Он успел спуститься со ступенек на дощатую дорожку. Хлопнула калитка, голова старика тенью проплыла над невысоким забором. Удаляясь, он напевал приятным опереточным баском:
— Слышу голос пещеры, слышу гул ее в бурю… Ночь светла и бурлива… Это ночь озаренья…
Стих его голос, и все смолкло. Тишина сомкнулась до странности непроницаемая. В селе не раздавалось ни звука — не лаяли собаки, не пиликали далекие гармошки, не шелестела листва. И даже комары не звенели во влажном, до духоты теплом воздухе августовской ночи.
Тут что-то случилось с Верочкой Седмициной. Трепеща, словно ища защиты, она метнулась к Авдотьеву, схватила его за руки, зашептала воспаленно, точно в бреду:
— Всеволод! Это страшно! Я слушала его сердце. Оно гудит металлом, как колокол. И весь он ледяной, словно из стали. А вспышка! Что это, Всеволод?
— Ты… Ты с ума-то не сходи. Фантастики, что ли, начиталась? Вспышка! Зарница обыкновенная, — успокаивал ее Сева. — Где-то гроза бушует… Вон как душно!
— Утром он был у меня на приеме. Человек как человек. Аритмия, но это возрастное… А сейчас, сейчас… Он пришелец, Севочка, поверь мне! Или робот.
Состояние Седмициной не на шутку пугало Всеволода Антоновича, но он овладел собой и заговорил, невозмутимо посмеиваясь:
— Да я этого пришельца не первый год знаю — вечно ваньку валяет. Розыгрыш он устроил. Повертелся возле экспедиции, нахватался разных фраз, как попугай, и давай нас дурачить.
Вера, вроде, прислушалась к его бодрым доводам. Растерянность на ее лице сменилась решимостью:
— Пусть так! Но сердце? Его надо догнать, вернуть. Это долг врача. Я не прощу себе…
Авдотьев и глазом не успел моргнуть, как Седмициной рядом не стало. Раздосадованный, он бросился следом. Когда он выскочил за калитку, Вера в своем докторском халате, полы которого распластались на бегу белыми крыльями, со всех ног неслась к лесу. Быстрота, с которой удалялась девушка, оставалась необъяснимой. Сева и сам словно бы не бежал, а летел стремительно и плавно, еле касаясь ступнями земли.
Уже промелькнули по сторонам кривые заборчики окраинных огородов, распахнулся росистый, весь в лунном блеске, лужок. Выделялась темная нить тропы, уводящей в лес и протоптанной до избушки деда Веденея.
Прошло, казалось, одно мгновение, и вот появилась полянка с озерцом и возникла впереди громада горы. Авдотьеву так и не удалось нагнать Веру. Ее белая, крылатая фигурка ночной бабочкой порхнула в отдаленье и скрылась в хижине лесника.
Тогда только и понял Всеволод Антонович Авдотьев, что не со взбалмошной девчонкой и чудаковатым стариком, а с ним самим произошло нечто невероятное, болезненное, страшное и унизительное. А именно: он очнулся один-одинешенек на опушке леса под горой глухой ночью. Предшествующее тому чаепитие на террасе и бег сквозь чащу за светлым, стремительно ускользающим силуэтом — все это теперь неумолимо вымывалось из памяти, таяло, как невнятное сновидение, теснимое холодным, трезвым страхом. К нему вернулась способность осознавать, где он и что с ним происходит. Не было сомнения, что только патологическое забытье лунатизма могло увести его за семь верст от дома к заклятой горе. Ведь из-за нее он взлелеял столько честолюбивых надежд, так упорно, жадно трудился и понес, в конечном счете, горькое, позорное поражение. Был осмеян, исключен из претендентов на ученое звание, признан захолустным авантюристом, лишенным научных представлений. Стоит ли удивляться нервному истощению и расстройству с его теперь уж явными, недвусмысленными признаками? Какой же после этого смысл жить? А тем более — заниматься историей, то есть помнить и пересказывать другим события, безвозвратно канувшие в прошлое? С какой целью волочить утомленным сознанием груз исчезнувших эпох, которые лишь обманчиво дразнят величием чьих-то деяний, а на самом деле спрессованы из миллиардов неприметных, безымянных, никому неведомых малых судеб, следа которых не осталось на земле? А ведь мучились, мечтали, рвались к знаниям, к духовному прозрению, страдали от любви… Во имя чего?
