изучали ее особенно внимательно, то почти наверное мы с не меньшим удовольствием продолжали бы изучать крышку стола.
Но об одном мы думали страстно и постоянно — о еде. По-моему, я сотворил себе кумира из собственного желудка. Я помню, как мысленно смаковал то или иное блюдо так, что даже слюнки текли, и задолго до того, как мы приставали к берегу для ночлега, назойливые требования моего аппетита не давали мне ни минуты покоя. Иногда мы плыли борт о борт и подзуживали друг друга гастрономическими фантазиями. Кекс с хересом — яство весьма скромное, но на Уазе недостижимое — много миль подряд дразнили мой умственный взор, а как-то у Вербери Папироска привел меня в исступление, заметив, что корзиночки с устрицами особенно хороши под сотерн.
Мне кажется, никто из нас не отдает себе отчета, какую великую роль в жизни играют еда и питье. Власть аппетита так велика, что мы способны уничтожить самую неинтересную провизию и бываем рады пообедать хлебом с водой, точно так же, как некоторые люди обязательно должны что-то читать, пусть даже железнодорожный справочник.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Шотландская девочка, учившаяся во французской школе, как-то попробовала описать своим французским товаркам наш полковой парад, и пока она говорила,
— рассказывала она мне, — воспоминания становились такими живыми и яркими, ее переполнила такая гордость при мысли, что она соотечественница подобных солдат, а сердце сдавила такая тоска по родине, что голос ее прервался и она разрыдалась. Эта девочка живет в моей памяти, и я убежден, что ей стоило бы воздвигнуть памятник. Назвать ее «барышней» со всеми манерными ассоциациями; заключенными в этом слове, значило бы нанести ей незаслуженное оскорбление. Но в одном она может быть уверена: пусть она никогда не выйдет замуж за героя-генерала, пусть ее жизнь не принесет великих плодов — все равно она жила на благо родной стране.
Но если на параде французские солдаты выглядят не слишком авантажно, зато на марше они веселы, бодры и полны энтузиазма, как охотники на лисиц. Как-то в лесу Фонтенбло на дороге в Шальи между «Ба-Брео» и «Королевой Бланш» я встретил маршевую роту. Впереди шагал запевала и громко пел задорную походную песню. Его товарищи шагали и даже раскачивали винтовки точно в такт. Молодой офицер, ехавший сбоку верхом, с трудом сохранял серьезность, слушая слова песенки. Их походка была неописуемо веселой и бодрой — никакие школьники; не могли бы играть с большим увлечением — и, казалось, таких рьяных ходоков ничто не может утомить.
В Компьене меня особенно восхитила ратуша. Я просто влюбился в эту ратушу. Она истинное воплощение такой непрочной на вид готической легкости: бесчисленные башенки, химеры, проемы и всяческие архитектурные причуды. Некоторые ниши позолочены или раскрашены, а на большой квадратной панели в центре расположен черный горельеф на золотом поле: Людовик XII едет на боевом коне, уперев руку в бок и откинув голову. Каждая его черта дышит царственным высокомерием; нога в стремени надменно отделяется от стены; глаз глядит сурово и гордо; даже конь словно с удовольствием шагает над распростертыми сервами, и ноздри его таят дыхание труб. Вот так вечно едет по фасаду ратуши добрый король Людовик XII, отец своего народа.
Над головой короля на высокой центральной башенке виднеется циферблат, а еще выше — три механические фигурки с молотами в руках, на чьей обязанности лежит вызванивать часы, половины и четверти часа для компьенских буржуа. Центральная фигурка щеголяет позолоченной кирасой, боковые облачены в золоченые штаны с буфами, и все трое носят изящные широкополые шляпы, точно кавалеры времен Карла I. Когда приближается четверть часа, они поворачивают головы, многозначительно переглядываются, и — клинг! — три маленьких молота опускаются на три маленьких колокола, а затем изнутри башенки доносится густой мелодичный звон, отмеряющий час; после чего три позолоченных господинчика благодушно отдыхают от трудов праведных.
Я извлек немало чистой радости из их манипуляций и старался по мере возможности не пропускать ни одного представления, причем оказалось, что Папироска, хоть он и делал вид, будто презирает мои восторги, сам был их преданным поклонником. Есть что-то крайне нелепое в том, как такие игрушки выставляются на крыше дома, где зима может расправляться с ними по своему усмотрению. Им больше пошел бы стеклянный колпак с каких-нибудь нюренбергских часов. А главное, ночью, когда дети давно спят, да и взрослые уже похрапывают под пуховыми одеялами, разве не вопиющая небрежность — оставлять эти пряничные фигурки перемигиваться и перезваниваться под звездами и неторопливо плывущей луной? Пусть себе химеры на водосточных трубах выкручивают обезьяньи головы; пусть даже монарх едет себе на своем жеребце, точно центурион со старинной немецкой гравюры в «Via Dolorosa» , но игрушки надо убирать на ночь в ящичек с ватой и вынимать их только после восхода солнца, когда на улицу выбегают дети.
