А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Когда в зале я увидел Сашеньку (я, конечно, еще не знал, что ее зовут Сашенькой), мне уже было необыкновенно легко, тепло, весело.
На ней было светло-розовое шелковое платье с белой меховой оторочкой вокруг глубокого декольте. Нежное личико, окаймленное короной светлых, золотистых волос. Головка на длинной тонкой шее. Прелестная фигурка, чуть удлиненная и точно летящая.
Она была немного выше своего спутника — темноволосого мужчины лет пятидесяти, вероятно, преуспевающего дельца или крупного чиновника.
Булатов слегка усмехнулся, когда я застыл перед этим чудным видением в розовом платье.
— С кем она? — коротко спросил он одного из приятелей, только что пивших с нами коньяк.
— Новый содержатель. С прошлого месяца, — услужливо ответил тот.
Они о чем-то пошептались, мне было не до них.
— А сумеешь? — спросил Булатов.
— Попробую. Забавно.
Что именно произошло, я так никогда и не узнал. Вероятно, приятель Булатова затеял спор, а потом скандал с ее кавалером. Шум, крик, женский визг взметнулся как вихрь. Кто-то хохотал, кто-то свистел, кто-то звал полицию.
Булатов нырнул в толпу и через минуту вынырнул из нее с Сашенькой, уцепившейся за его руку, не то плакавшей, не то смеявшейся.
В это время оркестр грянул галоп, заглушая скандал, и все бешено завертелось и понеслось. Сашенькин кавалер исчез где-то среди этого содома. Мы выскочили из зала и сбежали по лестнице: Булатов с Сашенькой, я и еще двое или трое.
— Дай ему пятерку! — бросил мне Булатов, указывая на швейцара.
Тот все мгновенно уловил и метнулся за Сашенькиным манто. Булатов схватил свое и мое пальто, я сунул швейцару пять рублей, дверь перед нами сама открылась.
Лихачи всегда ждали у заведения Марцинкевича. Булатов успел сказать:
— Сашенька, мой друг безумно в вас влюблен. Считайте, что это он вас похищает.
Он застегнул за нами полость коляски и крикнул кучеру:
— Гони к Палкину!
Я остался с Сашенькой, лошади рванули, она прижалась ко мне. Мне казалось, что я мчусь не по ночному Петербургу, а лечу где-то среди звезд… Сашенька сказала:
— Как хорошо, что вы меня похитили.
Голос у нее был именно такой, какого я ждал: колокольчик.
До ресторана Палкина было рукой подать. Нас провели в отдельный кабинет. Приятель Булатова, который затеял скандал, был теперь тоже с нами, слегка помятый и со свежей царапиной на щеке. За столом уже сидело семь или восемь человек, среди них две неизвестно откуда взявшиеся женщины. Но королевой была Сашенька, а я принцем сидел по правую руку от нее.
Дальше все смешалось. Я пил, пел и без конца целовал Сашеньку под крики «горько!» и без всяких криков. Компания несколько раз менялась или мне это только казалось? Нет, приятель Булатова, устроивший мое счастье, несомненно, исчез с одной из женщин, а на его месте сидел теперь какой-то смуглый молодой человек кавказской наружности. Или это был цыган? Я требовал у Булатова объяснений по этому поводу, но Сашенька ласково пригибала мою голову себе на грудь, и я забывал про Булатова, его приятеля и кавказца…
Утром я проснулся в незнакомой комнате. Окно было закрыто шторой, но сквозь щели сочился свет серого дня. Комната была обставлена с претензией на роскошь, прямо против кровати стояло большое трюмо, и при тусклом свете я увидел свое бледное опухшее лицо. На подушке рядом лежала Сашина головка, волосы разметались и щекотали мне шею. Несколько минут я лежал неподвижно, припоминая вчерашний вечер. Припомнить я мог только до того момента, когда я совал за что-то деньги старому чернобородому цыгану с гитарой и заказывал полдюжины шампанского… Дальше был сплошной туман…
Увидев на спинке стула свой пиджак, я воровато вылез из-под одеяла и трясущимися руками достал деньги. Там было рублей сто с какой-то мелочью. Я застонал и ухватил себя обеими руками за нечесаные космы…
В этот день я истратил на Сашу оставшиеся деньги, все равно их было мало. Позавтракав с вином, мы поехали на лихаче по магазинам, и я покупал какие-то платки, ботиночки, безделушки, пока она сама не сказала: «Милый, оставь на ужин».
Домой я попал лишь на третий день. Родные за меня не очень беспокоились: я нередко оставался ночевать у одного приятеля.
