Вечером звонила Лиса.
Четверг, 4 июня.
Встал поздно. Весь день играл в покер у Квачевского. Пил мало, но чрезвычайно много курил. Проиграл изрядно, но особого азарта не ощутил; игра меня больше не увлекает.
Пятница, 5 июня.
Наконец-то пишу! Новелла продвинулась и как-то оформилась. Почему это меня так вдохновляет!? Вопрос почти риторический, однако не такой уж простой.
Что все-таки значит для меня писательство?
Где-то я читал, будто бы Кнут Гамсун однажды сказал, что пишет он исключительно с целью убить время. Даже если он был вполне искренен, я ему все равно не верю. Не может такого быть! Просто в день, когда он это сказал, Гамсун был соответствующим образом настроен. Даже не впадая в громкие сентенции, все же констатирую, что писательство приносит мне большее удовлетворение, нежели пьяное валяние на диване с Миленой или метание карт в прокуренной гостиной Квачевского. Правда, может я сегодня сам соответствующим образом настроен!? Возможно, у меня сегодня такая внутренняя установка, поскольку завтра мне выступать перед читателями.
Вечером был у дяди Ро. Пили чай с вишневым вареньем — явно домашним; интересно, откуда оно у дяди; а впрочем, жизнь есть жизнь — любой человек, даже самый нелюдимый куда-то ходит, кого-то знает. Потом слушали музыку: Шуберта, — по негласно установившейся традиции, и первый концерт Чайковского; к последнему я стал теперь сильно неравнодушен.
Дядя Ро, по обыкновению, почти все время молчал, хотя именно сегодня я ожидал что-нибудь от него услышать. Дело в том, что едва войдя в гостиную, я заметил на журнальном столике свою последнюю книгу. Я нередко задавался вопросом, интересуется ли дядя Ро моим творчеством, и вот впервые увидел вещественное тому доказательство. Однако от каких-либо комментариев старик воздержался. Очень странно, что столь близкий мне человек никогда ничего не говорит мне о моих книгах. Дядя несомненно много читает; у него отличная библиотека. Вместе с тем, мое творчество похоже оставляет его абсолютно равнодушным.
Сегодня под неземную музыку Шуберта, мне впервые пришла в голову вполне земная — даже низменная — мысль: дядя Ро уже глубокий старик, и после его смерти все сокровища этой квартиры, вроятнее всего перейдут в мое владение; ведь ближе меня у него никого нет, а я к тому же еще и видный деятель культуры, хоть дядей и не почитаемый. Мне не вспомнить теперь, путем каких именно умозаключений я пришел к этой почти крамольной мысли, но подумал я об этом случайно, не корысти ради.
Суббота, 6 июня.
Днем в метро — я ехал на выступление — меня опознала красивая толстая баба и попросила автограф. Такое со мной случилось впервые. От неожиданности я так растерялся, что даже не додумался пригласить ее куда-нибудь. Жаль, было бы очень пикантно: вечер с почитательницей в интимной обстановке — «стакан и в рот» и прочее…
Выступал в Доме Литератора. Аудитория собралась большая. Люблю я эти встречи с читателями: чувствуешь свою значительность, никто не перебивает. Вынужден, правда, констатировать, что за все годы известности я даже приблизительно не понял, сколько процентов от общего числа собирающихся в зале действительно являются моими читателями. Вопросы нередко задают толковые, но ведь это еще ни о чем не говорит; это всего лишь доказывает, что по меньшей мере несколько человек, оказавшись на моем выступлении не ошиблись дверью. В основном же… Всегда спрашивают о самом знаменательном событии в моей жизни. И каждый раз я с «дежурной» светлой улыбкой, блистая заранее отработанным остроумием, рассказываю о своей первой публикации, о Малом Ланкоме, о встрече с Президентом. А что делать? Ведь правду скажешь — блеванут…
И все же я люблю эти встречи.
Воскресенье, 7 июня.
Отчетливо помню, как с утра, стоя перед окном и глядя в туманную даль, я пил жидкий фруктовый йогурт и пребывал в вполне сносном расположении духа, когда позвонил Толуш (вероятно, имеется ввиду армангфорский управляющий табачных королей, старинный приятель господина Р. Примечание Публициста). Обыкновенный «звонок вежливости», каковые он совершает раз в два-три месяца — достаточно часто, чтобы поддерживать мою к нему неприязнь. Как всегда, первым делом он покровительственно осведомился о моих новых литературных достижениях. Толуш всегда осведомляется именно о «моих новых литературных достижениях». Узнав, что я погряз в писательской суете, он отечески каждый раз вздыхает: «Ну, раз не захотел работать…» Далее следуют справки об «очаровательной Лисе», еще парочка кретинских вопросов и «тысячи приветов очаровательной Лисе». Ну что за сволочь, в самом деле! У меня, например, хватает такта не говорить ему комплиментов в адрес его жены, поскольку я понимаю, что она ему давно уже всю плешь проела и вообще является едиственным темным пятном в его растительном существовании.
После звонка Толуша пришлось как следует нажраться, что, пожалуй, и кстати, потому что завтра приезжает Лиса, и начинается совсем другая жизнь.
Глава пятая. РОББИ РОЗЕНТАЛЬ
О, горе нам — мы человеки!
Явленья низменных страстей, Следы постыдных слабостей Храним мы в памяти навеки.
Кохановер, из сборника «Атмосферное давление»
Из выступления Президента по случаю юбилея Великой Победы
… Я неизменно переполняюсь гордостью и спокойствием, верой в светлое будущее нашего отечества, когда думаю о нынешнем молодом поколении… Среди новой творческой интеллигенции мне хочется особо выделить беллетриста Р., одного из лучших литераторов Севера…
* * *
Должно быть, у каждого из нас в закутках сознания, как мелкие и не остро беспокоящие занозы, сидят воспоминания, которые очень хочется навсегда вычеркнуть из памяти. Иногда это стыд за какой-либо недостойно проведенный отрезок жизни, порой даже не отрезок, а лишь эпизод, но чаще всего — воспоминания о людях, которые когда-то стали свидетелями нашего малодушия.
Порой вы замечаете, как ваш собеседник вдруг замолчал ненадолго, потерял нить разговора, задумался, а потом без видимых причин поморщился и сделал какой-либо жест, совершенно не соответствующий обстановке. В другой раз вы ловите сами себя на чем-нибудь подобном. Это значит, что его или ваши худшие воспоминания не к месту ожили, и стремление их отогнать, в который раз оправдаться перед самими собой, оказывается сильнее нежели традиционная манера поведения. Вы быстро справляетесь с трудностями. Бокал вина, сигарета и живое общение помогают вам в этом. Труднее приходится, если сии тяжкие мысли одолели вас ночью, в темноте, под мерное тиканье часов, когда поздняя чашка кофе или похмельная нервозность надолго лишили вас сна. Вы и здесь оказываетесь сильнее, и воспоминания постепенно отступают. Но уходят они не навсегда. Они будут периодически возвращаться к вам до самой смерти. Собственно говоря, это и есть наш Высший Суд; опираясь на аналогию со своей извечной внутренней борьбой, Человек и сочинил легенду об Аде.
Но и эти муки нашей совести поддаются известной классификации. При этом особенно неприятны воспоминания об уважаемых нами людях, знавших о нашей слабости, тяжело ощутивших на себе последствия нашей нестойкости в минуту испытаний. Именно таким живым укором стал для меня мой университетский товарищ Робби Розенталь.
Его полное имя было Робеспьер, что наглядно свидетельствовало о бунтарском духе его родителей. Впрочем, и сам Робби вполне соответствовал своему странному имени. Причем соответствовал как своею странностью, так и революционностью взглядов.
Странным Робби был во всех отношениях. Странным было уже само его появление на нашем факультете; к инженерной деятельности он был еще меньше предрасположен, чем я, если только такое возможно. Он был блестяще одарен интеллектуально, но самой сильной стороной его интеллекта являлась чистая логика. Как следствие этого, из всех точных наук его влекла лишь математика. В ней он был поистине блестящ, и всегда утверждал, что математика и философия имеют между собой много общего, и что математика во всяком случае ближе к философии, чем к естественным наукам, в чем я лично с ним всегда соглашался. В физике и в инженерных дисциплинах Робби слыл знаменитым на весь факультет профаном, и когда чистая математика вторгалась во владения этих не столь возвышенных материй, а Робби при этом оказывался у доски, преподаватели поражались тому, как этот «известный тупица» свободно проводит самые сложные интегральные преобразования.
