Ты больна, Эдипа, говорила она то ли себе, то ли комнате – неизвестно.
Письмо, пришедшее из Лос-Анджелеса от юридической фирмы «Уорп, Уистфул, Кубичек и Мак-Мингус», было подписано неким Метцгером. В нем говорилось, что Пирс умер еще весной, но завещание обнаружилось только сейчас. Метцгеру предписывалось выступать в качестве душеприказчика и советника по вопросам любого судебного разбирательства, буде таковое возникнет. В приписке, сделанной год назад, душеприказчицей также назначалась Эдипа. Она попыталась припомнить, не случилось ли что-нибудь необычное в этот период. И весь остаток дня – во время похода на рынок в торговом центре Киннерета-Среди-Сосен, где она покупала ricotta и слушала музон (сегодня она прошла через бисерный занавес на четвертом такте концерта Вивальди для мирлитона в исполнении ансамбля «Форт Уэйн Сеттеченто», солировал Бойд Бивер); собирая майоран и сладкий базилик в залитом солнцем саду, читая рецензии на новые книги в последнем номере «Сайентифик Америкэн», готовя лазанью и хлеб в чесночном масле, обрывая листья салата-латук и, наконец, разогревая еду в духовке и смешивая вечерний коктейль для супруга, Уэнделла Мааса по прозвищу Мачо, к его возвращению с работы, – она вспоминала и вспоминала, ковыляя через насыщенные событиями дни, которые либо казались (неужели она первой это заметила?) более или менее одинаковыми, либо сплошь пестрели тонкими намеками, которые, подобно колоде карт фокусника, охотно открывали свои секреты тренированному глазу. Она мучилась до середины телешоу Хантли и Бринкли и в конце концов вспомнила, что однажды в прошлом году около трех часов утра раздался междугородный звонок – вряд ли она когда-нибудь узнает, откуда именно (если только Пирс не оставил дневника), – и собеседник поначалу заговорил с сильным славянским акцентом и представился вторым секретарем Трансильванского консульства, разыскивающим сбежавшую летучую мышь; после чего плавно смодулировал в комично утрированный негритянский выговор, перешел на грязный диалект пачучо, изобилующий chingas и maricones, визгливым голосом гестаповского офицера стал допытываться, нет ли у нее родственников в Германии, и, наконец, сымитировал голос Ламонта Крэнстона, которым говорил Пирс во время поездки в Масатлан.
– Ради Бога, Пирс, – сумела вставить Эдипа, – я думала, между нами…
– Марго, – серьезно прервал он, – я только что побывал у комиссара Уэстона, старика завалили прямо в их дурдоме, причем пушка та самая, из которой шлепнули профессора Квакенбуша. – И понес что-то в этом роде.
– Ради Бога, – повторила Эдипа. Мачо перевернулся и смотрел на нее.
– Пошли его ко всем чертям и повесь трубку, – весьма разумно предложил он.
– Я слышал, – сказал Пирс – Думаю, что Уэнделлу Маасу пришла пора повидаться с Тенью. – Повисла основательная и многозначительная пауза.
Таким был последний из его голосов, который она услышала. Голос Ламонта Крэнстона. Телефонная линия могла быть любой длины и тянуться в любом направлении. Через пару месяцев после звонка темную неопределенность вытеснило то, что удалось воскресить в памяти: его лицо, тело, вещи, которые он ей дарил, и слова, которых ока якобы не услышала. Затем все отодвинулось и оказалось на грани забвения. Тень выжидала целый год, прежде чем появиться. И вот пришло письмо Метцгера. Может, Пирс звонил тогда, чтобы сообщить об этой приписке? Или он решил сделать ее позже – например, из-за ее раздражения и равнодушия Мачо? Эдипа чувствовала себя беззащитной, растерянной и сбитой с толку. Ей никогда в жизни не приходилось исполнять волю покойного, она не знала, с чего начать, и не знала, как сказать юристам из Лос-Анджелеса, что не знает, с чего начать.
– Мачо, малыш, – позвала она в припадке беспомощности.
Мачо Маас, уютный и домашний, впрыгнул в дверной проем.
– Опять сегодня продули, – начал он.
– Должна тебе сообщить… – начала вместе с ним Эдипа.
Но сначала дадим Мачо войти.
Он работал диск-жокеем на Полуострове и регулярно страдал от приступов угрызений совести по поводу своей профессии. «Я ни капельки в это не верю, Эд, – обычно начинал он. – Пытаюсь, но никак не могу». – И тянул, и тянул дальше, выходя за пределы терпения Эдипы, которая не раз во время этих приступов уже была готова запаниковать. И, видимо, лишь ее вид, свидетельствующий, что сейчас она утратит над собой контроль, как-то приводил Мачо в себя.
– Ты слишком чувствителен. – Да, она должна была еще очень многое сказать, но ограничивалась этим. Во всяком случае, это была правда.
Пару лет он торговал подержанными машинами и настолько остро чувствовал, к чему приведет его эта профессия, что рабочие часы были для него мукой смертной. Мачо ежеутренне по три раза брил верхнюю губу, удаляя малейшие признаки усов, доставал новые лезвия, которые неизменно оставались окровавленными, но продолжал упорствовать; покупал прекрасно сидевшие костюмы и отправлялся к портному, чтобы как можно более неестественно обузить лацканы; волосы лишь смачивал водой, зачесывая их вверх и отбрасывая назад на манер Джека Леммона. Вид карандашных стружек и опилок приводил его в содрогание, поскольку в автосалоне они использовались, чтобы приглушить скрежет в коробке передач; и даже сидя на диете, он не мог, подобно Эдипе, позволить себе подсластить кофе медом, поскольку все липкое и тягучее ему претило, слишком живо напоминая ту дрянь, которая часто смешивается с моторным маслом и коварно просачивается между поршнем и стенками цилиндра. Однажды он ушел с вечеринки, потому что услышал слова «взбитые сливки», которые, по его мнению, прозвучали угрожающе. Их произнес кондитер, беженец из Венгрии, говоривший о своих изделиях, но таков уж был Мачо – тонкокожий.
Впрочем, по крайней мере в машины он верил. Может, даже слишком; да и как могло быть иначе, когда все семь дней в неделю он видел людей беднее себя – негров, мексиканцев, голодранцев из южных штатов, – которые прикатывали, словно на парад, и устраивали самый что ни на есть богохульственный обмен старого на новое; металлические и моторизованные продолжения их самих, их семей и, возможно, всей их жизни представали, можно сказать, голыми перед взглядами таких же чужаков, как он сам: покореженные корпуса, проржавевшие днища, кое-как закрашенные крылья – уже только этого хватало, чтобы сбить цену и выбить из колеи Мачо; внутри безнадежно воняло детьми, дешевым пойлом из супермаркета, двумя, а иногда и тремя поколениями курильщиков или просто пылью; и когда из машин выгребали мусор, то с неизбежностью обнаруживались остатки прошлой жизнедеятельности, причем никто не мог сказать, какие вещи были оставлены специально (сюда бесстрашно доезжало так мало, что большую часть вещей, полагал Мачо, должны были брать, чтобы держать при себе), а какие просто (и, возможно, трагически) потерялись; отрезанные купоны, обещавшие сэкономить пять или десять центов, талоны на скидку, розовые листочки, рекламирующие товары на рынках, окурки, расчески с выломанными зубьями, объявления о найме на работу, «желтые» страницы, вырванные из телефонной книги, обрывки нижнего белья или давно вышедшего из моды платья, которыми теперь протирают изнутри запотевшее от дыхания ветровое стекло, чтобы можно было увидеть фильм, вожделенную женщину или машину, легавого, который мог тормознуть тебя просто для тренировки, – все эти кусочки, складывающиеся в своеобразный винегрет отчаяния, имели одинаковую окраску, один и тот же серый оттенок пепла, конденсированного выхлопа, пыли, телесных выделений, и Мачо было больно смотреть на них, но смотреть приходилось. Будь это обычная свалка, он, наверное, сумел бы с ней примириться и сделать карьеру: крупные разрушения, сопровождаемые насилием и жестокостью, случаются нечасто и в таком отдалении, что кажутся чудом – как и любая смерть кажется чудом, пока не подступит к тебе самому. А вот бесконечные недели ритуального машинообмена, никогда не приводившие к насилию и крови, были для впечатлительного Мачо слишком правдоподобны, и долго выносить их он не мог. И даже если длительное общение с неизменной болезненной серостью выработало в нем некоторый иммунитет, он по-прежнему не мог принять образ действий, при котором владельцы и их тени выстраиваются в шеренгу лишь для того, чтобы обменять одну помятую и сбойную модель самого себя на другую. Словно это было самым обычным делом. Для Мачо это был ужас. Непрерывный и бесконечный инцест.
