Четверо друзей влюбились в это нежное совершенство. И каждый преподнес ей в дар самое дорогое, что у него было. Первый воплотил свою душу в сонет и положил к ее ногам. Второй заставил виолу петь ее имя, а я… то есть третий, хотел я сказать, написал ее прекрасное лицо. Вот так мы, служители муз, соперничали из — за нее между собой, оставаясь друзьями. Но истинным художником оказался четвертый. Он был молчалив, он был тонок. Что за актер! Он завоевал ее одним несравненным жестом — открыл ладонь, и с ее подушечки засмеялась розовая жемчужина. Они поженились. И вскоре после свадьбы в Дельфине открылись новые добродетели, о которых прежде никто не подозревал. Она стала не только образцовой супругой, но и восхитительно стыдливой любовницей не одного, а всех трех друзей своего мужа. Эмиль, муж, ничего не имел против. Он любил своих друзей. Да и что тут такого? Они были ему истинными друзьями, пусть и бедными.
Ах, есть ли сила более слепая, более глупая, чем мнение людское? На этот раз она стала причиной двух смертей и одного изгнания. Эта гидра, Людское Мнение, вот сами посудите, что она натворила! Вынудила Эмиля вызвать своих друзей на дуэль. Даже и тогда все могло бы кончиться поцелуем, объятием — «моя честь удовлетворена, дорогой друг!»
— если бы не прискорбная привычка Эмиля погружать на ночь кончик своей шпаги в кусок протухшего мяса. Двое умерло, а я потерял руку. И вновь вмешалось Людское Мнение, словно тупой, ошалевший вол. Оно настояло на дуэли, и оно же заставило победителя покинуть Францию. Вот он, Эмиль, рядом со мной — благородный влюбленный, фехтовальщик, художник, землевладелец. А Людское Мнение… Но моя ненависть к этой злобной силе заставила меня отвлечься! Я просто хотел сказать вам, что Эмиль не просит ни жалости, ни уступок. Я знаю, может показаться, будто сотни голодных муравьев изгрызли его мужество, но дайте ему узреть великую красоту, пусть в этих глазах отразится Красная Святая, и вы увидите… вы вспомните мои слова. Он молчалив, он тонок, он художник. Пусть другие вопят: «Натиск! Принуждение! Насилие!» — но Эмиль носит в кармане розовую жемчужину, приворотное зелье, не знающее равных.
II
Вверх по реке Чагрес плыла огромная флотилия плоскодонок, и каждая сидела в воде почти по самые борта, столько набилось в нее вольных братьев. Французы в полосатых колпаках и широчайших панталонах — французы, которые некогда покинули Сон — Мало или Кале, а теперь не имели родины, куда могли бы вернуться. Несколько барак переполняли уроженцы лондонских трущоб, чумазые, почти все с гнилыми зубами, со шныряющими глазками мелких воришек. Угрюмые, молчаливые мореходы из Голландии груано горбились на своих скамьях и обводили берега Чагреса тупыми взглядами обжор.
Тяжелые широкие плоскодонки толкали вверх по течению карибы и мараны — радостно — свирепые люди, которые так беззаветно любили войну, что добровольно гнули гладкие коричневые спины, раз в награду за их труд им посулили кровь. Плыли в этой пиратской процессии и негры, недавно бежавшие из испанского рабства. На обнаженной груди каждого, точно две раны, пересекались две алые перевязи. Вожак, дюжий верзила с лицом, как морда черного лося, облекся только в широкий желтый пояс, а голову его прикрывала широкополая шляпа из тех, какие носили английские дворяне, сражавшиеся за короля против круглоголовых. Пышное перо вяло свисало вниз, загибаясь у него под подбородком.
Длинная вереница плоскодонок ползла и ползла вверх по течению. Англичане хриплыми голосами выкрикивали слова песен, раскачиваясь, чтобы не выбиться из ритма; французы тихонько мурлыкали о недолгой веселой любви, которая выпадала, а может быть, и не выпадала им на долю; мароны и недавние рабы бормотали свои бесконечные ни к кому не обращенные монологи.