После вихря этих отвлеченных мыслей, скорых, спорных, безответных, Авдотьевым овладело отчаяние. Ноги ныли от усталости, его лихорадило. Лунатик — подумать только! Болезненное пробуждение настигло его здесь, потому что ночное светило погасло, ушло в густую тучу с лохматыми краями в виде змеистых драконовых голов. Последний тусклый отблеск скользнул по склону горы. Чуть погодя вдали полыхнула молния, плеснув сиреневым, огненным светом, донесся трескучий, протяжный раскат грома. Мрак ослепил Авдотьева. Лес вокруг застонал от внезапного порыва шквального ветра, пронизывающего до костей осенним холодом. В чаще нарастал монотонный, зловещий шум — буря шла, надвигалась стеной.
Озябший, едва различая в ненастной мгле очертание знакомой поляны, Сева пустился почти наугад к домику Веденея. Каждый шаг впотьмах казался шагом в пропасть. Ветер теперь выл и метался неистово, едва не валил с ног. Грохотало. Молнии резали глаза. Вдобавок хлынул косой, хлесткий дождь.
Когда изможденный Авдотьев добрался до избушки лесника, в бешеном реве грозы он различил новые звуки — и обмер: распахнутая дверь дома болталась и хлопала на ветру, заунывно скрежетали ржавые петли.
Придерживая дверь отворенной, он остановился на пороге. Он ожидал, что на него пахнет затхлым теплом дедова логова, но изнутри исходил известковый запах камня и сырой, развороченной земли.
Перед ним зиял провал, наклонным туннелем уходящий вниз, в глубине еле уловимым пятнышком брезжил бледный кварцевый свет.
Это был вход в пещеру.
От домика Веденея, прилепленного к подножию горы, остался лишь остов. Осознание беды еще раз опалило рассудок — и страх перегорел, отпустил. Наступил, выражаясь языком медицины, общий адаптационный синдром. Сева, пока как бы без участия воли, стал сопротивляться потрясениям, беспрерывно атакующим и сознание, и весь его организм. Появилась стойкость, готовность к неизведанному.
Он сделал несколько шагов к провалу, оперся рукой об оголенный скат горы, нагнулся и осторожно заглянул под свод пещеры. С обратной стороны тоже находился кто-то живой, который, наклонясь, с робким любопытством выглядывал наружу. Они столкнулись лицом к лицу — и Сева узнал самого себя, свое отражение, неяркое, словно в темном стекле. И это отражение вдруг поманило его заговорщическим, многообещающим жестом. Авдотьев ступил под свод, двойник его тут же пропал, а позади тяжко, шелестящим крошевом обрушился, как падающий занавес, песчаник горного склона. Стена заросла, будто и не было никакого входа в пещеру. Кварцевый свет в глубине разгорелся сильнее, стал виден весь наклонный подземный коридор, усеянный острыми камнями, в застывших потеках сталактитов. И по этому коридору, сверкая пятками, прытко убегал от Авдотьева дед Веденей, мерзко хохоча злорадным смехом. Эхо грубо разносило его смех по подземелью.
— Веденей! — тревожно закричал историк. — Куда же ты? Стой!
И его голос многократно усилило эхо, но коварный старик даже не обернулся. Он бежал проворной рысцой, резво и ловко, как по паркету. Потом дед вдруг оказался словно бы в овальной оболочке, состоящей из мерцающих, мелких, голубоватых частиц. Свет, окружающий его, побелел и брызнул в стороны прямыми, как спицы, лучами, образовав нечто, напоминающее велосипедное колесо. В ту же секунду колесо это бешено завертелось, и все спицы слились в круглую зеркальную плоскость, от скорости выглядевшую неподвижной. Дед исчез за ней, а из зеркальной глади выдвинулось какое-то столбообразное, головастое существо и сразу оказалось в полушаге от Авдотьева. Тот невольно зажмурился и вытянул руки, как бы защищаясь. Ладони его ткнулись во что-то мягкое, тугое, теплое. Он услышал голос, горестный и ласковый:
— Не бойся меня. Я тебе не враг.
Перед Севой, вполне телесный, стоял живой бюст со сложенными на груди руками и округлой колонной вместо ног. По грязновато-желтой, с прозеленью, окраске можно было предположить, что он отлит из бронзы. Но памятник сокрушенно покачивал благородной головой с крутым лбом, откинутой назад вихрастой прядью, чуть курносым, но крупным и мужественным носом, и благосклонно, хотя и озабоченно улыбался, рассматривая Севу. Авдотьев никак не мог в потемках определить, почему так знакомо и так неприятно ему это лицо.
— Не узнаешь? — прозорливо спросил бронзовый. — Лет через двадцать ты стал бы, как две капли воды, похож на меня. И я в свой срок мечтал воплотиться в звонкий металл, занять свое место в галерее почета Академии наук или хотя бы в скверике возле вашего института, посреди той продолговатой клумбы. Помнишь?
— Да, но… — с сомнением вступил в разговор Сева. — Мой памятник? Все это чересчур невероятно. Не верю.
— Теперь уж, конечно, маловероятно, — спокойно согласился бюст. — Ты дал себя одурачить, погнался за миражами. Но не о том сейчас речь. Во что ты, спрашивается, не веришь? Прости, но это невежественно — не верить в подсознание. Ты всю жизнь пользуешься опытом, накопленным и закодированным в подсознании, а разум твой, поглощая жизненную информацию, обрабатывая и сортируя ее, пополняет все те же кладовые. Подсознание, как золотой запас в банке, а мысль — расхожая монета. Каков запас, такова ей и цена.
— А у меня, значит, в подсознании вместо золотых россыпей собственный бронзовый бюст.
— Не передергивай! А то я решу, что ты безнадежно туп. Я — один из множества, но я превыше. Я внутренний образ твоего честолюбия. Кто виноват, что ты создал меня именно таким? Ты всегда справедливо считал честолюбие двигательной силой…
Сева стыдливо, украдкой покосился на выпуклую колонну пьедестала, заменяющую ноги этому говорливому внутреннему образу. Собеседник перехватил и разгадал его взгляд.
— Конечности тут ни при чем! Ногами двигать всякий дурак сумеет, были б ноги. Ты, вон, как реактивный за девчонкой мчался. Вот и попал в западню. А моя сила в целеустремленности. Я, и только я, могу вывести тебя назад. Сейчас ты замурован, похоронен заживо. Пойми же, наконец, как опасно наше положение!
— Если ты из моего, так сказать, воображения, то почему же я вижу, осязаю, слышу тебя? — взялся было рассуждать Авдотьев. — Нет, это наваждение…
— Не время выяснять подробности и причины. Да, я стал зримым в магнетическом поле этого старого склепа. Пещера может выкинуть штучку и пожестче. Неровен час наши сущности сольются здесь воедино — и тогда уж ты забронзовеешь на пьедестале, станешь недвижим. Оставь сомнения. Надо спешить!
Сева, наконец, внял. Его охватило храброе воодушевление.
— Что я должен делать? Говори! — властно потребовал он.
— Запомни! — торжественно ответил бюст. — Во всем полагаться только на меня. Ты взваливаешь меня на плечи, а я указываю дорогу. И не вздумай отвлекаться на обманчивые видения пещеры. В них погибель.
Пришло время действовать. Авдотьев развернулся, пятясь приблизился к двойнику, и тот увесисто улегся у него на спине, обхватив руками за плечи. Согнутый под тяжестью Сева двинулся, ковыляя по ухабам и осыпям подземного коридора. Ступни то и дело подворачивались на острых камнях. Бронзово-плотский седок велел ему покуда идти, не сворачивая. И вскоре Сева убедился, что они на верном пути. Стены подземного лаза постепенно раздвигались, проход становился шире, уже не ощущалось промозглой сырости, воздух делался все горячей, словно палило солнце. И света, желтого, мутного, прибавилось. Вот и под ноги пошла стелиться плотная, влажная земля, точно утоптанная дорога, чуть орошенная дождем. Жара донимала. Авдотьев задыхался, пот клейко полз по лбу, капал с носа. Он вышагивал неуклюже, глядя себе под ноги. В ушах шумело.
— Ой! Гляньте! — прорезая этот шум, раздался вдруг неподалеку визгливый бабий крик. — Гляньте, согнулся в три погибели! Кто ж это, горемычный?
— Учитель наш. Гексамерон Месопотамский! — отозвался мальчишечий голос — ломкий, звонкий и язвительный. Всеволод Антонович узнал разгильдяя и двоечника Подпружинникова из шестого класса.
— А что это он тащит? — не унималась любопытная бабенка.
— Хе, чурбак зачем-то на спину взвалил! — ответил на сей раз грубоватый, прокуренный, осипший баритон.
Севе, ступавшему, как портовой грузчик с мешком по трапу, становилось все больше не по себе, но он помнил наставленья своего седока.
«Ишь, голоса разыгрались! Шалит пещера», — подумал он, не поднимая головы.
— Да не чурбак, не чурбак у его! — скандально завопила вдруг какая-то старуха. — Памятник с погоста утащил, охальник! Святотатство, люди добрые!
— Да не горлань ты, баба Дуня! Он его в другую сторону прет. Как раз на кладбище… Небось, там поставить хочет.
— Всеволод Антонович несет учебное пособие, — послышалось степенное, убедительное контральто, по которому Авдотьев с содроганием узнал директрису школы Жозефину Сидоровну.
1 2 3 4 5
— Слышу голос пещеры, слышу гул ее в бурю… Ночь светла и бурлива… Это ночь озаренья…
Стих его голос, и все смолкло. Тишина сомкнулась до странности непроницаемая. В селе не раздавалось ни звука — не лаяли собаки, не пиликали далекие гармошки, не шелестела листва. И даже комары не звенели во влажном, до духоты теплом воздухе августовской ночи.
Тут что-то случилось с Верочкой Седмициной. Трепеща, словно ища защиты, она метнулась к Авдотьеву, схватила его за руки, зашептала воспаленно, точно в бреду:
— Всеволод! Это страшно! Я слушала его сердце. Оно гудит металлом, как колокол. И весь он ледяной, словно из стали. А вспышка! Что это, Всеволод?
— Ты… Ты с ума-то не сходи. Фантастики, что ли, начиталась? Вспышка! Зарница обыкновенная, — успокаивал ее Сева. — Где-то гроза бушует… Вон как душно!
— Утром он был у меня на приеме. Человек как человек. Аритмия, но это возрастное… А сейчас, сейчас… Он пришелец, Севочка, поверь мне! Или робот.
Состояние Седмициной не на шутку пугало Всеволода Антоновича, но он овладел собой и заговорил, невозмутимо посмеиваясь:
— Да я этого пришельца не первый год знаю — вечно ваньку валяет. Розыгрыш он устроил. Повертелся возле экспедиции, нахватался разных фраз, как попугай, и давай нас дурачить.
Вера, вроде, прислушалась к его бодрым доводам. Растерянность на ее лице сменилась решимостью:
— Пусть так! Но сердце? Его надо догнать, вернуть. Это долг врача. Я не прощу себе…
Авдотьев и глазом не успел моргнуть, как Седмициной рядом не стало. Раздосадованный, он бросился следом. Когда он выскочил за калитку, Вера в своем докторском халате, полы которого распластались на бегу белыми крыльями, со всех ног неслась к лесу. Быстрота, с которой удалялась девушка, оставалась необъяснимой. Сева и сам словно бы не бежал, а летел стремительно и плавно, еле касаясь ступнями земли.
