Не знаю, сколько времени прошло в молчании: я попрежнему лежал на палубе, охваченный страхом, раскаянием и стыдом; он стоял, не отпуская каната, и, опершись спиной о фальшборт, глядел на меня со странным, смешанным выражением; наконец он заговорил.
— Маккеллар, — сказал он, — я не упрекаю вас, я предлагаю вам соглашение. Вы, со своей стороны, едва ли хотите, чтобы этот случай стал достоянием гласности, я, со своей стороны, должен признаться, что мне не улыбается жить, постоянно ожидая, что на мою жизнь покусится человек, с которым я сижу за одним столом. Обещайте мне… Но нет, — внезапно прервал он, — вы еще недостаточно оправились от потрясения; еще, чего доброго, подумаете, что я воспользовался вашей слабостью; я не хочу оставлять никаких лазеек для казуистики, этой бесчестности совестливых. Я дам вам время на размышления.
С этими словами он, скользнув, словно белка, по уходящей из-под ног палубе, нырнул в каюту. Примерно через полчаса он вернулся и застал меня все в том же положении.
— Ну, а теперь, — сказал он, — дадите ли вы мне слово. Как христианин и верный слуга моего брата, что мне не придется больше опасаться ваших покушений?
— Даю слово! — сказал я.
— Скрепим его рукопожатием, — предложил он.
— Вы вправе ставить условия, — ответил я, и мы пожали друг другу руку.
Он сейчас же уселся на прежнее место и в той же рискованной позе.
— Держитесь, — вскричал я, прикрывая глаза, — я не могу видеть вас в этом положении! Первый внезапный крен может сбросить вас в море!
— Вы в высшей степени непоследовательны, — ответил он, улыбаясь, но выполнил мою просьбу. — И все-таки вы, Маккеллар, да будет вам известно, высоко поднялись в моем мнении. Вы думаете, я не умею ценить верность? Но почему же, по-вашему, вожу я с собою по свету Секундру Дасса? Потому, что он готов в любую минуту умереть или убить ради меня. И я его за это люблю. Вы можете считать это странным, но я еще больше ценю вас после вашей сегодняшней выходки. Я думал, что вы раб Десяти заповедей, но это, по счастью, не так! — воскликнул он. — И старушенция, оказывается, не вовсе беззуба! Что нисколько не меняет того обстоятельства, — продолжал он, снова улыбаясь, — что вы хорошо сделали, дав обещание, потому что сомневаюсь, чтобы вы преуспели в вашем новом амплуа.
— Полагаю, — сказал я, — что мне надлежит просить прощения у вас и молить бога простить мне мои прегрешения. Как бы то ни было, я дал слово, которому буду верен; но когда я думаю о тех, кого вы преследуете…
— И я умолк.
— Странная вещь — жизнь, — сказал он, — и странное племя — род людской. Вы внушили себе, что любите моего брата. Но это просто привычка, уверяю вас. Напрягите вашу память, и вы убедитесь, что, впервые попав в Дэррисдир, вы нашли его тупым, заурядным юношей. Он и сейчас по-прежнему туп и зауряден, хотя и не так молод. Если бы вы тогда повстречались со мной, вы бы теперь были таким же ярым моим сторонником.
— Я не сказал бы, что вы заурядный человек, мистер Балли, — заметил я, — но сейчас вы не проявили остроты ума. Вы только что положились на мое слово. А это ведь то же, что моя совесть, которая восстанавливает меня против вас, и я отвращаю от вас свой взор, как от сильного света.
— Ведь я говорю не о том, — сказал он. — Я говорю, что если бы вы встретили меня молодым… Поверьте, что не всегда я был таким, как сейчас, и (повстречай я друга такого, как вы) вовсе не обязательно должен был стать таким.
— Полно, мистер Балли, — сказал я, — вы бы насмеялись надо мной, вас не хватило бы и на десять минут вежливого разговора со скучным квакером.
Но он крепко уселся на нового конька самооправдания, с которого уже не слезал, докучая мне до самого конца путешествия. Без сомнения, раньше он находил удовольствие в том, чтобы рисовать себя в неоправданно черных тонах, и хвастался своей порочностью, выставляя ее напоказ, как своего рода герб. У него хватало последовательности не отказываться ни от одного из своих прошлых признаний.
— Но теперь, когда я убедился, что вы настоящий человек, — говорил он, — теперь я попытаюсь вам кое-что объяснить. Уверяю вас, что я так же человечен и наделен не меньшими добродетелями, чем мои ближние.