На компьенском почтамте нас ожидала большая пачка писем; и местные почтовые власти в виде исключения были так любезны, что выдали их нам по первому требованию.
В некотором отношении наше путешествие, можно сказать, кончилось в Компьене с получением этих писем. Чары были нарушены. С этой минуты мы уже отчасти вернулись домой.
Никогда не следует вести переписку во время путешествия. Чего стоит одна необходимость писать! Но полученное письмо убивает все каникулярные ощущения наповал.
Я покидаю свою страну и себя. Я хочу на время попасть в новую обстановку, словно погрузиться в иную стихию. На какое-то время я хочу расстаться с моими друзьями и привязанностями; когда я отправляюсь в путь, я оставляю сердце дома в ящике бюро или посылаю его вперед с чемоданом в конечный пункт моей поездки. Когда путешествие кончится, я не замедлю прочесть ваши чудесные письма со всем вниманием, которого они заслуживают. Но заметьте, пожалуйста: я истратил все эти деньги и сделал все эти удары веслом с одной-единственной целью — побывать за границей; а вы своими вечными посланиями упорно держите меня дома. Вы дергаете нитку, и я вспоминаю, что я — пленная птица. Вы преследуете меня по всей Европе теми назойливыми мелочами, от которых я и уехал. На войне жизни не бывает отпуска, мне это известно, но неужели невозможно освободиться хотя бы на неделю?
В день отъезда мы встали в шесть часов. Отель совершенно нас не замечал, и я уже думал, что он не снизойдет до того, чтобы представить нам счет. Однако счет был представлен, и с самым подробным перечислением пунктов; мы вежливо уплатили равнодушному портье и вышли из отеля с прорезиненными мешками, так никем и не замеченные. Никому не было любопытно узнать, кто мы такие. Встать раньше деревни невозможно, однако Компьен уже такой большой город, что утром он нежится в постели, и мы покидали его, пока он еще не снял утреннего халата и туфель. Улицами владели люди, моющие крылечки; никто не был одет полностью, кроме господинчиков на ратуше; они же умылись росой, бодро поблескивали позолотой и были полны рассудительности и чувства профессиональной ответственности. Клинг! — отбили они на колоколах половину седьмого, когда мы проходили мимо. Меня очень тронула эта их прощальная любезность: они ни разу так хорошо не звонили — даже в полдень в воскресенье.
Никто не провожал нас, кроме прачек — раньше всех начинающих и позже всех кончающих работать, — которые уже били вальками белье в своей наплавной прачечной. Они были очень веселы, эти ранние пташки, смело погружали руки в воду, и она словно не обжигала их холодом. Такое раннее и ледяное начало самого унылого труда привело бы меня в полнейшее уныние. Однако я думаю, что они так же не согласились бы обменять свои дни на наши, как на это не согласились бы и мы. Они столпились в дверях, следя за тем, как мы, взмахивая веслами, погружаемся в солнечный утренний туман, и кричали нам вслед добродушные напутствия, пока мы не скрылись под мостом.
