И причинить тебе вреда не могут.
– Но они существуют на самом деле?
– Не в том смысле, в каком существуешь ты, — проговорила она. — Видишь ли… — доктор Кэррол призадумалась. Затем вновь улыбнулась: — Вытяни вперед левую руку.
Я послушалась.
– Ага, не опускай пока, — попросила она. — А теперь оглянись по сторонам. Замечаешь ли другие отголоски?
Я обвела взглядом комнату. Как и следовало ожидать, Крикунья и Ревушка оставались на своих местах. Кроме того…
Я остолбенела.
На кровати, бок о бок со мной сидел еще один «отголосок»: точная моя копия, одетая совершенно так же, как я, с заколками-цветочками на тех же прядях, вылитая я, вот только она… она держала на весу свою ПРАВУЮ руку.
– Что ты видишь? — спросила доктор Кэррол.
Я рассказала все, как есть. А затем, оглянувшись, обнаружила, что отголосок исчез.
Так я начала, хоть и смутно, но понимать, что такое на самом деле отголоски…
Недели через две меня выписали, и хотя дома число отголосков вновь умножилось, я их больше не пугалась; с помощью доктора Кэррол, преподавшей мне технику аутотренинга, я научилась воспринимать их как неизбежный фон, как фигурки на экране телевизора, который включается и выключается по каким-то своим капризам. Я начала повнимательнее приглядываться к отголоскам, изучать их: одни выглядели плоскими, точно нарисованными в воздухе акварелью; другие — расплывчатые, с зыбкими контурами — неуверенно мерцали, словно наша реальность их не выдерживала. Год от года, вместе с моим словарным запасом, развивалась моя способность адекватно описывать видения — и все свои наблюдения я честно докладывала доктору Кэррол.
Вернувшись в школу, я обнаружила, что за время отсутствия моя репутация вконец испортилась: стало известно, что меня положили в больницу, и хотя по мерке взрослых термин «нервное истощение» довольно-таки нейтрален, для детей он оказался лишним предлогом, чтобы окончательно вытеснить меня на обочину. Одноклассники — хорошо еще, что не все — орали мне вслед в коридоре: «Эй, нервная!» Если я протестовала и обижалась, они радовались еще пуще: «Эй, нервная, не психуй! А то опять в дурдом загремишь!» Мне оставалось лишь по возможности игнорировать их. Я говорила себе: «Ты ведь можешь не обращать внимания на отголоски, так неужели с этими кретинами не справишься?»
Но даже те из одноклассников, кто меня не изводил, держались поодаль, и мое одиночество из терпимого сделалось глубочайшим. Родителям я ни на что не жаловалась, руководствуясь благоразумной — и, как правило, верной — аксиомой, что в подобных случаях от взрослых больше вреда, чем помощи. Я продержалась до перехода в старшую школу, где надеялась раствориться в толпе других учащихся, где на фоне многочисленных хулиганов, наркоманов и банд девочка с двухнедельным стажем в психушке должна была, по идее, считаться даже слишком нормальной. Но некоторые из одноклассников помнили о моих злоключениях и продолжали с упоением меня донимать; моим единственным утешением оставалась музыка, а единственной подругой — доктор Кэррол.
Почти все — если не все — отголоски последовали за мной в новую школу; но, к счастью, большинство из них, казалось, не обраша-ли на меня внимания: просто ходили, разговаривали, смеялись, бегали, точно образы на киноэкране, вот только этим киноэкраном был окружающий меня мир. Лишь некоторые, подобно Роберту, порой заговаривали со мной. Иногда они пытались проделать это прямо на уроке, и я собирала всю волю в кулак, чтобы сохранить невозмутимый вид. Где они никогда не появлялись, так это на занятиях музыкой с профессором Лейэнгэном. В итоге я даже поняла почему: в его доме был только один рояль, и сидя за ним, я просто физически не могла видеть других отголосков, хотя они, несомненно, сидели со мной на одном табурете. Правда, время от времени до меня доносились обрывки мелодий, которые наигрывали чужие пальцы, в какой-то другой реальности: некоторые играли хуже меня, некоторые — совсем как я, а некоторые, что меня ужасно раздражало, лучше.
Очень редко случалось так, что я оказывалась с кем-то из отголосков наедине. К примеру, одним мартовским ненастным днем, возвращаясь домой из школы, я вдруг обнаружила, что меня догоняет улыбающийся Роберт с пейнтбоксом под мышкой.
– Привет, — сказал он.