…Кстати, Булатова я с тех пор никогда в жизни не видел. Я думаю, он даже и не знает, как пошла моя жизнь после того, как мы расстались в ресторане Палкина. Вот что я называю роковым человеком. Почему встретился он мне в тот вечер на Невском? А если бы я перешел у Алехсандринского театра на другую сторону? Я всегда помнил, что собирался это сделать, но потом почему-то решил пройти еще квартал. Странно… Может быть, все это было предопределено той моей первой жизнью? От этих вопросов у меня только голова пухнет.
После растраты денег положение мое было ужасно. Взять пятьсот рублей мне было негде, между тем товарищи знали, что я их получил от Веретенникова.
Я сказался больным и засел дома — подумать. Но, конечно, сколько я ни думал, толку не выходило. На третий или четвертый день зашел один студент, стеснительно спросил о здоровье и отдал записку кассира нашего землячества Добровольского. Что-то у этого студента приключилось печальное, Добровольский просил выдать ему из полученных денег двадцать рублей под расписку.
Как мог спокойно, я сказал, что деньги мне Веретенников отдал в процентных бумагах, они на хранении в банке, и надо их еще продать, но я спрошу мать, нет ли у нее. Мать поворчала, но деньги взаймы на два дня дала. Студент ушел.
Но что-то в моей болезни и поведении, видно, было фальшиво. Может, и слух о кутеже моем каким-то образом дошел, не знаю, только еще дня через два пришел ко мне сам Добровольский.
Был он всем, даже фамилией, похож на Добролюбова. Тоже из семинарии, ригорист строжайший, ни к себе, ни к другим снисхождения не знал. Чист как стекло.
Лгать ему было для меня сущей пыткой. Но я лгал, а он не верил. Мать моя, которая знала его самого и его семью, хотела напоить его чаем. Он отказался. И весь бледный, натянутый как струна, сказал, уходя и не подавая мне руки: «Слушай, Никонов, у тебя еще есть три дня. После этого не взыщи».
Мать, кажется, слышала последнюю фразу, пришлось солгать и ей. Раньше я никогда в жизни столько не врал, как в эти дни.
Я подумал: первый раз сосед назвал себя по фамилии. И еще подумал: до чего ж разнообразны несчастья людей. Так разнообразны, что никакого средства против них не придумаешь.
За окном был теплый августовский вечер. И трудно было представить себе холодный Петербург, пахнущий угольным дымом и сырой мглой. Я и был-то в Петербурге однажды всего несколько дней.
Никонов налил себе полстакана из почти опорожненной бутылки, крякнул и продолжал:
— Вечером я оделся поаккуратнее и пошел к Вере. Больше-то идти было некуда. И в мыслях у меня не было ей исповедоваться, но она уже через пять минут поняла, что со мной неладно. Мы сидели, как всегда, в ее комнате. Вещи несут на себе отпечаток хозяина. Комната была такая же девственно чистая и спокойная, как Вера… Скоро я уже рассказывал, как все было. Всё — включая и Сашу, как это ни было трудно. А через полчаса я рыдал, положив голову на стол и размазывая по нему слезы. Ее рука едва заметно касалась моих волос.
На другой день я получил от Веры ее кошелек с вышитым вензелем. В кошельке было десять билетов по 50 рублей. Как я ни добивался, она мне не сказала, что это за деньги. Может быть, это было наследство матери, может быть, она попросила у отца? Только из романов я знал, что женщины в крайних обстоятельствах, чтобы спасти дорогого человека, закладывают свои драгоценности. Может, Вера сделала это, хотя страшно было представить ее в лавке процентщика. Мне не пришлось узнать, откуда взялись деньги. Мне не пришлось больше увидеть Веру.
Полный любви и благодарности, вышел я из генеральской квартиры на Большой Морской и сел в конку на Петербургскую сторону, где жил Добровольский. По Неве шел лед, через несколько дней она должна была стать на зиму. Петропавловский шпиль едва был виден в тумане. Проехав Кронверкский проспект, я протолкался к выходу и соскочил, не дожидаясь, пока лошади остановятся. Кроме меня, сошел только пожилой, плохо одетый чиновник (почему-то я хорошо его помню, кажется, даже теперь узнал бы!). Конка тронулась с дребезжащим звоном и скрылась в ущелье Каменноостровского проспекта.
Я сунул руку в карман и похолодел. Денег не было.
Что было дальше, я плохо помню. Кажется, я шарил во всех карманах и при этом что-то громко говорил.
Я рассматривал липкую грязь под ногами, опять что-то говорил и плакал на глазах у нескольких прохожих, собравшихся вокруг меня.