Уже промелькнули по сторонам кривые заборчики окраинных огородов, распахнулся росистый, весь в лунном блеске, лужок. Выделялась темная нить тропы, уводящей в лес и протоптанной до избушки деда Веденея.
Прошло, казалось, одно мгновение, и вот появилась полянка с озерцом и возникла впереди громада горы. Авдотьеву так и не удалось нагнать Веру. Ее белая, крылатая фигурка ночной бабочкой порхнула в отдаленье и скрылась в хижине лесника.
Тогда только и понял Всеволод Антонович Авдотьев, что не со взбалмошной девчонкой и чудаковатым стариком, а с ним самим произошло нечто невероятное, болезненное, страшное и унизительное. А именно: он очнулся один-одинешенек на опушке леса под горой глухой ночью. Предшествующее тому чаепитие на террасе и бег сквозь чащу за светлым, стремительно ускользающим силуэтом — все это теперь неумолимо вымывалось из памяти, таяло, как невнятное сновидение, теснимое холодным, трезвым страхом. К нему вернулась способность осознавать, где он и что с ним происходит. Не было сомнения, что только патологическое забытье лунатизма могло увести его за семь верст от дома к заклятой горе. Ведь из-за нее он взлелеял столько честолюбивых надежд, так упорно, жадно трудился и понес, в конечном счете, горькое, позорное поражение. Был осмеян, исключен из претендентов на ученое звание, признан захолустным авантюристом, лишенным научных представлений. Стоит ли удивляться нервному истощению и расстройству с его теперь уж явными, недвусмысленными признаками? Какой же после этого смысл жить? А тем более — заниматься историей, то есть помнить и пересказывать другим события, безвозвратно канувшие в прошлое? С какой целью волочить утомленным сознанием груз исчезнувших эпох, которые лишь обманчиво дразнят величием чьих-то деяний, а на самом деле спрессованы из миллиардов неприметных, безымянных, никому неведомых малых судеб, следа которых не осталось на земле? А ведь мучились, мечтали, рвались к знаниям, к духовному прозрению, страдали от любви… Во имя чего?
После вихря этих отвлеченных мыслей, скорых, спорных, безответных, Авдотьевым овладело отчаяние. Ноги ныли от усталости, его лихорадило. Лунатик — подумать только! Болезненное пробуждение настигло его здесь, потому что ночное светило погасло, ушло в густую тучу с лохматыми краями в виде змеистых драконовых голов. Последний тусклый отблеск скользнул по склону горы. Чуть погодя вдали полыхнула молния, плеснув сиреневым, огненным светом, донесся трескучий, протяжный раскат грома. Мрак ослепил Авдотьева. Лес вокруг застонал от внезапного порыва шквального ветра, пронизывающего до костей осенним холодом. В чаще нарастал монотонный, зловещий шум — буря шла, надвигалась стеной.
Озябший, едва различая в ненастной мгле очертание знакомой поляны, Сева пустился почти наугад к домику Веденея. Каждый шаг впотьмах казался шагом в пропасть. Ветер теперь выл и метался неистово, едва не валил с ног. Грохотало. Молнии резали глаза. Вдобавок хлынул косой, хлесткий дождь.
Когда изможденный Авдотьев добрался до избушки лесника, в бешеном реве грозы он различил новые звуки — и обмер: распахнутая дверь дома болталась и хлопала на ветру, заунывно скрежетали ржавые петли.
Придерживая дверь отворенной, он остановился на пороге. Он ожидал, что на него пахнет затхлым теплом дедова логова, но изнутри исходил известковый запах камня и сырой, развороченной земли.
Перед ним зиял провал, наклонным туннелем уходящий вниз, в глубине еле уловимым пятнышком брезжил бледный кварцевый свет.