Робби был очень красноречив. Его гуманитарная одаренность заметно превосходила всяческие нормальные границы, вследствие чего он был непонятен большинству своих товарищей по Дарси. Пожалуй, я был к нему ближе остальных, хотя и наши взаимоотношения никогда не перерастали в тесную дружбу. Он любил слабые алкогольные напитки, быстро пьянел, а пьянея обретал еще большее красноречие. В эти минуты он любил рассуждать на социальные темы, а сокурсники — кто искренне, а кто не очень — обычно возражали ему, потому что он нередко произносил весьма опасные речи. В целом, можно сказать, что в Дарси его не любили.
Я всегда находил Робби интересным, и даже его политические высказывания уже тогда находили отклик в моей душе, хотя и не всегда. В студенческие годы его система взглядов была еще слишком сумбурной, от нее веяло критиканством, но личность в Робби уже угадывалась. Ему еще предстояло созреть.
Робби был утонченно красив. Красив той особой одухотворенной красотой, которая иногда встречается у евреев. Высокий, стройный, с горящим взором и копной прекрасных черных волос, он нередко нравился девушкам, но лишь, так сказать, «в первом приближении». В постель они предпочитали ложиться с другими, вероятно чувствуя, что и там Робби останется блестящим философом, красноречивым оратором, но никак не добросовестным практиком. Возможно вследствие этого, Робби порой бывал высокомерен с девушками, но за его высокомерием скорее всего скрывались неуверенность в себе и чрезмерная застенчивость. Случай классический и не заслуживающий дополнительного анализа.
Полный университетский курс Робби не закончил. Отучившись с грехом пополам шесть семестров, он уехал домой на летние каникулы и в Дарси больше не возвращался. Скептик-антисемит Романофф, дальняя родня потомков известной русской династии (если не врет, конечно, хотя я почти уверен, что врет), остроумно заметил по этому поводу, что самый дельный шаг, который Розенталь способен сделать на инженерном поприще, это отказ от инженерной карьеры. Помнится, меня слегка задела эта шутка Романоффа, так как в душе я считал, что она вполне применима и ко мне.
Спустя еще три года я закончил университет и вернулся в родной Армангфор. Я знал, что Робби мой земляк, но долгие годы ничего про него не слышал, да и вспоминал о нем редко.
Мы встретились вновь много лет спустя, когда я уже был известным писателем. Правда о Виньероне я еще всерьез не помышлял, но Малый Ланком придавал мне вес в литературных салонах и за их пределами. Мне было тридцать пять лет; со стороны должно было казаться, что «по жизни» я совсем не плохо провожу время; я тешил себя мыслью, что наконец-то нашел свое призвание, и благодаря этому более или менее успешно преодолевал характерный для этого возраста кризис. Как я теперь понимаю, меньше всего мне в ту пору нужна была встреча с таким человеком как Робби Розенталь.
Я хорошо помню тот вечер. В Лунном дворце отмечалось тридцатилетие Линды Горовиц. Стояла прекрасная летняя ночь, какие нечасто выдаются на Севере, зато мы их умеем ценить; виновница торжества была прекрасна как всегда, но даже самым прекрасным женщинам когда-нибудь исполняется тридцать лет. И вот в самый разгар этой ночи, когда я, пользуясь тем, что Лиса засела в баре с какими-то великовозрастными бездельниками, подумывал приударить за Брендой, свободной старшей сестрой именинницы, Робби и повстречался мне на бело-розовых мраморных ступеньках Лунного дворца. Он оказался двоюродным братом известной красавицы Линды Горовиц — как часто близкие родственники совершенно не подходят друг другу.
Он обрадовался мне, причем вроде бы искренне, я же вероятно держался как безупречный светский лев случайно повстречавший в аристократическом салоне знакомого дворника. Выглядел Робби неважно. Он казался старше своих лет (мы с ним ровесники), недорогой костюм сидел на нем мешковато, некогда безукоризненно черные волосы теперь изрядно серебрились при голубом свете Лунного дворца. Его сопровождала жена, которую он представил мне с гордостью, нежно на нее глядя, — весьма миловидная, но несколько забитая молодая женщина. Она мне понравилась, в особенности же ее имя — София, — впоследствии я любил его использовать в коротких новеллах на лирические темы.
Потом мы вчетвером (Бренда к нам присоединилась) еще долго беседовали в летнем павильоне Лунного дворца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Четверг, 4 июня.