Эдипа не могла понять, почему он до сих пор так расстраивается. К тому времени, как они поженились, Мачо уже два года работал на ККРС, и та площадка на мертвенно-серой рычащей магистрали осталась для него в таком же далеком прошлом, как Вторая мировая война и Корейский конфликт для мужей возрастом постарше. Возможно, – упаси Господи, конечно, – попади Мачо на войну – япошки на деревьях, фрицы на «тиграх», узкоглазые с духовыми трубками по ночам, – и он быстрее всего забыл бы о салоне подержанных автомобилей – лоте своей судьбы, который столь тревожил его вот уже пять лет. Пять лет. Да, вояк надо успокаивать, когда они просыпаются, обливаясь потом, или кричат на языке кошмаров, их надо удерживать, утешать, а потом однажды все забудется – Эдипа это знала. Но когда же забудет Мачо? Она подозревала, что место диск-жокея (которое он получил через своего старого приятеля, менеджера ККРС по рекламе, приезжавшего в салон раз в неделю, – салон был спонсором) было лишь возможностью переключаться на список двухсот лучших песен, и даже экземпляр новостей, с треском вылетающий из газетного автомата, – вечно обманывая ожидания подростков – был только буфером между Мачо и автосалоном.
Он слишком верил в автосалон и совсем не верил в радиостанцию. Глядя, как он сейчас скользит в гостиной, планируя, подобно большой птице, к запотевшему шейкеру с выпивкой, мягко улыбаясь в центр водоворота, можно было подумать, что все спокойно, ясно и безмятежно.
До тех пор пока Мачо не открывал рот.
– Сегодня меня вызвал Фанч, – сообщал он, наливая, – и завел бодягу о том, что ему не нравится мой имидж. – Фанч был режиссером программы и злейшим врагом Мачо. – Я теперь, видите ли, слишком груб. Мне следует изображать молодого отца или там старшего брата. Эти маленькие цыпочки звонят, задают вопросы, в которых, по мнению Фанча, звучит неприкрытая похоть, и трепещут от каждого моего слова. Поэтому теперь мне предложено записывать все телефонные разговоры. Фанч лично отредактирует все, что ему покажется непристойным, – то есть все мои реплики. Цензура, сказал я ему, потом добавил, что он предатель, и ушел. – Подобные рутинные перебранки происходили между ними примерно раз в неделю.
Эдипа показала ему письмо Метцгера. Мачо знал о ее отношениях с Пирсом; они кончились за год до того, как Мачо на ней женился. Он прочел письмо и, застенчиво моргая, уставился вдаль.
– Что мне делать? – спросила Эдипа.
– О нет, – ответил Мачо. – Это не ко мне. Только не я. Я даже не могу толком сосчитать наш подоходный налог. А исполнение воли покойного – тут мне вообще нечего сказать. Повидай Розмана. – Их адвокат.
– Мачо. Уэнделл. Это закончилось. До того как он вписал туда мое имя.