ИНЫЕ ВРЕМЕНА
В определенном смысле этот туман не рассеялся до конца нашего путешествия, и с этого утра он окутал мою записную книжку густым покровом. Пока Уаза оставалась сельской речкой, она проносила нас под самыми порогами людских жилищ, и мы могли беседовать с туземцами на заливных лугах. Но теперь, когда она стала такой широкой, жизнь на берегах оставалась в отдалении. Разница была примерно такой же, как между большим шоссе и узенькой тропкой, петляющей среди деревенских огородов. Теперь мы останавливались на ночлег в городах, где никто не докучал нам расспросами; мы приплыли в цивилизованные края, где прохожие не здороваются со всеми встречными. В малолюдных селениях мы из каждого знакомства стараемся извлечь все возможное, но в городах держимся особняком и заговариваем с чужими людьми, только если нечаянно наступим им на ногу. В этих водах мы уже не были редкостными птицами, и никому в голову не приходило, что мы проделали длинный путь, а не приплыли из соседнего города. Помнится, когда мы добрались до Лиль-Адана, например, мы оказались среди множества прогулочных лодок, и не было никакой возможности отличить истинного путешественника от любителя, разве что мой парус был очень грязным. Компания в одной из лодок даже приняла меня за какого-то своего приятеля! Что могло быть более оскорбительным для самолюбия? От прежней романтики не осталось и следа. А вот в верховьях Уазы, где обычно плавают только рыбы, от двух байдарок нельзя было отмахнуться столь обескураживающим образом: там мы были загадочными и романтичными пришельцами, люди дивились нам, и это удивление на протяжении всего нашего пути тут же переходило в легкую и мимолетную дружбу. В мире ничто не дается даром, хотя порой это бывает трудно заметить с первого взгляда, ибо счет начат задолго до нашего рождения, а итоги не подводились ни разу с начала времен. Вас развлекают довольно точно в той же пропорции, в какой развлекаете вы сами. Пока мы были загадочными скитальцами, на которых можно глазеть, за которыми можно бежать, как за лекарем-шарлатаном или за бродячим цирком, мы также очень забавлялись, но едва мы превратились в заурядных приезжих, все вокруг тоже утратили какое бы то ни было очарование, Вот, кстати, одна из многих причин, почему мир скучен для скучных людей.
Во время наших первых приключений нам постоянно приходилось что-то делать, и это обостряло нашу восприимчивость. Даже ливни были живительны и пробуждали мозг от оцепенения. Но теперь, когда река уже не бежала в точном смысле этого слова, а несла свои воды к морю с плавностью, маскировавшей скорость, когда небо изо дня в день улыбалось нам неизменной улыбкой, наше сознание начало постепенно погружаться в ту золотую дремоту, которую навевают долгие физические упражнения на свежем воздухе. Я не раз одурманивал себя с помощью такого способа; по правде говоря, мне чрезвычайно нравится это ощущение, но ни разу оно не становилось столь всепоглощающим, как во время нашего плавания в низовьях Уазы. Это был апофеоз бездумности.
Мы совсем перестали читать. Порой, когда мне попадалась свежая газета, я не без удовольствия прочитывал очередную порцию какого-нибудь романа с продолжением, но на три порции подряд у меня не хватало сил, да и второй кусок уже приносил с собой разочарование. Едва сюжет хоть чуть-чуть становился мне ясен, он утрачивал в моих глазах всякую прелесть. Только один изолированный эпизод или, как принято у французских газет, половина эпизода без причин и следствий, словно обрывок сновидения, были способны заинтересовать меня. Чем меньше я был знаком с романом, тем больше он мне нравился: мысль, чреватая многими выводами. По большей же части, как я уже упоминал, мы вообще ничего не читали и весь краткий досуг между ужином и сном просиживали над картами. Я всегда очень любил карты и с величайшим наслаждением путешествую по атласу. Названия на его страницах удивительно заманчивы, контуры берегов и ленточки рек чаруют взгляд, а стоит наткнуться на карте на знакомое название — и историк обретает осязаемую форму. Но в эти вечера мы водили пальцами по нашим дорожным картам с глубочайшим равнодушием. То или иное место — нам было все равно. Мы смотрели на развернутый лист так, как младенцы слушают свои погремушки, и, прочитывая названия городов и деревень, тут же их забывали. Это занятие нас ничуть не увлекало, и трудно было бы найти еще двух людей, настолько лишенных воображения. Если бы вы унесли карту в тот момент, когда мы изучали ее особенно внимательно, то почти наверное мы с не меньшим удовольствием продолжали бы изучать крышку стола.
Но об одном мы думали страстно и постоянно — о еде. По-моему, я сотворил себе кумира из собственного желудка. Я помню, как мысленно смаковал то или иное блюдо так, что даже слюнки текли, и задолго до того, как мы приставали к берегу для ночлега, назойливые требования моего аппетита не давали мне ни минуты покоя. Иногда мы плыли борт о борт и подзуживали друг друга гастрономическими фантазиями. Кекс с хересом — яство весьма скромное, но на Уазе недостижимое — много миль подряд дразнили мой умственный взор, а как-то у Вербери Папироска привел меня в исступление, заметив, что корзиночки с устрицами особенно хороши под сотерн.
Мне кажется, никто из нас не отдает себе отчета, какую великую роль в жизни играют еда и питье. Власть аппетита так велика, что мы способны уничтожить самую неинтересную провизию и бываем рады пообедать хлебом с водой, точно так же, как некоторые люди обязательно должны что-то читать, пусть даже железнодорожный справочник.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16