А впереди вился Чагрес, выписывая огромные, почти смыкающиеся петли. Желтая вода, точно пораженная проказой боязливая женщина, робко поглаживала плоские днища. Весь день можно было без отдыха толкать и толкать шестом свою лодку, а вечером разбить лагерь всего лишь в полумиле по прямой от места прошлого ночлега — таков был Чагрес, ленивая, застойная река, вся в отмелях и косах, сверкающих на солнце желтым песком. Чагрес был жалким дилетантом в извечном искусстве рек, чья общепризнанная цель — добраться до океана с наименьшей затратой усилий и хлопот. Чагрес сонно кружил и кружил по перешейку, будто не желая проститься со своей ленивой личностью в беспокойном океане.
Через некоторое время к реке с обеих сторон подступили густые заросли и изогнулись над ней, как две замерзшие зеленые волны. Между деревьями пробирались пятнистые тигры, с печальным любопытством следя за людьми. Порой огромная змея соскальзывала в воду с теплого бревна, на котором дремала под солнечными лучами и плыла, высоко подняв голову, чтобы лучше рассмотреть вереницу невиданных чудищ. По лианам метались стаи возбужденных обезьян, притворно рассерженных таким вторжением. Они негодующе вопили и швыряли в лодки листья и сучки. Тысяча четыреста невиданных существ вторглись в священные пределы Зеленой Матери всего сущего — и ведь даже самая облезлая обезьяна в мире имеет право выражать свой протест.
Дневная жара навалилась, как дыхание лихорадки, тяжелая, гнетущая, дурманящая. Песни замерли в хрипе, словно на головы поющих набросили горячие одеяла. Флибустьеры апатично поникли на скамьях, но индейцы продолжали отталкиваться шестами, плавно раскачиваясь. Мышцы их красиво вылепленных рук вились, словно встревоженные змеи, спиралями вздувались на плечах. Их хмурый мозг предвкушал бойню, вынашивал восхитительно кровавые грезы. «Вперед! — требовал их мозг. — Вперед! Ак! Битва ближе на два толчка! Вперед! Вперед! Ак! Панама, залитая кровью равнина, ближе еще на два толчка!» Длинная вереница плоскодонок извивалась по реке, как чудовищная многочленистая змея.
Долгий знойный день приближался к вечеру, но на берегах они так и не заметили ни единого человека. А это было очень серьезно: в плоскодонки не погрузили никаких съестных припасов. Для них не хватило места. Люди и оружие занимали все свободное пространство до последнего дюйма. И так уже волны накатывались на почти погруженные в воду настилы с пушками и ядрами. Однако, как было хорошо известно, на реку выходило много плантаций, где могла подкрепиться голодная армия, и потому пираты ринулись через перешеек к Панаме, не обременяя себя провиантом. Весь день они высматривали эти плантации, но не видели ничего, кроме зеленых непроходимых зарослей.
Вечером головная плоскодонка поравнялась с пристанью из жердей. Над высокой шпалерой аккуратно посаженных деревьев лениво курчавилась струйка дыма. С радостными воплями флибустьеры попрыгали в воду и вброд выбрались на берег. Проклятия и отчаяние: здания были сожжены и покинуты. Дым поднимался от почерневшей кучи, которая еще недавно была хлебным амбаром, но в ней не уцелело ни единого зернышка. В сырых зарослях темнели провалы — очевидно, тут гнали скот, но следы были двухдневной давности.
Голодные пираты вернулись на плоскодонки. Ну ничего, один день можно и поголодать. Голод — обычный спутник военных походов, и его положено переносить без жалоб. Но уж завтра они, конечно, увидят дома, где в погребах их ждет восхитительно холодное вино. И загоны, где жирные коровы глупо поматывают головами в ожидании мясницкого ножа. Флибустьер — истинный флибустьер — заплатит жизнью за чашу кислого вина и веселый разговор со смуглой полуиспанкой. В этом радость бытия, и справедливо, если человека заколют, прежде чем он осушит чашу до дна или закончит разговор. Но голод… Ну да ладно, завтра они наедятся досыта.
Но вновь солнце взошло, точно белесая гнойная язва в небе. А река все выписывала сумасшедшие петли, по берегам встречались только брошенные пепелища, а еды не было никакой. Весть об их высадке опередила их и пронеслась по речным берегам, как жуткая весть о чуме. И на берегах не осталось ни единого человека, чтобы приветствовать флибустьеров, ни единого домашнего животного.