– Да, да. Я это и имел в виду, Эд. Я некомпетентен.
Так что на следующее утро она пошла и встретилась с Розманом. Предварительно проведя полчаса перед зеркалом, вновь и вновь рисуя тонкую линию на веках, которая искривлялась, прежде чем она успевала убрать кисточку. Большую часть ночи она не спала, поскольку в три часа утра раздался еще один телефонный звонок, и когда инструмент, секунду назад безмолвствовавший, вдруг пронзительно заверещал, сердце у нее замерло от ужаса. Они мгновенно проснулись и первые несколько звонков лежали, не размыкая объятий и даже не глядя друг на друга. Наконец Эдипа, понимая, что терять уже нечего, взяла трубку. Звонил доктор Хилэриус, ее исповедник и психотерапевт. Изъяснялся он как Пирс, изображающий гестаповского офицера.
– Надеюсь, я вас не разбудил, – сухо начал он. – У вас был очень испуганный голос. Как таблетки? Не помогают?
– Я их не принимаю, – ответила Эдипа.
– Чувствуете в них какую-то угрозу?
– Я не знаю, из чего они сделаны.
– Вы не верите, что это просто успокоительное.
– А я могу вам верить? – Она не верила, и его следующие слова объясняли причину недоверия.
– Нам нужен сто четвертый, чтобы построить мост. – Сухой смешок. Мост, die Briicke, – таким кодовым словом назывался эксперимент, который он проводил в районной больнице, исследуя влияние ЛСД-25, мескалина, псилоцибина и схожих с ними наркотиков на большую группу пригородных домохозяек. Внутренний мост. – Когда же мы сможем включить вас в наше расписание?
– Нет, – отвергла предложение Эдипа, – у вас есть полмиллиона других, выбирайте среди них. Сейчас три часа утра.
– Нам нужны вы.
И вдруг прямо в воздухе над своей кроватью Эдипа увидела хорошо знакомый портрет Дядюшки Сэма, который вывешивали на всех наших почтамтах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Письмо, пришедшее из Лос-Анджелеса от юридической фирмы «Уорп, Уистфул, Кубичек и Мак-Мингус», было подписано неким Метцгером. В нем говорилось, что Пирс умер еще весной, но завещание обнаружилось только сейчас. Метцгеру предписывалось выступать в качестве душеприказчика и советника по вопросам любого судебного разбирательства, буде таковое возникнет. В приписке, сделанной год назад, душеприказчицей также назначалась Эдипа. Она попыталась припомнить, не случилось ли что-нибудь необычное в этот период. И весь остаток дня – во время похода на рынок в торговом центре Киннерета-Среди-Сосен, где она покупала ricotta и слушала музон (сегодня она прошла через бисерный занавес на четвертом такте концерта Вивальди для мирлитона в исполнении ансамбля «Форт Уэйн Сеттеченто», солировал Бойд Бивер); собирая майоран и сладкий базилик в залитом солнцем саду, читая рецензии на новые книги в последнем номере «Сайентифик Америкэн», готовя лазанью и хлеб в чесночном масле, обрывая листья салата-латук и, наконец, разогревая еду в духовке и смешивая вечерний коктейль для супруга, Уэнделла Мааса по прозвищу Мачо, к его возвращению с работы, – она вспоминала и вспоминала, ковыляя через насыщенные событиями дни, которые либо казались (неужели она первой это заметила?) более или менее одинаковыми, либо сплошь пестрели тонкими намеками, которые, подобно колоде карт фокусника, охотно открывали свои секреты тренированному глазу. Она мучилась до середины телешоу Хантли и Бринкли и в конце концов вспомнила, что однажды в прошлом году около трех часов утра раздался междугородный звонок – вряд ли она когда-нибудь узнает, откуда именно (если только Пирс не оставил дневника), – и собеседник поначалу заговорил с сильным славянским акцентом и представился вторым секретарем Трансильванского консульства, разыскивающим сбежавшую летучую мышь; после чего плавно смодулировал в комично утрированный негритянский выговор, перешел на грязный диалект пачучо, изобилующий chingas и maricones, визгливым голосом гестаповского офицера стал допытываться, нет ли у нее родственников в Германии, и, наконец, сымитировал голос Ламонта Крэнстона, которым говорил Пирс во время поездки в Масатлан.
– Ради Бога, Пирс, – сумела вставить Эдипа, – я думала, между нами…
– Марго, – серьезно прервал он, – я только что побывал у комиссара Уэстона, старика завалили прямо в их дурдоме, причем пушка та самая, из которой шлепнули профессора Квакенбуша. – И понес что-то в этом роде.
– Ради Бога, – повторила Эдипа. Мачо перевернулся и смотрел на нее.
– Пошли его ко всем чертям и повесь трубку, – весьма разумно предложил он.
– Я слышал, – сказал Пирс – Думаю, что Уэнделлу Маасу пришла пора повидаться с Тенью. – Повисла основательная и многозначительная пауза.
Таким был последний из его голосов, который она услышала. Голос Ламонта Крэнстона. Телефонная линия могла быть любой длины и тянуться в любом направлении. Через пару месяцев после звонка темную неопределенность вытеснило то, что удалось воскресить в памяти: его лицо, тело, вещи, которые он ей дарил, и слова, которых ока якобы не услышала. Затем все отодвинулось и оказалось на грани забвения. Тень выжидала целый год, прежде чем появиться. И вот пришло письмо Метцгера. Может, Пирс звонил тогда, чтобы сообщить об этой приписке? Или он решил сделать ее позже – например, из-за ее раздражения и равнодушия Мачо? Эдипа чувствовала себя беззащитной, растерянной и сбитой с толку. Ей никогда в жизни не приходилось исполнять волю покойного, она не знала, с чего начать, и не знала, как сказать юристам из Лос-Анджелеса, что не знает, с чего начать.
– Мачо, малыш, – позвала она в припадке беспомощности.
Мачо Маас, уютный и домашний, впрыгнул в дверной проем.
– Опять сегодня продули, – начал он.
– Должна тебе сообщить… – начала вместе с ним Эдипа.
Но сначала дадим Мачо войти.
Он работал диск-жокеем на Полуострове и регулярно страдал от приступов угрызений совести по поводу своей профессии. «Я ни капельки в это не верю, Эд, – обычно начинал он. – Пытаюсь, но никак не могу». – И тянул, и тянул дальше, выходя за пределы терпения Эдипы, которая не раз во время этих приступов уже была готова запаниковать. И, видимо, лишь ее вид, свидетельствующий, что сейчас она утратит над собой контроль, как-то приводил Мачо в себя.
– Ты слишком чувствителен. – Да, она должна была еще очень многое сказать, но ограничивалась этим. Во всяком случае, это была правда.
Пару лет он торговал подержанными машинами и настолько остро чувствовал, к чему приведет его эта профессия, что рабочие часы были для него мукой смертной. Мачо ежеутренне по три раза брил верхнюю губу, удаляя малейшие признаки усов, доставал новые лезвия, которые неизменно оставались окровавленными, но продолжал упорствовать; покупал прекрасно сидевшие костюмы и отправлялся к портному, чтобы как можно более неестественно обузить лацканы; волосы лишь смачивал водой, зачесывая их вверх и отбрасывая назад на манер Джека Леммона. Вид карандашных стружек и опилок приводил его в содрогание, поскольку в автосалоне они использовались, чтобы приглушить скрежет в коробке передач; и даже сидя на диете, он не мог, подобно Эдипе, позволить себе подсластить кофе медом, поскольку все липкое и тягучее ему претило, слишком живо напоминая ту дрянь, которая часто смешивается с моторным маслом и коварно просачивается между поршнем и стенками цилиндра. Однажды он ушел с вечеринки, потому что услышал слова «взбитые сливки», которые, по его мнению, прозвучали угрожающе. Их произнес кондитер, беженец из Венгрии, говоривший о своих изделиях, но таков уж был Мачо – тонкокожий.
Впрочем, по крайней мере в машины он верил. Может, даже слишком; да и как могло быть иначе, когда все семь дней в неделю он видел людей беднее себя – негров, мексиканцев, голодранцев из южных штатов, – которые прикатывали, словно на парад, и устраивали самый что ни на есть богохульственный обмен старого на новое; металлические и моторизованные продолжения их самих, их семей и, возможно, всей их жизни представали, можно сказать, голыми перед взглядами таких же чужаков, как он сам: покореженные корпуса, проржавевшие днища, кое-как закрашенные крылья – уже только этого хватало, чтобы сбить цену и выбить из колеи Мачо; внутри безнадежно воняло детьми, дешевым пойлом из супермаркета, двумя, а иногда и тремя поколениями курильщиков или просто пылью; и когда из машин выгребали мусор, то с неизбежностью обнаруживались остатки прошлой жизнедеятельности, причем никто не мог сказать, какие вещи были оставлены специально (сюда бесстрашно доезжало так мало, что большую часть вещей, полагал Мачо, должны были брать, чтобы держать при себе), а какие просто (и, возможно, трагически) потерялись; отрезанные купоны, обещавшие сэкономить пять или десять центов, талоны на скидку, розовые листочки, рекламирующие товары на рынках, окурки, расчески с выломанными зубьями, объявления о найме на работу, «желтые» страницы, вырванные из телефонной книги, обрывки нижнего белья или давно вышедшего из моды платья, которыми теперь протирают изнутри запотевшее от дыхания ветровое стекло, чтобы можно было увидеть фильм, вожделенную женщину или машину, легавого, который мог тормознуть тебя просто для тренировки, – все эти кусочки, складывающиеся в своеобразный винегрет отчаяния, имели одинаковую окраску, один и тот же серый оттенок пепла, конденсированного выхлопа, пыли, телесных выделений, и Мачо было больно смотреть на них, но смотреть приходилось. Будь это обычная свалка, он, наверное, сумел бы с ней примириться и сделать карьеру: крупные разрушения, сопровождаемые насилием и жестокостью, случаются нечасто и в таком отдалении, что кажутся чудом – как и любая смерть кажется чудом, пока не подступит к тебе самому. А вот бесконечные недели ритуального машинообмена, никогда не приводившие к насилию и крови, были для впечатлительного Мачо слишком правдоподобны, и долго выносить их он не мог. И даже если длительное общение с неизменной болезненной серостью выработало в нем некоторый иммунитет, он по-прежнему не мог принять образ действий, при котором владельцы и их тени выстраиваются в шеренгу лишь для того, чтобы обменять одну помятую и сбойную модель самого себя на другую. Словно это было самым обычным делом. Для Мачо это был ужас. Непрерывный и бесконечный инцест.
Эдипа не могла понять, почему он до сих пор так расстраивается. К тому времени, как они поженились, Мачо уже два года работал на ККРС, и та площадка на мертвенно-серой рычащей магистрали осталась для него в таком же далеком прошлом, как Вторая мировая война и Корейский конфликт для мужей возрастом постарше. Возможно, – упаси Господи, конечно, – попади Мачо на войну – япошки на деревьях, фрицы на «тиграх», узкоглазые с духовыми трубками по ночам, – и он быстрее всего забыл бы о салоне подержанных автомобилей – лоте своей судьбы, который столь тревожил его вот уже пять лет. Пять лет. Да, вояк надо успокаивать, когда они просыпаются, обливаясь потом, или кричат на языке кошмаров, их надо удерживать, утешать, а потом однажды все забудется – Эдипа это знала. Но когда же забудет Мачо? Она подозревала, что место диск-жокея (которое он получил через своего старого приятеля, менеджера ККРС по рекламе, приезжавшего в салон раз в неделю, – салон был спонсором) было лишь возможностью переключаться на список двухсот лучших песен, и даже экземпляр новостей, с треском вылетающий из газетного автомата, – вечно обманывая ожидания подростков – был только буфером между Мачо и автосалоном.