Встал поздно. Весь день играл в покер у Квачевского. Пил мало, но чрезвычайно много курил. Проиграл изрядно, но особого азарта не ощутил; игра меня больше не увлекает.
Пятница, 5 июня.
Наконец-то пишу! Новелла продвинулась и как-то оформилась. Почему это меня так вдохновляет!? Вопрос почти риторический, однако не такой уж простой.
Что все-таки значит для меня писательство?
Где-то я читал, будто бы Кнут Гамсун однажды сказал, что пишет он исключительно с целью убить время. Даже если он был вполне искренен, я ему все равно не верю. Не может такого быть! Просто в день, когда он это сказал, Гамсун был соответствующим образом настроен. Даже не впадая в громкие сентенции, все же констатирую, что писательство приносит мне большее удовлетворение, нежели пьяное валяние на диване с Миленой или метание карт в прокуренной гостиной Квачевского. Правда, может я сегодня сам соответствующим образом настроен!? Возможно, у меня сегодня такая внутренняя установка, поскольку завтра мне выступать перед читателями.
Вечером был у дяди Ро. Пили чай с вишневым вареньем — явно домашним; интересно, откуда оно у дяди; а впрочем, жизнь есть жизнь — любой человек, даже самый нелюдимый куда-то ходит, кого-то знает. Потом слушали музыку: Шуберта, — по негласно установившейся традиции, и первый концерт Чайковского; к последнему я стал теперь сильно неравнодушен.
Дядя Ро, по обыкновению, почти все время молчал, хотя именно сегодня я ожидал что-нибудь от него услышать. Дело в том, что едва войдя в гостиную, я заметил на журнальном столике свою последнюю книгу. Я нередко задавался вопросом, интересуется ли дядя Ро моим творчеством, и вот впервые увидел вещественное тому доказательство. Однако от каких-либо комментариев старик воздержался. Очень странно, что столь близкий мне человек никогда ничего не говорит мне о моих книгах. Дядя несомненно много читает; у него отличная библиотека. Вместе с тем, мое творчество похоже оставляет его абсолютно равнодушным.
Сегодня под неземную музыку Шуберта, мне впервые пришла в голову вполне земная — даже низменная — мысль: дядя Ро уже глубокий старик, и после его смерти все сокровища этой квартиры, вроятнее всего перейдут в мое владение; ведь ближе меня у него никого нет, а я к тому же еще и видный деятель культуры, хоть дядей и не почитаемый. Мне не вспомнить теперь, путем каких именно умозаключений я пришел к этой почти крамольной мысли, но подумал я об этом случайно, не корысти ради.
Суббота, 6 июня.
Днем в метро — я ехал на выступление — меня опознала красивая толстая баба и попросила автограф. Такое со мной случилось впервые. От неожиданности я так растерялся, что даже не додумался пригласить ее куда-нибудь. Жаль, было бы очень пикантно: вечер с почитательницей в интимной обстановке — «стакан и в рот» и прочее…
Выступал в Доме Литератора. Аудитория собралась большая. Люблю я эти встречи с читателями: чувствуешь свою значительность, никто не перебивает. Вынужден, правда, констатировать, что за все годы известности я даже приблизительно не понял, сколько процентов от общего числа собирающихся в зале действительно являются моими читателями. Вопросы нередко задают толковые, но ведь это еще ни о чем не говорит; это всего лишь доказывает, что по меньшей мере несколько человек, оказавшись на моем выступлении не ошиблись дверью. В основном же… Всегда спрашивают о самом знаменательном событии в моей жизни. И каждый раз я с «дежурной» светлой улыбкой, блистая заранее отработанным остроумием, рассказываю о своей первой публикации, о Малом Ланкоме, о встрече с Президентом. А что делать? Ведь правду скажешь — блеванут…
И все же я люблю эти встречи.
Воскресенье, 7 июня.
Отчетливо помню, как с утра, стоя перед окном и глядя в туманную даль, я пил жидкий фруктовый йогурт и пребывал в вполне сносном расположении духа, когда позвонил Толуш (вероятно, имеется ввиду армангфорский управляющий табачных королей, старинный приятель господина Р. Примечание Публициста). Обыкновенный «звонок вежливости», каковые он совершает раз в два-три месяца — достаточно часто, чтобы поддерживать мою к нему неприязнь. Как всегда, первым делом он покровительственно осведомился о моих новых литературных достижениях. Толуш всегда осведомляется именно о «моих новых литературных достижениях». Узнав, что я погряз в писательской суете, он отечески каждый раз вздыхает: «Ну, раз не захотел работать…» Далее следуют справки об «очаровательной Лисе», еще парочка кретинских вопросов и «тысячи приветов очаровательной Лисе». Ну что за сволочь, в самом деле! У меня, например, хватает такта не говорить ему комплиментов в адрес его жены, поскольку я понимаю, что она ему давно уже всю плешь проела и вообще является едиственным темным пятном в его растительном существовании.
После звонка Толуша пришлось как следует нажраться, что, пожалуй, и кстати, потому что завтра приезжает Лиса, и начинается совсем другая жизнь.
Глава пятая. РОББИ РОЗЕНТАЛЬ
О, горе нам — мы человеки!
Явленья низменных страстей, Следы постыдных слабостей Храним мы в памяти навеки.
Кохановер, из сборника «Атмосферное давление»
Из выступления Президента по случаю юбилея Великой Победы
… Я неизменно переполняюсь гордостью и спокойствием, верой в светлое будущее нашего отечества, когда думаю о нынешнем молодом поколении… Среди новой творческой интеллигенции мне хочется особо выделить беллетриста Р., одного из лучших литераторов Севера…
* * *
Должно быть, у каждого из нас в закутках сознания, как мелкие и не остро беспокоящие занозы, сидят воспоминания, которые очень хочется навсегда вычеркнуть из памяти. Иногда это стыд за какой-либо недостойно проведенный отрезок жизни, порой даже не отрезок, а лишь эпизод, но чаще всего — воспоминания о людях, которые когда-то стали свидетелями нашего малодушия.
Порой вы замечаете, как ваш собеседник вдруг замолчал ненадолго, потерял нить разговора, задумался, а потом без видимых причин поморщился и сделал какой-либо жест, совершенно не соответствующий обстановке. В другой раз вы ловите сами себя на чем-нибудь подобном. Это значит, что его или ваши худшие воспоминания не к месту ожили, и стремление их отогнать, в который раз оправдаться перед самими собой, оказывается сильнее нежели традиционная манера поведения. Вы быстро справляетесь с трудностями. Бокал вина, сигарета и живое общение помогают вам в этом. Труднее приходится, если сии тяжкие мысли одолели вас ночью, в темноте, под мерное тиканье часов, когда поздняя чашка кофе или похмельная нервозность надолго лишили вас сна. Вы и здесь оказываетесь сильнее, и воспоминания постепенно отступают. Но уходят они не навсегда. Они будут периодически возвращаться к вам до самой смерти. Собственно говоря, это и есть наш Высший Суд; опираясь на аналогию со своей извечной внутренней борьбой, Человек и сочинил легенду об Аде.
Но и эти муки нашей совести поддаются известной классификации. При этом особенно неприятны воспоминания об уважаемых нами людях, знавших о нашей слабости, тяжело ощутивших на себе последствия нашей нестойкости в минуту испытаний. Именно таким живым укором стал для меня мой университетский товарищ Робби Розенталь.
Его полное имя было Робеспьер, что наглядно свидетельствовало о бунтарском духе его родителей. Впрочем, и сам Робби вполне соответствовал своему странному имени. Причем соответствовал как своею странностью, так и революционностью взглядов.
Странным Робби был во всех отношениях. Странным было уже само его появление на нашем факультете; к инженерной деятельности он был еще меньше предрасположен, чем я, если только такое возможно. Он был блестяще одарен интеллектуально, но самой сильной стороной его интеллекта являлась чистая логика. Как следствие этого, из всех точных наук его влекла лишь математика. В ней он был поистине блестящ, и всегда утверждал, что математика и философия имеют между собой много общего, и что математика во всяком случае ближе к философии, чем к естественным наукам, в чем я лично с ним всегда соглашался. В физике и в инженерных дисциплинах Робби слыл знаменитым на весь факультет профаном, и когда чистая математика вторгалась во владения этих не столь возвышенных материй, а Робби при этом оказывался у доски, преподаватели поражались тому, как этот «известный тупица» свободно проводит самые сложные интегральные преобразования.