Я огляделась. На улице не было ни души — кто помешает ответить? О степени моего одиночества можно судить по тому факту, что мне очень захотелось отозваться.
– Привет, — сказала я.
Роберт повзрослел, но, в отличие от меня, ему это шло. Я пока отставала в физическом развитии: многие мои одноклассницы вытянулись и округлились, а я так и оставалась плоскогрудым недомерком. А он подрос, его мускулы налились силой, да и голос стал ниже. С каждой секундой я все неуютнее чувствовала себя в его обществе — слишком странные чувства он возбуждал во мне. Но я попыталась быть вежливой и даже улыбнулась.
– Я смотрю, тебе все-таки подарили пейнтбокс на Рождество, — сказала я.
– Да. Полный улет! А тебе купили ту программу для оркестра? Это было так давно, что я уже и забыла о ней. Я кивнула. Мы долго шли молча, затем он тихо сказал:
– Как жаль, что мы не можем быть вместе. Меня пробил озноб.
– Насколько я понимаю, это невозможно, — промямлила я, чуть прибавляя шагу.
Задумавшись на миг, Роберт печально кивнул:
– Да, наверное, ты права. У меня возникла одна мысль.
– Скажи, ты видишь… их? — спросила я. — Других? Он озадаченно уставился на меня.
– Других?
Значит, не видит. Этого и следовало ожидать.
– Ладно, проехали, — сказала я. — Еще увидимся.
Я свернула, но он потянулся ко мне, точно желая взять меня за руку! Несомненно, ему бы это не удалось, но проверять свое предположение я не стала: отпрянула, сунула руку в карман, прежде чем он прикоснулся — или не прикоснулся — к ней.
Роберт обиженно насупился.
– Неужели ты не можешь задержаться?
Его взгляд, его интонация… что-то в них меня беспокоило. Внезапно возникло чувство, будто мы с ним занимаемся чем-то противоестественным.
– П-п-прости, — проговорила я и, повернувшись, бросилась бежать. Он не стал догонять меня. Просто провожал меня взглядом — как мне показалось, целую вечность. Я шла и шла, не поднимая головы. А когда все-таки оглянулась, Роберт исчез, точно его сдуло ветром. Может, так оно и случилось.
– Почему меня они видят, а друг друга — нет?
К тому времени мои беседы с доктором Кэррол больше напоминали уроки физики, чем сеансы психотерапии; мы обсуждали содержание научно-популярных книг, которые она давала мне читать. Исследования продвигались, и теперь моя наставница могла более полно отвечать на вопросы.
– Потому что ты наблюдатель, — пояснила она. — А они воплощают в себе всего лишь другие твои траектории. У вас общая амплитуда вероятности — ты реальна и они реальны. Но они реальны лишь в потенциале. — Задумавшись на миг, она добавила: — Вообще-то некоторые из них способны видеть друг друга — к примеру, те, кто был в твоей палате в больнице, кто «откололся» от тебя совсем недавно.
– Для ненастоящего мальчика Роберт кажется ужас каким реальным.
Доктор Кэррол встала. Налила себе кофе.
– Дело в том, что некоторые отголоски потенциально более реальны, чем другие. Очевидно, был момент, когда твои родители всерьез подумывали о сыне с художественными способностями. Чем выше была вероятность рождения данного конкретного отголоска, тем более реальным он тебе теперь кажется.
Я тряхнула головой:
– Когда я все это прочла, мне показалось, что отголоски должны быть у всех на свете.
– Видимо, так оно и есть, — согласилась она. — Как знать, возможно, каждый человек на Земле представляет собой узел бесконечного числа вероятностей, и самые возможные из этих линий порождают феномен отголосков. Особенно в наше время — за счет успехов генной инженерии. Тридцать лет назад при зачатии возникало лишь ограниченное количество генетических комбинаций; теперь их миллиарды.
– Но почему же я свои отголоски вижу, а вы свои — нет?
Доктор Кэррол со вздохом вернулась за свой стол.
– Иногда, — проговорила она с усмешкой, — мне кажется, что гипотез и теорий у нас больше, чем у тебя отголосков. Келер проводит любопытное сравнение. Зиготы растут путем клеточной пролиферации: из одной клетки получаются две, из двух — четыре, а также дифференцировки, то есть одни клетки образуют нервную ткань, другие развиваются как мышечные, и так далее… Как предполагают теоретики, амплитуда вероятности эволюционирует сходным образом — одна волна расщепляется надвое, другая дифференцируется от первой на квантовом уровне, порождая ряд квантовых «призраков». Возможно, ты помнишь, что принцип разветвления квантов сходен с механизмом «памяти тела», который проявляется на клеточном уровне. Возможно, процесс геноусовершенствования вызывает в мозгу структурные изменения, они-то и позволяют тебе видеть отголоски.