На третий день они нашли груду жестких позеленевших коровьих шкур и начали отбивать их камнями, чтобы легче было разжевать толстую кожу. Некоторые съели свои пояса. В догорающем хлебном амбаре они нашли кучу испекшихся кукурузных зерен, и некоторые так объелись, что умерли в страшных судорогах. Они пытались охотиться в зарослях, выискивая хоть что — нибудь съедобное. Но даже пятнистые кошки и обезьяны словно стакнулись с Испанией. Заросли были теперь безмолвны и безжизненны. И в воздухе реяли только насекомые. Кое — кому удавалось поймать змею, и он поджаривал ее на костре, ревниво оберегая свой ужин. В руки пиратов попадались мыши, их пожирали сразу, чтобы добыча не попала в руки воров.
На пятый день река так обмелела, что плоскодонки пришлось оставить. Пушки вытянули на берег и потащили по узкой тропе. Флибустьеры брели нестройной колонной, а впереди них индейцы, подкрепляясь кровавой мечтой, тяжелыми ножами прорубали проход в зарослях. Иногда вдали удавалось заметить небольшие группы испанских беглецов, а порой из чащи, словно вспугнутые рябчики, выскакивали покорные испанцам индейцы, но никто не останавливался, не возвращался, чтобы дать им бой. Потом идущие впереди обнаружили место засады: земляной вал, множество кострищ и — никого. Высланных сражаться с ними солдат объял ужас, и они сбежали.
Теперь флибустьеры еле брели к Панаме. Они уже не смаковали грядущую победу, а проклинали своего вождя за то, что он не позаботился взять провиант. Но вперед они тащились все — таки потому, что на них еще действовал пример капитана Моргана.
С самого начала он вел их, но теперь, продолжая шагать во главе своего измученного войска. Генри Морган не мог решить, так ли уж ему хочется дойти до Панамы. Он пытался вспомнить силу, которая толкнула его на этот путь, — магнит неведомой красоты. Санта Роха стерлась в его воображении: слишком сильно терзал его голод. Он уже толком не помнил владевшего им желания. Но пусть желание даже совсем угаснет, идти вперед он должен. Один — единственный промах, один — единственный миг колебаний, и былой успех упорхнет от него, как вспугнутый голубь.
Кер-де-Гри шел рядом с ним, как и в первые часы, ко совсем измученный Кер-де-Гри, которого еле держали ноги. Капитан Морган поглядывал на своего лейтенанта с жалостью и гордостью. Он видел глаза, подобные потускневшим кристаллам, и видел в них огонек разгорающегося безумия. Капитан Морган чувствовал себя не таким одиноким, потому что рядом с ним был этот юноша. Он понял, что Кер-де-Гри стал частью его самого.
Солнечный жар рушился с небес, как палящий ливень. Он ударялся о землю, а потом медленно вновь поднимался вверх, обремененный сыростью и тошнотворным смрадом гниющих листьев и корней. Жар свалил Кер-де-Гри на колени, но он тут же поднялся и побрел дальше. Генри Морган посмотрел, как он пошатывается, и с сомнением взглянул на тропу впереди.
— Не сделать ли нам привал? — сказал он. — Люди совсем измучены.
— Нет и нет. Мы должны идти вперед, — ответил Кер-де-Гри. — Если мы остановимся здесь, им будет только труднее встать потом и брести дальше.
Генри Морган произнес задумчиво:
— Но почему ты с такой жадностью стремишься осуществить мой замысел? Ты рвешься вперед, когда я начинаю сомневаться в себе. Что надеешься ты найти в Панаме, Кер — де — Гри?
— Ничего я не надеюсь там найти, — ответил юноша. Или вы стараетесь подловить меня, толкнуть на предательские слова? Я и сейчас, когда мы еще туда не добрались, знаю, что приз будет вашим. И признаю это, сэр. Но, видите ли, я как большой круглый камень, который покатился с горы. Вот и все, что ведет меня в Панаму. А столкнули с места меня вы, сэр.
— Странно, что я так возжелал Панамы, — сказал Генри.
Лейтенант с гневом повернул к нему раскрасневшееся лицо. — Не Панамы вы возжелали. Женщину вы возжелали, а не Панаму! — голос его был таким же горьким, как и его слова, и он прижал ладони к вискам.
— Правда, — тихо сказал капитан. — Правда, я возжелал эту женщину, но тем более это странно.
— Странно? — Кер-де-Гри вспыхнул бешенством, он закричал: — Странно?! Что странного в том, чтобы томиться по женщине, славящейся красотой? Или вы называете странным каждого из этих людей, всякое мужское начало на земле? Или вы пылаете богоподобной похотью?. Или у вас тело титана? Странно! Да, поистине, мой капитан, совокупление и его предвкушение — это нечто неслыханное в мире мужчин!
Капитан Морган был изумлен, но в нем шевельнулся и ужас. Словно перед ним прошел омерзительный немыслимый призрак. Неужели эти люди могут чувствовать так же, как чувствует он?
— Но мне кажется, это более, чем похоть, — сказал он. — Ты не можешь понять моего жгучего томления. Словно я необоримо стремился к какому — то непостижимому покою.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Ах, есть ли сила более слепая, более глупая, чем мнение людское? На этот раз она стала причиной двух смертей и одного изгнания. Эта гидра, Людское Мнение, вот сами посудите, что она натворила! Вынудила Эмиля вызвать своих друзей на дуэль. Даже и тогда все могло бы кончиться поцелуем, объятием — «моя честь удовлетворена, дорогой друг!»
— если бы не прискорбная привычка Эмиля погружать на ночь кончик своей шпаги в кусок протухшего мяса. Двое умерло, а я потерял руку. И вновь вмешалось Людское Мнение, словно тупой, ошалевший вол. Оно настояло на дуэли, и оно же заставило победителя покинуть Францию. Вот он, Эмиль, рядом со мной — благородный влюбленный, фехтовальщик, художник, землевладелец. А Людское Мнение… Но моя ненависть к этой злобной силе заставила меня отвлечься! Я просто хотел сказать вам, что Эмиль не просит ни жалости, ни уступок. Я знаю, может показаться, будто сотни голодных муравьев изгрызли его мужество, но дайте ему узреть великую красоту, пусть в этих глазах отразится Красная Святая, и вы увидите… вы вспомните мои слова. Он молчалив, он тонок, он художник. Пусть другие вопят: «Натиск! Принуждение! Насилие!» — но Эмиль носит в кармане розовую жемчужину, приворотное зелье, не знающее равных.
II
Вверх по реке Чагрес плыла огромная флотилия плоскодонок, и каждая сидела в воде почти по самые борта, столько набилось в нее вольных братьев. Французы в полосатых колпаках и широчайших панталонах — французы, которые некогда покинули Сон — Мало или Кале, а теперь не имели родины, куда могли бы вернуться. Несколько барак переполняли уроженцы лондонских трущоб, чумазые, почти все с гнилыми зубами, со шныряющими глазками мелких воришек. Угрюмые, молчаливые мореходы из Голландии груано горбились на своих скамьях и обводили берега Чагреса тупыми взглядами обжор.
Тяжелые широкие плоскодонки толкали вверх по течению карибы и мараны — радостно — свирепые люди, которые так беззаветно любили войну, что добровольно гнули гладкие коричневые спины, раз в награду за их труд им посулили кровь. Плыли в этой пиратской процессии и негры, недавно бежавшие из испанского рабства. На обнаженной груди каждого, точно две раны, пересекались две алые перевязи. Вожак, дюжий верзила с лицом, как морда черного лося, облекся только в широкий желтый пояс, а голову его прикрывала широкополая шляпа из тех, какие носили английские дворяне, сражавшиеся за короля против круглоголовых. Пышное перо вяло свисало вниз, загибаясь у него под подбородком.
Длинная вереница плоскодонок ползла и ползла вверх по течению. Англичане хриплыми голосами выкрикивали слова песен, раскачиваясь, чтобы не выбиться из ритма; французы тихонько мурлыкали о недолгой веселой любви, которая выпадала, а может быть, и не выпадала им на долю; мароны и недавние рабы бормотали свои бесконечные ни к кому не обращенные монологи.
А впереди вился Чагрес, выписывая огромные, почти смыкающиеся петли. Желтая вода, точно пораженная проказой боязливая женщина, робко поглаживала плоские днища. Весь день можно было без отдыха толкать и толкать шестом свою лодку, а вечером разбить лагерь всего лишь в полумиле по прямой от места прошлого ночлега — таков был Чагрес, ленивая, застойная река, вся в отмелях и косах, сверкающих на солнце желтым песком. Чагрес был жалким дилетантом в извечном искусстве рек, чья общепризнанная цель — добраться до океана с наименьшей затратой усилий и хлопот. Чагрес сонно кружил и кружил по перешейку, будто не желая проститься со своей ленивой личностью в беспокойном океане.
Через некоторое время к реке с обеих сторон подступили густые заросли и изогнулись над ней, как две замерзшие зеленые волны. Между деревьями пробирались пятнистые тигры, с печальным любопытством следя за людьми. Порой огромная змея соскальзывала в воду с теплого бревна, на котором дремала под солнечными лучами и плыла, высоко подняв голову, чтобы лучше рассмотреть вереницу невиданных чудищ. По лианам метались стаи возбужденных обезьян, притворно рассерженных таким вторжением. Они негодующе вопили и швыряли в лодки листья и сучки. Тысяча четыреста невиданных существ вторглись в священные пределы Зеленой Матери всего сущего — и ведь даже самая облезлая обезьяна в мире имеет право выражать свой протест.
Дневная жара навалилась, как дыхание лихорадки, тяжелая, гнетущая, дурманящая. Песни замерли в хрипе, словно на головы поющих набросили горячие одеяла. Флибустьеры апатично поникли на скамьях, но индейцы продолжали отталкиваться шестами, плавно раскачиваясь. Мышцы их красиво вылепленных рук вились, словно встревоженные змеи, спиралями вздувались на плечах. Их хмурый мозг предвкушал бойню, вынашивал восхитительно кровавые грезы. «Вперед! — требовал их мозг. — Вперед! Ак! Битва ближе на два толчка! Вперед! Вперед! Ак! Панама, залитая кровью равнина, ближе еще на два толчка!» Длинная вереница плоскодонок извивалась по реке, как чудовищная многочленистая змея.
Долгий знойный день приближался к вечеру, но на берегах они так и не заметили ни единого человека. А это было очень серьезно: в плоскодонки не погрузили никаких съестных припасов. Для них не хватило места. Люди и оружие занимали все свободное пространство до последнего дюйма. И так уже волны накатывались на почти погруженные в воду настилы с пушками и ядрами. Однако, как было хорошо известно, на реку выходило много плантаций, где могла подкрепиться голодная армия, и потому пираты ринулись через перешеек к Панаме, не обременяя себя провиантом. Весь день они высматривали эти плантации, но не видели ничего, кроме зеленых непроходимых зарослей.
Вечером головная плоскодонка поравнялась с пристанью из жердей. Над высокой шпалерой аккуратно посаженных деревьев лениво курчавилась струйка дыма. С радостными воплями флибустьеры попрыгали в воду и вброд выбрались на берег. Проклятия и отчаяние: здания были сожжены и покинуты. Дым поднимался от почерневшей кучи, которая еще недавно была хлебным амбаром, но в ней не уцелело ни единого зернышка. В сырых зарослях темнели провалы — очевидно, тут гнали скот, но следы были двухдневной давности.
Голодные пираты вернулись на плоскодонки. Ну ничего, один день можно и поголодать. Голод — обычный спутник военных походов, и его положено переносить без жалоб. Но уж завтра они, конечно, увидят дома, где в погребах их ждет восхитительно холодное вино. И загоны, где жирные коровы глупо поматывают головами в ожидании мясницкого ножа. Флибустьер — истинный флибустьер — заплатит жизнью за чашу кислого вина и веселый разговор со смуглой полуиспанкой. В этом радость бытия, и справедливо, если человека заколют, прежде чем он осушит чашу до дна или закончит разговор. Но голод… Ну да ладно, завтра они наедятся досыта.
Но вновь солнце взошло, точно белесая гнойная язва в небе. А река все выписывала сумасшедшие петли, по берегам встречались только брошенные пепелища, а еды не было никакой. Весть об их высадке опередила их и пронеслась по речным берегам, как жуткая весть о чуме. И на берегах не осталось ни единого человека, чтобы приветствовать флибустьеров, ни единого домашнего животного.
На третий день они нашли груду жестких позеленевших коровьих шкур и начали отбивать их камнями, чтобы легче было разжевать толстую кожу. Некоторые съели свои пояса. В догорающем хлебном амбаре они нашли кучу испекшихся кукурузных зерен, и некоторые так объелись, что умерли в страшных судорогах. Они пытались охотиться в зарослях, выискивая хоть что — нибудь съедобное. Но даже пятнистые кошки и обезьяны словно стакнулись с Испанией. Заросли были теперь безмолвны и безжизненны. И в воздухе реяли только насекомые. Кое — кому удавалось поймать змею, и он поджаривал ее на костре, ревниво оберегая свой ужин. В руки пиратов попадались мыши, их пожирали сразу, чтобы добыча не попала в руки воров.
На пятый день река так обмелела, что плоскодонки пришлось оставить. Пушки вытянули на берег и потащили по узкой тропе. Флибустьеры брели нестройной колонной, а впереди них индейцы, подкрепляясь кровавой мечтой, тяжелыми ножами прорубали проход в зарослях. Иногда вдали удавалось заметить небольшие группы испанских беглецов, а порой из чащи, словно вспугнутые рябчики, выскакивали покорные испанцам индейцы, но никто не останавливался, не возвращался, чтобы дать им бой. Потом идущие впереди обнаружили место засады: земляной вал, множество кострищ и — никого. Высланных сражаться с ними солдат объял ужас, и они сбежали.
Теперь флибустьеры еле брели к Панаме. Они уже не смаковали грядущую победу, а проклинали своего вождя за то, что он не позаботился взять провиант. Но вперед они тащились все — таки потому, что на них еще действовал пример капитана Моргана.
С самого начала он вел их, но теперь, продолжая шагать во главе своего измученного войска. Генри Морган не мог решить, так ли уж ему хочется дойти до Панамы. Он пытался вспомнить силу, которая толкнула его на этот путь, — магнит неведомой красоты. Санта Роха стерлась в его воображении: слишком сильно терзал его голод. Он уже толком не помнил владевшего им желания. Но пусть желание даже совсем угаснет, идти вперед он должен. Один — единственный промах, один — единственный миг колебаний, и былой успех упорхнет от него, как вспугнутый голубь.
Кер-де-Гри шел рядом с ним, как и в первые часы, ко совсем измученный Кер-де-Гри, которого еле держали ноги. Капитан Морган поглядывал на своего лейтенанта с жалостью и гордостью. Он видел глаза, подобные потускневшим кристаллам, и видел в них огонек разгорающегося безумия. Капитан Морган чувствовал себя не таким одиноким, потому что рядом с ним был этот юноша. Он понял, что Кер-де-Гри стал частью его самого.
Солнечный жар рушился с небес, как палящий ливень. Он ударялся о землю, а потом медленно вновь поднимался вверх, обремененный сыростью и тошнотворным смрадом гниющих листьев и корней. Жар свалил Кер-де-Гри на колени, но он тут же поднялся и побрел дальше. Генри Морган посмотрел, как он пошатывается, и с сомнением взглянул на тропу впереди.
— Не сделать ли нам привал? — сказал он. — Люди совсем измучены.
— Нет и нет. Мы должны идти вперед, — ответил Кер-де-Гри. — Если мы остановимся здесь, им будет только труднее встать потом и брести дальше.
Генри Морган произнес задумчиво:
— Но почему ты с такой жадностью стремишься осуществить мой замысел? Ты рвешься вперед, когда я начинаю сомневаться в себе. Что надеешься ты найти в Панаме, Кер — де — Гри?
— Ничего я не надеюсь там найти, — ответил юноша. Или вы стараетесь подловить меня, толкнуть на предательские слова? Я и сейчас, когда мы еще туда не добрались, знаю, что приз будет вашим. И признаю это, сэр. Но, видите ли, я как большой круглый камень, который покатился с горы. Вот и все, что ведет меня в Панаму. А столкнули с места меня вы, сэр.
— Странно, что я так возжелал Панамы, — сказал Генри.
Лейтенант с гневом повернул к нему раскрасневшееся лицо. — Не Панамы вы возжелали. Женщину вы возжелали, а не Панаму! — голос его был таким же горьким, как и его слова, и он прижал ладони к вискам.
— Правда, — тихо сказал капитан. — Правда, я возжелал эту женщину, но тем более это странно.
— Странно? — Кер-де-Гри вспыхнул бешенством, он закричал: — Странно?! Что странного в том, чтобы томиться по женщине, славящейся красотой? Или вы называете странным каждого из этих людей, всякое мужское начало на земле? Или вы пылаете богоподобной похотью?. Или у вас тело титана? Странно! Да, поистине, мой капитан, совокупление и его предвкушение — это нечто неслыханное в мире мужчин!
Капитан Морган был изумлен, но в нем шевельнулся и ужас. Словно перед ним прошел омерзительный немыслимый призрак. Неужели эти люди могут чувствовать так же, как чувствует он?
— Но мне кажется, это более, чем похоть, — сказал он. — Ты не можешь понять моего жгучего томления. Словно я необоримо стремился к какому — то непостижимому покою.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23