Он, повторяю, докучал мне, и в ответ я твердил все то же, — по меньшей мере двадцать раз я говорил ему:
— Откажитесь от ваших замыслов и возвращайтесь со мной в Дэррисдир, тогда я вам поверю.
На это он только качал головой.
— Ах, Маккеллар, доживи вы хоть до тысячи лет, вы никогда не поймете меня. Теперь, когда битва в разгаре, час колебаний прошел, а час пощады еще не наступил. Началось все это еще двадцать лет назад, когда мы кинули жребий в зале Дэррисдира. Были у каждого из нас победы и поражения, но ни один из нас и не подумал уступить. А что касается меня, когда перчатка моя брошена, с ней вместе я ставлю и жизнь и честь.
— А, подите вы с вашей честью! — восклицал я. — И с вашего позволения осмелюсь сказать вам, что все эти ваши воинственные сравнения слишком напыщенны для такого простого дела. Вам нужен презренный металл — вот смысл и корень спора. А средства, которые вы пускаете в ход! Повергнуть в горе семью, которая вам никогда не причиняла зла, развратить, если удастся, племянника, разбить сердце вашего единственного брата! Грабитель на большой дороге, который гнусным кистенем убивает старуху в вязаном чепчике за шиллинг и за понюшку табака, — вот вы кто, а вовсе не воин, заботящийся о своей чести!
Когда я в таких (или сходных) выражениях обличал его, он только улыбался и вздыхал, как человек, которого не понимают. Однажды, помнится мне, он стал защищаться более вразумительно и привел софистические доводы, которые стоит повторить, чтобы яснее понятен был его характер.
— Вы слишком невоенный человек и воображаете, что война — это сплошные барабаны и знамена, — сказал он. — Война (как очень разумно определили ее древние) — это «ultima ratio». Когда мы неумолимо пользуемся своими преимуществами, — мы воюем. Вот, например, вы, Маккеллар, вы яростный вояка в своей конторе в Дэррисдире… или, может, арендаторы возводят на вас напраслину?
— Я не задумываюсь над тем, что есть война и что не есть война, — ответил я. — Но вы докучаете мне вашими притязаниями на уважение. Ваш брат хороший человек, а вы плохой, вот и все.
— Будь я Александром Македонским… — начал он.
— Вот так все мы обманываем себя! — закричал я. — Будь я самим апостолом Павлом, я все равно проделал бы тот же торный путь, которому вы были свидетелем.
— А я говорю вам, — прервал он меня, — что, будь я самым захудалым вождем клана горцев, будь я последним царьком племени голых негров в лесах Африки, мой народ обожал бы меня. Я плохой человек — не отрицаю. Но я рожден быть добрым тираном. Спросите Секундру Дасса, он скажет вам, что я обращаюсь с ним, как с сыном. Свяжите свою судьбу с моей, станьте моим рабом, моей собственностью, существом мне подвластным, как подвластны мне мое тело и мой разум, — и вы не увидите больше того темного лика, который я обращаю к миру в гневе своем. Мне надо все или ничего. Но тому, кто отдаст мне все, я возвращаю с лихвою. У меня королевская натура, в этом-то и беда моя!
— Положим, до сих пор это было бедою для других! — заметил я. — Что, как видно, служит неотъемлемым признаком королевского величия.
— Ерунда! — закричал он. — Даже сейчас, уверяю вас, я пощадил бы эту семью, в чьей судьбе вы принимаете такое участие. Да, даже теперь, я завтра же предоставил бы их ничтожному их благополучию и скрылся бы в той толпе убийц и шулеров, которую мы называем светом. Я сделал бы это завтра же! — продолжал он. — Только, только…
— Что только? — спросил я.
— Только они должны просить меня об этом на коленях. И всенародно, — добавил он, усмехаясь. — В самом деле, Маккеллар, не знаю, найдется ли зала, достаточно большая для свершения этой церемонии.
— Тщеславие, тщеславие! — проворчал я. — Подумать только, что такая сильная страсть, пускай ко злу, но подчинена тому же чувству, которое заставляет жеманницу кокетничать со своим отражением в зеркале.
— Ну, все может быть освещено с разных сторон: словами, которые преувеличивают, и словами, которые преуменьшают; этак вы меня ни в чем не убедите. Вы давеча сказали, что я полагался на вашу совесть. Так вот, будь я склонен — к уничижению, я мог бы сказать, что рассчитывал на ваше тщеславие. Вы хвалитесь, что вы «un homme de parole», — я горжусь тем, что не признаю себя побежденным. Называйте это тщеславием, добродетелью, величием души — что значат слова? Но признайте в нас общую черту: оба мы люди идеи.