– Другими словами, — парировала я, — вы не знаете. Она пожала плечами:
– Сейчас мы знаем больше, чем в тот день, когда ты впервые пришла к нам. Но прошло всего лишь несколько лет. Вполне возможно, что проблема будет решена следующим поколением ученых, после того, как будет накоплено достаточное количество материала путем — я прошу прощения — патологоанатомических исследований.
Я вообразила свое тело лежащим на лабораторном столе с расколотым, как кокосовый орех, черепом, увидела ученых, изучающих мои извилины, точно гадалка чашку с кофейной гущей. Эта картина преследовала меня несколько дней. Худшей чертой моих способностей было то обстоятельство, что они постоянно и отчетливо напоминали о моем противоестественном происхождении. Кроме музыкального таланта, у меня ничего на свете не было, и я держалась за свой дар, как за спасательный круг, но порой задумывалась, можно ли считать этот тщательно спланированный и сконструированный талант подлинным. Я пыталась не зацикливаться на подобных мыслях, но не всегда это удавалось. Периодически я впадала в депрессию — всякий раз в самый неудачный момент.
Я перешла в выпускной класс. Пора было задумываться о дальнейшей жизни, и я решила поступать в Джиллиард-скул. В марте родители, я и профессор Лейэнгэн отправились в Нью-Йорк. Для экзамена я выбрала «Этюд ми-мажор» Шопена, прелюдию и фугу из «Хорошо темперированного клавира» Баха, «Фортепианную сонату» Эллиота Картера и любимый с детских лет «Концерт ре-минор» Мар-челло. Последнее произведение, написанное автором для гобоя с оркестром, я исполняла в переложении для фортепиано, но все равно требовалось, чтобы кто-то сыграл за оркестр (в Джиллиард-скул лишь недавно разрешили исполнять на экзаменах концерты, но компьютерный аккомпанемент по-прежнему оставался под запретом), и профессор Лэйэнгэн любезно согласился сделать это на втором рояле. Пока поезд мчался к Нью-Йорку я испытывала волнение, радостное предвкушение, страх. Но войдя в аудиторию и оказавшись перед жюри, я вдруг разуверилась в себе. Мне чудилось, будто все они смотрят на меня многозначительно, словно все обо мне знают, словно на лбу у меня четкое клеймо «Мошенница» или «Трансгенный мутант» — хотя я и убеждала себя, что в Джиллиард-скул наверняка предостаточно мне подобных. У рояля я долго ерзала на табурете, пытаясь побороть смушение и страх, боясь встретиться взглядом с экзаменаторами… пока профессор Лэйэнгэн не поторопил меня, громко откашлявшись. Оттягивать казнь было бы еше ужаснее, и, закусив губу, я начала «Этюд». Как только мои руки коснулись клавиш, все опасения, слава Богу, испарились. Я перестала чувствовать себя мошенницей с подправленными генами. Более того, я вообще перестала быть Кэти Брэннон: я превратилась в инструмент, которым распоряжалась музыка, в орудие, позволяющее вновь зазвучать мелодии, написанной два столетия назад.
После Шопена я исполнила Баха, а затем «Сонату» Картера с ее сложнейшим контрапунктом; наконец, профессор Лэйэнгэн сел за второй рояль, и вместе мы начали играть концерт. Все предыдущие пьесы я исполнила, как сама чувствовала, вполне сносно, но к сочинению Марчелло у меня было особое отношение. Лишь в тот день, на экзамене, я впервые начала постигать, чем именно оно меня пленило. Играя первую часть — увлекательное, красноречивое, летящее напропалую анданте, — я услышала в ней щедрые обещания и нетерпеливость юности: свои надежды, возложенные на меня ожидания родителей… Я перешла ко второй части, и атмосфера отптимистичного ожидания сменилась медленными, повисающими в воздухе звуками адажио, одновременно лиричными и печальными — совсем как неожиданные повороты моей судьбы, и в хроматических аккордах мне чудились громкие крики призраков, «отголосков». Но вот и третья часть — престо: возврат к стремительному темпу начала, и точно груз падает с души, и сама мелодика обещает спокойное, упорядоченное существование. Неудивительно, что я обожала этот концерт — ведь я по нему жила.
1 2 3 4 5 6
– Но они существуют на самом деле?
– Не в том смысле, в каком существуешь ты, — проговорила она. — Видишь ли… — доктор Кэррол призадумалась. Затем вновь улыбнулась: — Вытяни вперед левую руку.
Я послушалась.
– Ага, не опускай пока, — попросила она. — А теперь оглянись по сторонам. Замечаешь ли другие отголоски?
Я обвела взглядом комнату. Как и следовало ожидать, Крикунья и Ревушка оставались на своих местах. Кроме того…
Я остолбенела.
На кровати, бок о бок со мной сидел еще один «отголосок»: точная моя копия, одетая совершенно так же, как я, с заколками-цветочками на тех же прядях, вылитая я, вот только она… она держала на весу свою ПРАВУЮ руку.
– Что ты видишь? — спросила доктор Кэррол.
Я рассказала все, как есть. А затем, оглянувшись, обнаружила, что отголосок исчез.
Так я начала, хоть и смутно, но понимать, что такое на самом деле отголоски…
Недели через две меня выписали, и хотя дома число отголосков вновь умножилось, я их больше не пугалась; с помощью доктора Кэррол, преподавшей мне технику аутотренинга, я научилась воспринимать их как неизбежный фон, как фигурки на экране телевизора, который включается и выключается по каким-то своим капризам. Я начала повнимательнее приглядываться к отголоскам, изучать их: одни выглядели плоскими, точно нарисованными в воздухе акварелью; другие — расплывчатые, с зыбкими контурами — неуверенно мерцали, словно наша реальность их не выдерживала. Год от года, вместе с моим словарным запасом, развивалась моя способность адекватно описывать видения — и все свои наблюдения я честно докладывала доктору Кэррол.
Вернувшись в школу, я обнаружила, что за время отсутствия моя репутация вконец испортилась: стало известно, что меня положили в больницу, и хотя по мерке взрослых термин «нервное истощение» довольно-таки нейтрален, для детей он оказался лишним предлогом, чтобы окончательно вытеснить меня на обочину. Одноклассники — хорошо еще, что не все — орали мне вслед в коридоре: «Эй, нервная!» Если я протестовала и обижалась, они радовались еще пуще: «Эй, нервная, не психуй! А то опять в дурдом загремишь!» Мне оставалось лишь по возможности игнорировать их. Я говорила себе: «Ты ведь можешь не обращать внимания на отголоски, так неужели с этими кретинами не справишься?»
Но даже те из одноклассников, кто меня не изводил, держались поодаль, и мое одиночество из терпимого сделалось глубочайшим. Родителям я ни на что не жаловалась, руководствуясь благоразумной — и, как правило, верной — аксиомой, что в подобных случаях от взрослых больше вреда, чем помощи. Я продержалась до перехода в старшую школу, где надеялась раствориться в толпе других учащихся, где на фоне многочисленных хулиганов, наркоманов и банд девочка с двухнедельным стажем в психушке должна была, по идее, считаться даже слишком нормальной. Но некоторые из одноклассников помнили о моих злоключениях и продолжали с упоением меня донимать; моим единственным утешением оставалась музыка, а единственной подругой — доктор Кэррол.
Почти все — если не все — отголоски последовали за мной в новую школу; но, к счастью, большинство из них, казалось, не обраша-ли на меня внимания: просто ходили, разговаривали, смеялись, бегали, точно образы на киноэкране, вот только этим киноэкраном был окружающий меня мир. Лишь некоторые, подобно Роберту, порой заговаривали со мной. Иногда они пытались проделать это прямо на уроке, и я собирала всю волю в кулак, чтобы сохранить невозмутимый вид. Где они никогда не появлялись, так это на занятиях музыкой с профессором Лейэнгэном. В итоге я даже поняла почему: в его доме был только один рояль, и сидя за ним, я просто физически не могла видеть других отголосков, хотя они, несомненно, сидели со мной на одном табурете. Правда, время от времени до меня доносились обрывки мелодий, которые наигрывали чужие пальцы, в какой-то другой реальности: некоторые играли хуже меня, некоторые — совсем как я, а некоторые, что меня ужасно раздражало, лучше.
Очень редко случалось так, что я оказывалась с кем-то из отголосков наедине. К примеру, одним мартовским ненастным днем, возвращаясь домой из школы, я вдруг обнаружила, что меня догоняет улыбающийся Роберт с пейнтбоксом под мышкой.
– Привет, — сказал он.
Я огляделась. На улице не было ни души — кто помешает ответить? О степени моего одиночества можно судить по тому факту, что мне очень захотелось отозваться.
– Привет, — сказала я.
Роберт повзрослел, но, в отличие от меня, ему это шло. Я пока отставала в физическом развитии: многие мои одноклассницы вытянулись и округлились, а я так и оставалась плоскогрудым недомерком. А он подрос, его мускулы налились силой, да и голос стал ниже. С каждой секундой я все неуютнее чувствовала себя в его обществе — слишком странные чувства он возбуждал во мне. Но я попыталась быть вежливой и даже улыбнулась.
– Я смотрю, тебе все-таки подарили пейнтбокс на Рождество, — сказала я.
– Да. Полный улет! А тебе купили ту программу для оркестра? Это было так давно, что я уже и забыла о ней. Я кивнула. Мы долго шли молча, затем он тихо сказал:
– Как жаль, что мы не можем быть вместе. Меня пробил озноб.
– Насколько я понимаю, это невозможно, — промямлила я, чуть прибавляя шагу.
Задумавшись на миг, Роберт печально кивнул:
– Да, наверное, ты права. У меня возникла одна мысль.
– Скажи, ты видишь… их? — спросила я. — Других? Он озадаченно уставился на меня.
– Других?
Значит, не видит. Этого и следовало ожидать.
– Ладно, проехали, — сказала я. — Еще увидимся.
Я свернула, но он потянулся ко мне, точно желая взять меня за руку! Несомненно, ему бы это не удалось, но проверять свое предположение я не стала: отпрянула, сунула руку в карман, прежде чем он прикоснулся — или не прикоснулся — к ней.
Роберт обиженно насупился.
– Неужели ты не можешь задержаться?
Его взгляд, его интонация… что-то в них меня беспокоило. Внезапно возникло чувство, будто мы с ним занимаемся чем-то противоестественным.
– П-п-прости, — проговорила я и, повернувшись, бросилась бежать. Он не стал догонять меня. Просто провожал меня взглядом — как мне показалось, целую вечность. Я шла и шла, не поднимая головы. А когда все-таки оглянулась, Роберт исчез, точно его сдуло ветром. Может, так оно и случилось.
– Почему меня они видят, а друг друга — нет?
К тому времени мои беседы с доктором Кэррол больше напоминали уроки физики, чем сеансы психотерапии; мы обсуждали содержание научно-популярных книг, которые она давала мне читать. Исследования продвигались, и теперь моя наставница могла более полно отвечать на вопросы.
– Потому что ты наблюдатель, — пояснила она. — А они воплощают в себе всего лишь другие твои траектории. У вас общая амплитуда вероятности — ты реальна и они реальны. Но они реальны лишь в потенциале. — Задумавшись на миг, она добавила: — Вообще-то некоторые из них способны видеть друг друга — к примеру, те, кто был в твоей палате в больнице, кто «откололся» от тебя совсем недавно.
– Для ненастоящего мальчика Роберт кажется ужас каким реальным.
Доктор Кэррол встала. Налила себе кофе.
– Дело в том, что некоторые отголоски потенциально более реальны, чем другие. Очевидно, был момент, когда твои родители всерьез подумывали о сыне с художественными способностями. Чем выше была вероятность рождения данного конкретного отголоска, тем более реальным он тебе теперь кажется.
Я тряхнула головой:
– Когда я все это прочла, мне показалось, что отголоски должны быть у всех на свете.
– Видимо, так оно и есть, — согласилась она. — Как знать, возможно, каждый человек на Земле представляет собой узел бесконечного числа вероятностей, и самые возможные из этих линий порождают феномен отголосков. Особенно в наше время — за счет успехов генной инженерии. Тридцать лет назад при зачатии возникало лишь ограниченное количество генетических комбинаций; теперь их миллиарды.
– Но почему же я свои отголоски вижу, а вы свои — нет?
Доктор Кэррол со вздохом вернулась за свой стол.
– Иногда, — проговорила она с усмешкой, — мне кажется, что гипотез и теорий у нас больше, чем у тебя отголосков. Келер проводит любопытное сравнение. Зиготы растут путем клеточной пролиферации: из одной клетки получаются две, из двух — четыре, а также дифференцировки, то есть одни клетки образуют нервную ткань, другие развиваются как мышечные, и так далее… Как предполагают теоретики, амплитуда вероятности эволюционирует сходным образом — одна волна расщепляется надвое, другая дифференцируется от первой на квантовом уровне, порождая ряд квантовых «призраков». Возможно, ты помнишь, что принцип разветвления квантов сходен с механизмом «памяти тела», который проявляется на клеточном уровне. Возможно, процесс геноусовершенствования вызывает в мозгу структурные изменения, они-то и позволяют тебе видеть отголоски.
– Другими словами, — парировала я, — вы не знаете. Она пожала плечами:
– Сейчас мы знаем больше, чем в тот день, когда ты впервые пришла к нам. Но прошло всего лишь несколько лет. Вполне возможно, что проблема будет решена следующим поколением ученых, после того, как будет накоплено достаточное количество материала путем — я прошу прощения — патологоанатомических исследований.
Я вообразила свое тело лежащим на лабораторном столе с расколотым, как кокосовый орех, черепом, увидела ученых, изучающих мои извилины, точно гадалка чашку с кофейной гущей. Эта картина преследовала меня несколько дней. Худшей чертой моих способностей было то обстоятельство, что они постоянно и отчетливо напоминали о моем противоестественном происхождении. Кроме музыкального таланта, у меня ничего на свете не было, и я держалась за свой дар, как за спасательный круг, но порой задумывалась, можно ли считать этот тщательно спланированный и сконструированный талант подлинным. Я пыталась не зацикливаться на подобных мыслях, но не всегда это удавалось. Периодически я впадала в депрессию — всякий раз в самый неудачный момент.
Я перешла в выпускной класс. Пора было задумываться о дальнейшей жизни, и я решила поступать в Джиллиард-скул. В марте родители, я и профессор Лейэнгэн отправились в Нью-Йорк. Для экзамена я выбрала «Этюд ми-мажор» Шопена, прелюдию и фугу из «Хорошо темперированного клавира» Баха, «Фортепианную сонату» Эллиота Картера и любимый с детских лет «Концерт ре-минор» Мар-челло. Последнее произведение, написанное автором для гобоя с оркестром, я исполняла в переложении для фортепиано, но все равно требовалось, чтобы кто-то сыграл за оркестр (в Джиллиард-скул лишь недавно разрешили исполнять на экзаменах концерты, но компьютерный аккомпанемент по-прежнему оставался под запретом), и профессор Лэйэнгэн любезно согласился сделать это на втором рояле. Пока поезд мчался к Нью-Йорку я испытывала волнение, радостное предвкушение, страх. Но войдя в аудиторию и оказавшись перед жюри, я вдруг разуверилась в себе. Мне чудилось, будто все они смотрят на меня многозначительно, словно все обо мне знают, словно на лбу у меня четкое клеймо «Мошенница» или «Трансгенный мутант» — хотя я и убеждала себя, что в Джиллиард-скул наверняка предостаточно мне подобных. У рояля я долго ерзала на табурете, пытаясь побороть смушение и страх, боясь встретиться взглядом с экзаменаторами… пока профессор Лэйэнгэн не поторопил меня, громко откашлявшись. Оттягивать казнь было бы еше ужаснее, и, закусив губу, я начала «Этюд». Как только мои руки коснулись клавиш, все опасения, слава Богу, испарились. Я перестала чувствовать себя мошенницей с подправленными генами. Более того, я вообще перестала быть Кэти Брэннон: я превратилась в инструмент, которым распоряжалась музыка, в орудие, позволяющее вновь зазвучать мелодии, написанной два столетия назад.
После Шопена я исполнила Баха, а затем «Сонату» Картера с ее сложнейшим контрапунктом; наконец, профессор Лэйэнгэн сел за второй рояль, и вместе мы начали играть концерт. Все предыдущие пьесы я исполнила, как сама чувствовала, вполне сносно, но к сочинению Марчелло у меня было особое отношение. Лишь в тот день, на экзамене, я впервые начала постигать, чем именно оно меня пленило. Играя первую часть — увлекательное, красноречивое, летящее напропалую анданте, — я услышала в ней щедрые обещания и нетерпеливость юности: свои надежды, возложенные на меня ожидания родителей… Я перешла ко второй части, и атмосфера отптимистичного ожидания сменилась медленными, повисающими в воздухе звуками адажио, одновременно лиричными и печальными — совсем как неожиданные повороты моей судьбы, и в хроматических аккордах мне чудились громкие крики призраков, «отголосков». Но вот и третья часть — престо: возврат к стремительному темпу начала, и точно груз падает с души, и сама мелодика обещает спокойное, упорядоченное существование. Неудивительно, что я обожала этот концерт — ведь я по нему жила.
1 2 3 4 5 6