Он слишком верил в автосалон и совсем не верил в радиостанцию. Глядя, как он сейчас скользит в гостиной, планируя, подобно большой птице, к запотевшему шейкеру с выпивкой, мягко улыбаясь в центр водоворота, можно было подумать, что все спокойно, ясно и безмятежно.
До тех пор пока Мачо не открывал рот.
– Сегодня меня вызвал Фанч, – сообщал он, наливая, – и завел бодягу о том, что ему не нравится мой имидж. – Фанч был режиссером программы и злейшим врагом Мачо. – Я теперь, видите ли, слишком груб. Мне следует изображать молодого отца или там старшего брата. Эти маленькие цыпочки звонят, задают вопросы, в которых, по мнению Фанча, звучит неприкрытая похоть, и трепещут от каждого моего слова. Поэтому теперь мне предложено записывать все телефонные разговоры. Фанч лично отредактирует все, что ему покажется непристойным, – то есть все мои реплики. Цензура, сказал я ему, потом добавил, что он предатель, и ушел. – Подобные рутинные перебранки происходили между ними примерно раз в неделю.
Эдипа показала ему письмо Метцгера. Мачо знал о ее отношениях с Пирсом; они кончились за год до того, как Мачо на ней женился. Он прочел письмо и, застенчиво моргая, уставился вдаль.
– Что мне делать? – спросила Эдипа.
– О нет, – ответил Мачо. – Это не ко мне. Только не я. Я даже не могу толком сосчитать наш подоходный налог. А исполнение воли покойного – тут мне вообще нечего сказать. Повидай Розмана. – Их адвокат.
– Мачо. Уэнделл. Это закончилось. До того как он вписал туда мое имя.
– Да, да. Я это и имел в виду, Эд. Я некомпетентен.
Так что на следующее утро она пошла и встретилась с Розманом. Предварительно проведя полчаса перед зеркалом, вновь и вновь рисуя тонкую линию на веках, которая искривлялась, прежде чем она успевала убрать кисточку. Большую часть ночи она не спала, поскольку в три часа утра раздался еще один телефонный звонок, и когда инструмент, секунду назад безмолвствовавший, вдруг пронзительно заверещал, сердце у нее замерло от ужаса. Они мгновенно проснулись и первые несколько звонков лежали, не размыкая объятий и даже не глядя друг на друга. Наконец Эдипа, понимая, что терять уже нечего, взяла трубку. Звонил доктор Хилэриус, ее исповедник и психотерапевт. Изъяснялся он как Пирс, изображающий гестаповского офицера.
– Надеюсь, я вас не разбудил, – сухо начал он. – У вас был очень испуганный голос. Как таблетки? Не помогают?
– Я их не принимаю, – ответила Эдипа.
– Чувствуете в них какую-то угрозу?
– Я не знаю, из чего они сделаны.
– Вы не верите, что это просто успокоительное.
– А я могу вам верить? – Она не верила, и его следующие слова объясняли причину недоверия.
– Нам нужен сто четвертый, чтобы построить мост. – Сухой смешок. Мост, die Briicke, – таким кодовым словом назывался эксперимент, который он проводил в районной больнице, исследуя влияние ЛСД-25, мескалина, псилоцибина и схожих с ними наркотиков на большую группу пригородных домохозяек. Внутренний мост. – Когда же мы сможем включить вас в наше расписание?
– Нет, – отвергла предложение Эдипа, – у вас есть полмиллиона других, выбирайте среди них. Сейчас три часа утра.
– Нам нужны вы.
И вдруг прямо в воздухе над своей кроватью Эдипа увидела хорошо знакомый портрет Дядюшки Сэма, который вывешивали на всех наших почтамтах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25