Это был вход в пещеру.
От домика Веденея, прилепленного к подножию горы, остался лишь остов. Осознание беды еще раз опалило рассудок — и страх перегорел, отпустил. Наступил, выражаясь языком медицины, общий адаптационный синдром. Сева, пока как бы без участия воли, стал сопротивляться потрясениям, беспрерывно атакующим и сознание, и весь его организм. Появилась стойкость, готовность к неизведанному.
Он сделал несколько шагов к провалу, оперся рукой об оголенный скат горы, нагнулся и осторожно заглянул под свод пещеры. С обратной стороны тоже находился кто-то живой, который, наклонясь, с робким любопытством выглядывал наружу. Они столкнулись лицом к лицу — и Сева узнал самого себя, свое отражение, неяркое, словно в темном стекле. И это отражение вдруг поманило его заговорщическим, многообещающим жестом. Авдотьев ступил под свод, двойник его тут же пропал, а позади тяжко, шелестящим крошевом обрушился, как падающий занавес, песчаник горного склона. Стена заросла, будто и не было никакого входа в пещеру. Кварцевый свет в глубине разгорелся сильнее, стал виден весь наклонный подземный коридор, усеянный острыми камнями, в застывших потеках сталактитов. И по этому коридору, сверкая пятками, прытко убегал от Авдотьева дед Веденей, мерзко хохоча злорадным смехом. Эхо грубо разносило его смех по подземелью.
— Веденей! — тревожно закричал историк. — Куда же ты? Стой!
И его голос многократно усилило эхо, но коварный старик даже не обернулся. Он бежал проворной рысцой, резво и ловко, как по паркету. Потом дед вдруг оказался словно бы в овальной оболочке, состоящей из мерцающих, мелких, голубоватых частиц. Свет, окружающий его, побелел и брызнул в стороны прямыми, как спицы, лучами, образовав нечто, напоминающее велосипедное колесо. В ту же секунду колесо это бешено завертелось, и все спицы слились в круглую зеркальную плоскость, от скорости выглядевшую неподвижной. Дед исчез за ней, а из зеркальной глади выдвинулось какое-то столбообразное, головастое существо и сразу оказалось в полушаге от Авдотьева. Тот невольно зажмурился и вытянул руки, как бы защищаясь. Ладони его ткнулись во что-то мягкое, тугое, теплое. Он услышал голос, горестный и ласковый:
— Не бойся меня. Я тебе не враг.
Перед Севой, вполне телесный, стоял живой бюст со сложенными на груди руками и округлой колонной вместо ног. По грязновато-желтой, с прозеленью, окраске можно было предположить, что он отлит из бронзы. Но памятник сокрушенно покачивал благородной головой с крутым лбом, откинутой назад вихрастой прядью, чуть курносым, но крупным и мужественным носом, и благосклонно, хотя и озабоченно улыбался, рассматривая Севу. Авдотьев никак не мог в потемках определить, почему так знакомо и так неприятно ему это лицо.
— Не узнаешь? — прозорливо спросил бронзовый. — Лет через двадцать ты стал бы, как две капли воды, похож на меня. И я в свой срок мечтал воплотиться в звонкий металл, занять свое место в галерее почета Академии наук или хотя бы в скверике возле вашего института, посреди той продолговатой клумбы. Помнишь?
— Да, но… — с сомнением вступил в разговор Сева. — Мой памятник? Все это чересчур невероятно. Не верю.
— Теперь уж, конечно, маловероятно, — спокойно согласился бюст. — Ты дал себя одурачить, погнался за миражами. Но не о том сейчас речь. Во что ты, спрашивается, не веришь? Прости, но это невежественно — не верить в подсознание. Ты всю жизнь пользуешься опытом, накопленным и закодированным в подсознании, а разум твой, поглощая жизненную информацию, обрабатывая и сортируя ее, пополняет все те же кладовые. Подсознание, как золотой запас в банке, а мысль — расхожая монета. Каков запас, такова ей и цена.
— А у меня, значит, в подсознании вместо золотых россыпей собственный бронзовый бюст.
— Не передергивай! А то я решу, что ты безнадежно туп. Я — один из множества, но я превыше. Я внутренний образ твоего честолюбия. Кто виноват, что ты создал меня именно таким? Ты всегда справедливо считал честолюбие двигательной силой…
Сева стыдливо, украдкой покосился на выпуклую колонну пьедестала, заменяющую ноги этому говорливому внутреннему образу. Собеседник перехватил и разгадал его взгляд.
— Конечности тут ни при чем! Ногами двигать всякий дурак сумеет, были б ноги. Ты, вон, как реактивный за девчонкой мчался. Вот и попал в западню. А моя сила в целеустремленности. Я, и только я, могу вывести тебя назад. Сейчас ты замурован, похоронен заживо. Пойми же, наконец, как опасно наше положение!
— Если ты из моего, так сказать, воображения, то почему же я вижу, осязаю, слышу тебя? — взялся было рассуждать Авдотьев. — Нет, это наваждение…
— Не время выяснять подробности и причины. Да, я стал зримым в магнетическом поле этого старого склепа. Пещера может выкинуть штучку и пожестче. Неровен час наши сущности сольются здесь воедино — и тогда уж ты забронзовеешь на пьедестале, станешь недвижим. Оставь сомнения. Надо спешить!
Сева, наконец, внял. Его охватило храброе воодушевление.
— Что я должен делать? Говори! — властно потребовал он.
— Запомни! — торжественно ответил бюст. — Во всем полагаться только на меня. Ты взваливаешь меня на плечи, а я указываю дорогу. И не вздумай отвлекаться на обманчивые видения пещеры. В них погибель.
Пришло время действовать. Авдотьев развернулся, пятясь приблизился к двойнику, и тот увесисто улегся у него на спине, обхватив руками за плечи. Согнутый под тяжестью Сева двинулся, ковыляя по ухабам и осыпям подземного коридора. Ступни то и дело подворачивались на острых камнях. Бронзово-плотский седок велел ему покуда идти, не сворачивая. И вскоре Сева убедился, что они на верном пути. Стены подземного лаза постепенно раздвигались, проход становился шире, уже не ощущалось промозглой сырости, воздух делался все горячей, словно палило солнце. И света, желтого, мутного, прибавилось. Вот и под ноги пошла стелиться плотная, влажная земля, точно утоптанная дорога, чуть орошенная дождем. Жара донимала. Авдотьев задыхался, пот клейко полз по лбу, капал с носа. Он вышагивал неуклюже, глядя себе под ноги. В ушах шумело.
— Ой! Гляньте! — прорезая этот шум, раздался вдруг неподалеку визгливый бабий крик. — Гляньте, согнулся в три погибели! Кто ж это, горемычный?
— Учитель наш. Гексамерон Месопотамский! — отозвался мальчишечий голос — ломкий, звонкий и язвительный. Всеволод Антонович узнал разгильдяя и двоечника Подпружинникова из шестого класса.
— А что это он тащит? — не унималась любопытная бабенка.
— Хе, чурбак зачем-то на спину взвалил! — ответил на сей раз грубоватый, прокуренный, осипший баритон.
Севе, ступавшему, как портовой грузчик с мешком по трапу, становилось все больше не по себе, но он помнил наставленья своего седока.
«Ишь, голоса разыгрались! Шалит пещера», — подумал он, не поднимая головы.
— Да не чурбак, не чурбак у его! — скандально завопила вдруг какая-то старуха. — Памятник с погоста утащил, охальник! Святотатство, люди добрые!
— Да не горлань ты, баба Дуня! Он его в другую сторону прет. Как раз на кладбище… Небось, там поставить хочет.
— Всеволод Антонович несет учебное пособие, — послышалось степенное, убедительное контральто, по которому Авдотьев с содроганием узнал директрису школы Жозефину Сидоровну.
1 2 3 4 5