Робби был очень красноречив. Его гуманитарная одаренность заметно превосходила всяческие нормальные границы, вследствие чего он был непонятен большинству своих товарищей по Дарси. Пожалуй, я был к нему ближе остальных, хотя и наши взаимоотношения никогда не перерастали в тесную дружбу. Он любил слабые алкогольные напитки, быстро пьянел, а пьянея обретал еще большее красноречие. В эти минуты он любил рассуждать на социальные темы, а сокурсники — кто искренне, а кто не очень — обычно возражали ему, потому что он нередко произносил весьма опасные речи. В целом, можно сказать, что в Дарси его не любили.
Я всегда находил Робби интересным, и даже его политические высказывания уже тогда находили отклик в моей душе, хотя и не всегда. В студенческие годы его система взглядов была еще слишком сумбурной, от нее веяло критиканством, но личность в Робби уже угадывалась. Ему еще предстояло созреть.
Робби был утонченно красив. Красив той особой одухотворенной красотой, которая иногда встречается у евреев. Высокий, стройный, с горящим взором и копной прекрасных черных волос, он нередко нравился девушкам, но лишь, так сказать, «в первом приближении». В постель они предпочитали ложиться с другими, вероятно чувствуя, что и там Робби останется блестящим философом, красноречивым оратором, но никак не добросовестным практиком. Возможно вследствие этого, Робби порой бывал высокомерен с девушками, но за его высокомерием скорее всего скрывались неуверенность в себе и чрезмерная застенчивость. Случай классический и не заслуживающий дополнительного анализа.
Полный университетский курс Робби не закончил. Отучившись с грехом пополам шесть семестров, он уехал домой на летние каникулы и в Дарси больше не возвращался. Скептик-антисемит Романофф, дальняя родня потомков известной русской династии (если не врет, конечно, хотя я почти уверен, что врет), остроумно заметил по этому поводу, что самый дельный шаг, который Розенталь способен сделать на инженерном поприще, это отказ от инженерной карьеры. Помнится, меня слегка задела эта шутка Романоффа, так как в душе я считал, что она вполне применима и ко мне.
Спустя еще три года я закончил университет и вернулся в родной Армангфор. Я знал, что Робби мой земляк, но долгие годы ничего про него не слышал, да и вспоминал о нем редко.
Мы встретились вновь много лет спустя, когда я уже был известным писателем. Правда о Виньероне я еще всерьез не помышлял, но Малый Ланком придавал мне вес в литературных салонах и за их пределами. Мне было тридцать пять лет; со стороны должно было казаться, что «по жизни» я совсем не плохо провожу время; я тешил себя мыслью, что наконец-то нашел свое призвание, и благодаря этому более или менее успешно преодолевал характерный для этого возраста кризис. Как я теперь понимаю, меньше всего мне в ту пору нужна была встреча с таким человеком как Робби Розенталь.
Я хорошо помню тот вечер. В Лунном дворце отмечалось тридцатилетие Линды Горовиц. Стояла прекрасная летняя ночь, какие нечасто выдаются на Севере, зато мы их умеем ценить; виновница торжества была прекрасна как всегда, но даже самым прекрасным женщинам когда-нибудь исполняется тридцать лет. И вот в самый разгар этой ночи, когда я, пользуясь тем, что Лиса засела в баре с какими-то великовозрастными бездельниками, подумывал приударить за Брендой, свободной старшей сестрой именинницы, Робби и повстречался мне на бело-розовых мраморных ступеньках Лунного дворца. Он оказался двоюродным братом известной красавицы Линды Горовиц — как часто близкие родственники совершенно не подходят друг другу.
Он обрадовался мне, причем вроде бы искренне, я же вероятно держался как безупречный светский лев случайно повстречавший в аристократическом салоне знакомого дворника. Выглядел Робби неважно. Он казался старше своих лет (мы с ним ровесники), недорогой костюм сидел на нем мешковато, некогда безукоризненно черные волосы теперь изрядно серебрились при голубом свете Лунного дворца. Его сопровождала жена, которую он представил мне с гордостью, нежно на нее глядя, — весьма миловидная, но несколько забитая молодая женщина. Она мне понравилась, в особенности же ее имя — София, — впоследствии я любил его использовать в коротких новеллах на лирические темы.
Потом мы вчетвером (Бренда к нам присоединилась) еще долго беседовали в летнем павильоне Лунного дворца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11