Как можно судить по таким откровенным беседам, по той терпимости, которая была обоими проявлена, мы были теперь в превосходных отношениях. На этот раз дело было серьезное. Если не считать препирательств, суть которых я пытался здесь воспроизвести, между нами воцарилось не просто взаимное уважение, но, смею сказать, даже некоторая приязнь. Когда я заболел (а случилось это вскоре после большого шторма), он сидел возле моей койки и развлекал меня разговорами, лечил меня какими-то превосходными лекарствами, которые я принимал без всякого опасения. Он сам это отметил.
— Вот видите, — говорил он. — Вы начинаете лучше узнавать меня. Еще совсем недавно на этом суденышке, где никто, кроме меня, не имеет ни малейшего понятия о медицине, вы заподозрили бы меня в том, что я злоумышляю на вашу жизнь. И заметьте, я стал относиться к вам с большим почтением именно после того, как убедился, что вы готовы отнять у меня жизнь. Ну, скажите, неужели это говорит о мелочности ума?
Что мне было отвечать? Я верил в искренность его намерений по отношению ко мне самому; может быть, я, был жертвой его притворства, но я верил (и посейчас верю), что он относился ко мне с искренним расположением. Странно и прискорбно, но как только произошла в нем эта перемена, враждебность моя ослабела и преследовавший меня горестный образ милорда совершенно изгладился у меня из памяти. И, может быть, основательна была последняя похвальба, с какой обратился ко мне Баллантрэ второго июля, когда наше долгое странствование уже приближалось к концу и мы спокойно входили в большую бухту Нью-Йорка, задыхаясь от нестерпимой жары, которую внезапно сменил невиданной силы ливень. Я стоял на корме, разглядывая приближавшиеся зеленые берега и видневшиеся кое-где дымки небольшого городка — цели нашего путешествия. И так как я уже обдумывал, как мне похитрее обойти нашего недруга, я не без замешательства увидел, что он подходит ко мне с радушно протянутой рукой.
— Я хочу попрощаться с вами, — сказал он, — и навсегда. Вы попадете опять в круг моих врагов, и сразу оживут все ваши предубеждения. Я всегда без промаха очаровывал всех, кого хотел: даже вы, мой добрый друг — позвольте мне раз в жизни назвать вас так, — даже вы уносите в душе совсем другое обо мне впечатление, и вы никогда не забудете о нем. Путешествие было слишком кратковременным, а не то впечатление было бы еще глубже. Но теперь всему этому пришел конец, и мы снова враги. Судите по нашему краткому перемирию, насколько я опасен, и скажите этим глупцам, — он указал пальцем на город, — чтобы они как следует подумали, прежде чем пренебрегать мною.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
СОБЫТИЯ В НЬЮ-ЙОРКЕ
Я уже упоминал, что решил обойти Баллантрэ, и с помощью капитана Макмэртри мне это без труда удалось. Пока с одного борта медленно грузили лодку, в которую спустился Баллантрэ, легкий ялик принял меня с другого борта и тотчас доставил на берег. Там я как можно скорее отыскал усадьбу милорда, расположенную на окраине города. Это был удобный, поместительный дом в глубине прекрасного сада, с обширными службами под одной крышей. Тут были и амбар, и хлев, и конюшня, и именно здесь я нашел милорда. Оказалось, что, увлеченный хозяйством, он проводит здесь большую часть времени. Я летел туда со всех ног и, запыхавшись, поведал ему мои новости, которые, по существу, были совсем не новы, поскольку уже несколько кораблей за это время обогнали «Несравненного».
— Мы вас уже давно ждем, — сказал милорд, — и последнее время теряли надежду когда-нибудь увидеть вас. Я рад снова пожать вам руку, Маккеллар. Я уже боялся, что корабль ваш погиб.
— Ах, милорд, — вскричал я, — будь на то соизволение божье, это было бы только к лучшему!
— Нет, почему же, — сказал он угрюмо. — Чего же лучше? Накопился длинный счет, и теперь по крайней мере я могу начать расплату.
Я выразил опасение за его безопасность.
— Ну, — сказал он, — здесь не Дэррисдир, и я принял меры предосторожности. Молва о нем опередила его, я подготовил брату достойную встречу. Судьба была на моей стороне, мне повстречался здесь купец из Олбени, который знавал его после 1745 года и у которого есть все основания подозревать его в убийстве, — дело идет о некоем Чью, тоже из Олбени. Никто здесь не удивится, если я не пущу Баллантрэ на порог и ему недозволено будет ни общаться с моими детьми, ни приветствовать мою жену.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36