Потом, ничего им не объясняя, бросился бежать вслед за конкой, пробежал два квартала, задохнулся и встал, прислонившись к черной и мокрой стене дома.
Постояв так минуты две и увидев подходившую конку, влез в нее. Забившись в угол, поехал до конечной станции. Там я бродил среди распряженных лошадей, мрачных кучеров и суетливых кондукторов, напрасно отыскивая мою конку.
Я уже понимал, что все пропало, но еще должен был что-то лихорадочно делать, искать, спешить.
Скоро и это прошло, осталось одно тупое отчаяние. Я поплелся пешком через весь город, темный и враждебный. Помню, остановился у тускло освещенного окна аптеки где-то у Тучкова моста и подумал: а интересно, нельзя ли украсть здесь яда?
Потом долго бродил по Васильевскому острову, заходил в какие-то двери, где-то потерял фуражку. Какие-то люди пытались со мной заговорить, но я уходил от них.
Домой я пришел в двенадцатом часу, страшно грязный, мокрый и иззябший. Ночью мне стало худо. Был жар, бред. То чудилось мне палящее солнце, какая-то наклонная стена, по ней на веревке ползет Верин кошелек с вензелем, я тянусь к нему, лезу вверх, ломая ногти о камни, а кошелек ускользает, и кто-то грубо хохочет. То видел я себя окруженным толпой каких-то негодяев, они перебрасывали мой кошелек, били меня и кричали. Мать потом говорила, что я рвался так, что они с младшим братом едва могли меня удержать.
…Болел я долго и трудно, а едва поправившись, уехал к родным отца в Тихвин. Мать говорила: когда я был в бреду, приходил Добровольский с незнакомым ей студентом-технологом. Постояли, покачали головами и ушли.
Прошло лет пять. Умерла моя бедная мать. Братья и сестры как-то рассеялись. Я поселился в маленькой убогой квартирке на пятом этаже. По соседству с тем местом, где мы жили с отцом и с матерью. Со мной жила сестра, некрасивая двадцатилетняя девушка. Она брала на дом швейную работу.
Добровольского не было в живых, другие вологодские, знавшие мое преступление, разъехались.
Известно мне было, что Вера вышла замуж. Я не делал попыток увидеть ее.
Я опять занялся репетиторством, потом был местным репортером в одной газетенке, стал пописывать. Бросил и Писарева, и естественные науки, и, конечно, университет. Изредка были деньги, чаще не было. Но мы не голодали. Кажется, я постепенно оживал и начинал на что-то надеяться.
Слушайте же, чем это кончилось…
— Я устроился в редакцию одного журнала, солидного и с направлением. «Отечественные записки» были правительством закрыты, в силу входил Победоносцев. Ну да вы знаете, как это называется: реакция. В нашем журнале собрались люди либеральные, образа мыслей благородного.
Беллетристику и поэзию вел в журнале Плешаков Петр Николаевич. Большой душевной чистоты был человек. Петрашевец, каторжанин… Из стариков он один, я думаю, и оставался кумиром у молодежи.
Ко мне он очень хорошо относился. Я был в редакции первый его помощник: разбирал письма и рукописи, ведал перепиской с авторами, иногда по поручению Петра Николаевича сам писал им ответы. Очень любил он молодые таланты открывать и поднимать.
Могу точно сказать, когда это произошло: в феврале 87-го. В Ялте умер Надсон. Вам, пожалуй, невозможно себе представить, какое общественное волнение вызвала эта смерть. Вы знаете Надсона?
Я признался, что хоть имя знаю, но стихами вообще-то не слишком интересуюсь.
Глаза Никонова затуманились, потом блеснули, и, слегка подвывая, он прочел:
Червяк, раздавленный судьбой,
Я в смертных муках извиваюсь,
Но все борюсь, полуживой,
И перед жизнью не смиряюсь.
— Трудно теперь объяснить, как впору пришелся тогда Надсон. Этот упадок, отчаянье и вместе с тем смутный порыв к добру, бессильное желание действовать во имя добра… И все это воплотил в себе юноша-поэт с лицом раннехристианского подвижника. Чистый высокий лоб, печальные, прекрасные глаза. В них была точно вся мировая скорбь…
Сама смерть Надсона — ему было 24 года — воспринималась как часть его поэзии. Тело привезли в Петербург и хоронили на Волковом кладбище при огромном стечении народа. Полиция с ног сбилась…
После похорон прошло недели две.
Однажды утром я, как обычно, пришел в редакцию и занялся разбором почты. Пакеты и письма, адресованные лично Плешакову, я не вскрывал. В этот день попался один такой — самодельный, склеенный из серой оберточной бумаги с обратным адресом в Псков.
1 2 3 4
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов