После часового дождя уже бесполезно че-то дергаться, после сегодняшнего же потопа можно смело забыть об этих смелых планах до завтра как минимум. Я еще во время завтрака решил достать Энгельса, но ему пока удается соскакивать. Вся жопа ситуации в том, что он не ведется, как все люди, не набирает инерции в разговоре, и это выбивает из моих рук все козыри.
Развести можно абсолютно любого, будь он хоть трижды знающим, но только если разводимый участвует в процессе. Если не участвует, то все становится так трудно...
- Энгельс, а вы как к Токареву? Нравится? Смотрю, напеваете...
- А сам? - фыркает Энгельс; застать его врасплох крайне трудно. - Тоже ходишь, ноешь, аж ко мне привязалось. Хотя не зря ты именно на рыбалке застрял.
- Да я вырос, можно сказать, на нем да на Шеваловском... У меня еще первый магнитофон был "Астра", может, попадался? Не помните? - я принялся прощупывать еще одно направление, проигнорировав его замечание про "застрял", вызвашее у меня лишь мимолетное удивление. - Катушечный еще, но уже не "Свияга", можно было с места на место в одиночку таскать... У вас-то че было?
- У меня "Днипро" был. Только не "у меня", у комнаты. Я только ответственным был, помню, все записи доставал. Это еще когда кости слушали; ну, да ты кости не застал, не помнишь. - совершенно по-человечески отвечает внезапно зацепившийся Энгельс, он даже останавливается рядом со мной, вытирая тряпкой масляные руки - че-то делал в своей мертворожденной Ниве.
- Не знаю, но я даже рад, что не застал. - меня так и подмывает спросить: а в какой общаге, какого института, техникума, где? Но я хладнокровно придерживаюсь музыкальной темы, неожиданно позволившей мне если не приставить лестницу к бастиону, то по меньшей мере взойти на подъемный мост. - Че-то вот сколько слушал, пытался честно понять, разобраться - нет, что пятидесятые, что шестидесятые - нет, не то. К концу шестидесятых что-то уже появляется, все эти Ху, Кинкс, Тин Лиззи, пеплы вон с цепеллинами собираются, Озборн тот же, но играют еще под Берри, даже че-то Преслевское сквозит через раз, согласны? Или эти же Битлы, пионеры с двойным сиропом...
Надо же, аж тех времен выраженьице вылезло, даже не подозревал, что помню такое.
Рискованно, конечно, ругать битлов в присутствии человека тех годов рожденья, однако Энгельс мечтательно улыбается, глядя куда-то в пространство. Я каким-то образом вдруг понимаю, что же конкретно он вспоминает. Даже больше - Энгельс приоткрывается, и я аккуратно набрасываю свою пару на его контакты. Излет стиляжьего века, дудочки отошли, молодняк попроще переориентируется на криминальные дресс-коды, гнусавит под гитарку колымскую лирику; юноши из "хороших семей" окончательно пересаживаются на всяческое западничество, сладкожопых битлов и Окуджав с Визборами, столь же полупидорных со своей иконой св.
Хемингуэя. Энгельс, юный и нестриженый, в дырявых ботинках и речфлотском бушляке, через тридцать три п...ы и несколько раундов совершенно секретных переговоров находит в центре Казани нужного дельца: двор, заплывший снежной кашей, сумасшедшее синее небо над Сююмбекой, оглушающий птичий гам - Энгельс долго ищет брод через ледяную кашу, но плюет и отважно форсирует двор - сперва несколько маневрируя, но потом бросает плакать по волосам со снятой головы и хлюпает ледяной кашей не глядя под ноги, в веселом отчаянии решившегося идти до конца.
На втором этаже дверь пунцового дермантина, как, оказывается, умеет пахнуть старое дерево; подъезд просто благоухает, столетний дуб перебивает даже керогазный чад и едкий щелок кипятящихся пеленок, кашу даже, и мокрую побелку с третьего... Длинный и короткий. Из темной щели в глубине классического коммунального коридора (велики, этажерки, жестяные ванны на стене) - сочится еще приглушенное, перебиваемое кухонным гвалтом и детскими воплями, но уже разрывающее худую мальчишескую грудь, нездешнее, Другое, он еще от порога жестко решает: "Эту - обязательно!", лицо банчилы течет и мерцает (даже получаса не продержится в памяти); мятые "рваные" (реформе уже девять лет, замаслились) пухлой стопкой ложатся на облупленный подоконник. "Чьюк Бэрри" - на разлинованной задней стороне свемовской коробки. "Доп. Ролинг Стонес, 10 м." (не забыли еще термин "дописка"?), и обратно, скорее, скорее... Остановка, на ржавой табличке - "Галантерейная фабрика. Совнархоз..." - только и успеваю выхватить, как мультик "Энгельс. Молодые годы" заканчивается, и я с видом нашкодившего щенка пытаюсь исчезнуть - вдруг еще разозлю, все планы коту под хвост.
- Экий ты странный. - говорит нисколько не разозлившийся Энгельс, задумчиво глядя на меня. - Ты как напуганный в детстве, что ли. Почему ты боишься всего, чего не надо?
- Не, ну а вдруг... - бормочу я, - Кому понравится, когда у него в башке ковыряются. Хотите сказать, что вам все равно?
- Ты не был у меня в башке. - хмыкнул Энгельс. - Ты что, это просто невозможно.
- А как тогда...?
- Ты весь день ходишь и следишь за мной, будто убить собрался. Да нет, - замахал руками Энгельс, видя мою несколько преувеличенную реакцию, - что ты; ишь, оскорбился, смотри-ка... Ты ходишь и выбираешь момент, да? Чтоб снова подрочить на свою любимую картинку. Подержать которую должен я, да? "Человечки под землей" - ах, как это интересно! - желчно добавил он, пытаясь изобразить тон экзальтированной дуры. - А им там не темно? А что они кушают?
- Энгельс... - начал я, но он тут же перебил меня:
- Ты только что сделал удивительную вещь; пусть из-за своей чокнутой мании, но это неважно. Вот чему стоит уделить внимание, тебе не кажется? Или, может, ты делаешь такое каждый день?
- Нет, конечно. Я подслушал ваши мысли, так?
- Не так, я же говорил. Ты на самом деле только что был в Казани, в марте семидесятого. - присаживаясь на тубу из-под бихромата, Энгельс ткнул мне рукой в сторону старого радиоприемника, восстановить который все не доходят руки.
Я молча уселся на скрипнувшем корпусе, не зная, что сказать - такого рода ролики из чужих жизней мне привычны, в детстве я довольно долго не верил, что у других такого нет. Мне казалось, что мои приятели, с которыми я делился этими спонтанными перехватами, просто-напросто придуриваются и не хотят научить меня другим интересным штукам; я же прекрасно видел, как Сашка Филюков из последнего подъезда частенько отводит глаза товарнику, тыря у него пистолетики с резинкой, а Танька Сторобина, когда реально припрет, запросто посылает гонящемуся за ней управдому картинку, как они с сеструхой дрочат друг другу в ванне, и управдом сразу краснеет и оставляет Таньку в покое. Я все не мог взять в толк, что никто из них не понимает, что делает - ведь некоторые взрослые, которых я заставал за подобным занятием, сразу его бросали, испуганно щерясь на меня. Чаще всего это почему-то случалось в автобусе-"пятерке", когда я ехал к матери в буфет техникума мелиорации, помогать тащить домой сумку с шамовкой. Кстати, именно в "пятерке" я увидел свой самый главный кошмар - Черного Мужика, при ночных рассказах о котором пацаны в пионерлагере начинали жалобно просить "кончать эту херню и лучше про Красную Штору".
- Не веришь? - безразлично спросил Энгельс.
- Нет, не совсем так уж не верю, но... Когда пытаешься об этом думать, все размывается, продавливается между пальцами, как...
- А ты и не думай. Ты знаешь, почему я попросил всех не говорить с тобой о борынгы? Как раз поэтому. Скажи, вот ты, ты хочешь знать о них все?
- Конечно. Не знаю почему, но меня интересует любая мелочь, хоть как-то с ними связанная.
- Догадываешься, наверное, о чем сейчас спрошу.
- Ага. "Зачем?" Ну не знаю, Энгельс! Вот интересно, и все тут. Это же не просто так, разве нет?
- О, мы уже подводим такую солидную базу, сейчас еще начнем цитировать Тахави, да? Мол, все не так просто, и чуть ли не сам Тенри поручил тебе разобраться с этим вопросом. Внести, так сказать, ясность. - Энгельс со счастливым видом ребенка, поймавшего, наконец, наглого кузнечика, возмутительно долго ускользавшего из рук, начал раскатывать меня в лепешку. - А что, давно пора.
Вопрос, можно сказать, назрел, назре-е-ел - в самом деле, че это они там?! А может, дело не только во вполне простительной любознательности, а? Может, все проще? Взять, да бест-сел-лер написать, прогреметь, а? - Энгельс, сладострастно задумавшись, пошевелил губами, подбирая наиболее ядовитую формулировку, - "Отважный Исследователь открывает неизвестную Подземную Цивилизацию!" Про тебя, Отважного Первопроходца, пишут газеты! А вот тебя, наду-у-увшегося от важности, вот так, на длинной машине везут паясничать по телевизору! А по дороге поят шампанским!
Из горла!
- И такое тоже есть. - неожиданно для себя, и, похоже, для Энгельса тоже, признался я. - Но, Энгельс, это не главное, мне честно хочется знать - даже если я никогда и никому даже слова не скажу.
- Тебе кажется, что ты все легко поймешь, если узнаешь побольше, так? - смягчился Энгельс. - Думаешь, что еще немного - и все разложится?
- Ну... Примерно.
- Нет. - грустно, как мне показалось, сказал Энгельс; еще у меня создалось впечатление, что это грустное "нет" когда-то пришлось осознать и ему, - Ничего не разложится. Это как... - притормозил он, подбирая сравнение, - представь, перед тобой тончайший, хуже бабских часиков, механизм. Из льда. А ты хочешь выдернуть его с мороза грубыми, горячими пальцами, поднести поближе к печке и поглядеть на свету - че ж там такое. Представил?
- Эта печка - то, как я думаю?
- Нет. То, что ты вообще думаешь, вот что навсегда разделило людей и их. Думать надо только для того, чтоб убить. Не замечал? Любое дело, целью которого служит создание чего-то, можно делать не думая. Понаблюдай, ты парень приметливый.
Убить, пролезть на халяву, отнять - все это требует ума. Построить, починить, вылечить, влезть на самку и размножиться, вырастить - все это делается сердцем.
- Борынгы безумны, и я их не пойму, не отказавшись от человеческого? - спросил я, вставая и прикуривая в паре шагов, чтоб не душить Энгельса.
- Борынгы стократ умнее всех людей, вместе взятых. И не думай, что я сейчас опровергаю то, что говорил пять минут назад. Сам знаешь, даже на этой стороне есть много такого, что одновременно и так, и наоборот.
- Энгельс, а как вы решали этот вопрос в свое время? - закинул я пробный шар, предчувствуя попадание.
- Заметил, что то, чего хочется до дрожи в руках - это, как правило, то, чему еще не время? - ответил вопросом Энгельс, и я отметил - да, точно, угадал.
- Конечно, заметил. А когда время приходит, весь энтузиазм куда-то испаряется, и исполнившаяся мечта становится... не работой, нет; эдакой функцией. Это хотели сказать? - полуутвердительно спросил я.
- Точно. Мне, кстати, жаль этот твой интерес, это нечто настолько искреннее, детское - в хорошем смысле, хотя с детским и не вяжется ничто плохое. Но все равно это надо удалять от себя. В детском есть... неоплаченность, обожди, попробую зайти по-другому... Вот обычный человек. У него перед глазами не сам мир, а корявый рисунок величиной с марку. На нем не мир, а... Какой-то его кусочек, извращенный донельзя. У ребенка, я имею в виду нормального ребенка, перед глазами - более-менее правильный рисунок. Он примерно повторяет то, что можно увидеть, если рисунок убрать. Но - повторяет, не более; в то время как мир - довольно изменчивая штука. Через короткое время пользоваться им уже нельзя, и ребенок, набивши шишек, забывает о мире и вешает на глаза взрослую марку, начиная жить по ней, а со временем - и на ней...
Я сидел, пораженный безупречностью картины, складывающейся от слов Энгельса. В эти короткие секунды я реально понимал все - ну, не все, конечно, но относительно рассматриваемых вопросов я все понимал с обостренной, как под хирургической лампой, ясностью.
Я видел себя, полугодовалого, без малейшего напряжения разглядывающего через стены домов отца, идущего домой с ночной смены. Вот он перекладывает из руки в руку газету и немного поскальзывается на подмерзших за ночь лужах; сейчас он войдет, как всегда, безошибочно найдя ключом замочную скважину - не то что мама или соседи. Я заранее освобождаюсь от одеяла, чтоб ему было удобней поднять меня из кроватки, пока мама не проснулась и не зашипела: "Не мешай ребенку спать, час как угомонился!" - жаль, она не знает, что я очень люблю, когда папа ночью поднимает меня к самому потолку... Потом все это меркнет, и я наблюдаю за собой, одиннадцатилетним, завороженно уставившимся на первую по-настоящему пережитую мной смерть - разорванную бездумным ударом палки жирную пиявку на мокрой глине берега деревенского пруда. В тот момент я безошибочно знал, что уже какое-то время живу с закрытыми глазами, и вот эти белые жирные потроха с удивительно яркой кровью, вывернутые мной из пиявкиного тельца, снова возвращают мне неумолимо забывающийся мир.
Эти картинки одна за другой распаковывались передо мной, и вдруг пример с маркой приобрел еще более беспощадную ясность, хотя только что казалось, что дальше уже некуда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Развести можно абсолютно любого, будь он хоть трижды знающим, но только если разводимый участвует в процессе. Если не участвует, то все становится так трудно...
- Энгельс, а вы как к Токареву? Нравится? Смотрю, напеваете...
- А сам? - фыркает Энгельс; застать его врасплох крайне трудно. - Тоже ходишь, ноешь, аж ко мне привязалось. Хотя не зря ты именно на рыбалке застрял.
- Да я вырос, можно сказать, на нем да на Шеваловском... У меня еще первый магнитофон был "Астра", может, попадался? Не помните? - я принялся прощупывать еще одно направление, проигнорировав его замечание про "застрял", вызвашее у меня лишь мимолетное удивление. - Катушечный еще, но уже не "Свияга", можно было с места на место в одиночку таскать... У вас-то че было?
- У меня "Днипро" был. Только не "у меня", у комнаты. Я только ответственным был, помню, все записи доставал. Это еще когда кости слушали; ну, да ты кости не застал, не помнишь. - совершенно по-человечески отвечает внезапно зацепившийся Энгельс, он даже останавливается рядом со мной, вытирая тряпкой масляные руки - че-то делал в своей мертворожденной Ниве.
- Не знаю, но я даже рад, что не застал. - меня так и подмывает спросить: а в какой общаге, какого института, техникума, где? Но я хладнокровно придерживаюсь музыкальной темы, неожиданно позволившей мне если не приставить лестницу к бастиону, то по меньшей мере взойти на подъемный мост. - Че-то вот сколько слушал, пытался честно понять, разобраться - нет, что пятидесятые, что шестидесятые - нет, не то. К концу шестидесятых что-то уже появляется, все эти Ху, Кинкс, Тин Лиззи, пеплы вон с цепеллинами собираются, Озборн тот же, но играют еще под Берри, даже че-то Преслевское сквозит через раз, согласны? Или эти же Битлы, пионеры с двойным сиропом...
Надо же, аж тех времен выраженьице вылезло, даже не подозревал, что помню такое.
Рискованно, конечно, ругать битлов в присутствии человека тех годов рожденья, однако Энгельс мечтательно улыбается, глядя куда-то в пространство. Я каким-то образом вдруг понимаю, что же конкретно он вспоминает. Даже больше - Энгельс приоткрывается, и я аккуратно набрасываю свою пару на его контакты. Излет стиляжьего века, дудочки отошли, молодняк попроще переориентируется на криминальные дресс-коды, гнусавит под гитарку колымскую лирику; юноши из "хороших семей" окончательно пересаживаются на всяческое западничество, сладкожопых битлов и Окуджав с Визборами, столь же полупидорных со своей иконой св.
Хемингуэя. Энгельс, юный и нестриженый, в дырявых ботинках и речфлотском бушляке, через тридцать три п...ы и несколько раундов совершенно секретных переговоров находит в центре Казани нужного дельца: двор, заплывший снежной кашей, сумасшедшее синее небо над Сююмбекой, оглушающий птичий гам - Энгельс долго ищет брод через ледяную кашу, но плюет и отважно форсирует двор - сперва несколько маневрируя, но потом бросает плакать по волосам со снятой головы и хлюпает ледяной кашей не глядя под ноги, в веселом отчаянии решившегося идти до конца.
На втором этаже дверь пунцового дермантина, как, оказывается, умеет пахнуть старое дерево; подъезд просто благоухает, столетний дуб перебивает даже керогазный чад и едкий щелок кипятящихся пеленок, кашу даже, и мокрую побелку с третьего... Длинный и короткий. Из темной щели в глубине классического коммунального коридора (велики, этажерки, жестяные ванны на стене) - сочится еще приглушенное, перебиваемое кухонным гвалтом и детскими воплями, но уже разрывающее худую мальчишескую грудь, нездешнее, Другое, он еще от порога жестко решает: "Эту - обязательно!", лицо банчилы течет и мерцает (даже получаса не продержится в памяти); мятые "рваные" (реформе уже девять лет, замаслились) пухлой стопкой ложатся на облупленный подоконник. "Чьюк Бэрри" - на разлинованной задней стороне свемовской коробки. "Доп. Ролинг Стонес, 10 м." (не забыли еще термин "дописка"?), и обратно, скорее, скорее... Остановка, на ржавой табличке - "Галантерейная фабрика. Совнархоз..." - только и успеваю выхватить, как мультик "Энгельс. Молодые годы" заканчивается, и я с видом нашкодившего щенка пытаюсь исчезнуть - вдруг еще разозлю, все планы коту под хвост.
- Экий ты странный. - говорит нисколько не разозлившийся Энгельс, задумчиво глядя на меня. - Ты как напуганный в детстве, что ли. Почему ты боишься всего, чего не надо?
- Не, ну а вдруг... - бормочу я, - Кому понравится, когда у него в башке ковыряются. Хотите сказать, что вам все равно?
- Ты не был у меня в башке. - хмыкнул Энгельс. - Ты что, это просто невозможно.
- А как тогда...?
- Ты весь день ходишь и следишь за мной, будто убить собрался. Да нет, - замахал руками Энгельс, видя мою несколько преувеличенную реакцию, - что ты; ишь, оскорбился, смотри-ка... Ты ходишь и выбираешь момент, да? Чтоб снова подрочить на свою любимую картинку. Подержать которую должен я, да? "Человечки под землей" - ах, как это интересно! - желчно добавил он, пытаясь изобразить тон экзальтированной дуры. - А им там не темно? А что они кушают?
- Энгельс... - начал я, но он тут же перебил меня:
- Ты только что сделал удивительную вещь; пусть из-за своей чокнутой мании, но это неважно. Вот чему стоит уделить внимание, тебе не кажется? Или, может, ты делаешь такое каждый день?
- Нет, конечно. Я подслушал ваши мысли, так?
- Не так, я же говорил. Ты на самом деле только что был в Казани, в марте семидесятого. - присаживаясь на тубу из-под бихромата, Энгельс ткнул мне рукой в сторону старого радиоприемника, восстановить который все не доходят руки.
Я молча уселся на скрипнувшем корпусе, не зная, что сказать - такого рода ролики из чужих жизней мне привычны, в детстве я довольно долго не верил, что у других такого нет. Мне казалось, что мои приятели, с которыми я делился этими спонтанными перехватами, просто-напросто придуриваются и не хотят научить меня другим интересным штукам; я же прекрасно видел, как Сашка Филюков из последнего подъезда частенько отводит глаза товарнику, тыря у него пистолетики с резинкой, а Танька Сторобина, когда реально припрет, запросто посылает гонящемуся за ней управдому картинку, как они с сеструхой дрочат друг другу в ванне, и управдом сразу краснеет и оставляет Таньку в покое. Я все не мог взять в толк, что никто из них не понимает, что делает - ведь некоторые взрослые, которых я заставал за подобным занятием, сразу его бросали, испуганно щерясь на меня. Чаще всего это почему-то случалось в автобусе-"пятерке", когда я ехал к матери в буфет техникума мелиорации, помогать тащить домой сумку с шамовкой. Кстати, именно в "пятерке" я увидел свой самый главный кошмар - Черного Мужика, при ночных рассказах о котором пацаны в пионерлагере начинали жалобно просить "кончать эту херню и лучше про Красную Штору".
- Не веришь? - безразлично спросил Энгельс.
- Нет, не совсем так уж не верю, но... Когда пытаешься об этом думать, все размывается, продавливается между пальцами, как...
- А ты и не думай. Ты знаешь, почему я попросил всех не говорить с тобой о борынгы? Как раз поэтому. Скажи, вот ты, ты хочешь знать о них все?
- Конечно. Не знаю почему, но меня интересует любая мелочь, хоть как-то с ними связанная.
- Догадываешься, наверное, о чем сейчас спрошу.
- Ага. "Зачем?" Ну не знаю, Энгельс! Вот интересно, и все тут. Это же не просто так, разве нет?
- О, мы уже подводим такую солидную базу, сейчас еще начнем цитировать Тахави, да? Мол, все не так просто, и чуть ли не сам Тенри поручил тебе разобраться с этим вопросом. Внести, так сказать, ясность. - Энгельс со счастливым видом ребенка, поймавшего, наконец, наглого кузнечика, возмутительно долго ускользавшего из рук, начал раскатывать меня в лепешку. - А что, давно пора.
Вопрос, можно сказать, назрел, назре-е-ел - в самом деле, че это они там?! А может, дело не только во вполне простительной любознательности, а? Может, все проще? Взять, да бест-сел-лер написать, прогреметь, а? - Энгельс, сладострастно задумавшись, пошевелил губами, подбирая наиболее ядовитую формулировку, - "Отважный Исследователь открывает неизвестную Подземную Цивилизацию!" Про тебя, Отважного Первопроходца, пишут газеты! А вот тебя, наду-у-увшегося от важности, вот так, на длинной машине везут паясничать по телевизору! А по дороге поят шампанским!
Из горла!
- И такое тоже есть. - неожиданно для себя, и, похоже, для Энгельса тоже, признался я. - Но, Энгельс, это не главное, мне честно хочется знать - даже если я никогда и никому даже слова не скажу.
- Тебе кажется, что ты все легко поймешь, если узнаешь побольше, так? - смягчился Энгельс. - Думаешь, что еще немного - и все разложится?
- Ну... Примерно.
- Нет. - грустно, как мне показалось, сказал Энгельс; еще у меня создалось впечатление, что это грустное "нет" когда-то пришлось осознать и ему, - Ничего не разложится. Это как... - притормозил он, подбирая сравнение, - представь, перед тобой тончайший, хуже бабских часиков, механизм. Из льда. А ты хочешь выдернуть его с мороза грубыми, горячими пальцами, поднести поближе к печке и поглядеть на свету - че ж там такое. Представил?
- Эта печка - то, как я думаю?
- Нет. То, что ты вообще думаешь, вот что навсегда разделило людей и их. Думать надо только для того, чтоб убить. Не замечал? Любое дело, целью которого служит создание чего-то, можно делать не думая. Понаблюдай, ты парень приметливый.
Убить, пролезть на халяву, отнять - все это требует ума. Построить, починить, вылечить, влезть на самку и размножиться, вырастить - все это делается сердцем.
- Борынгы безумны, и я их не пойму, не отказавшись от человеческого? - спросил я, вставая и прикуривая в паре шагов, чтоб не душить Энгельса.
- Борынгы стократ умнее всех людей, вместе взятых. И не думай, что я сейчас опровергаю то, что говорил пять минут назад. Сам знаешь, даже на этой стороне есть много такого, что одновременно и так, и наоборот.
- Энгельс, а как вы решали этот вопрос в свое время? - закинул я пробный шар, предчувствуя попадание.
- Заметил, что то, чего хочется до дрожи в руках - это, как правило, то, чему еще не время? - ответил вопросом Энгельс, и я отметил - да, точно, угадал.
- Конечно, заметил. А когда время приходит, весь энтузиазм куда-то испаряется, и исполнившаяся мечта становится... не работой, нет; эдакой функцией. Это хотели сказать? - полуутвердительно спросил я.
- Точно. Мне, кстати, жаль этот твой интерес, это нечто настолько искреннее, детское - в хорошем смысле, хотя с детским и не вяжется ничто плохое. Но все равно это надо удалять от себя. В детском есть... неоплаченность, обожди, попробую зайти по-другому... Вот обычный человек. У него перед глазами не сам мир, а корявый рисунок величиной с марку. На нем не мир, а... Какой-то его кусочек, извращенный донельзя. У ребенка, я имею в виду нормального ребенка, перед глазами - более-менее правильный рисунок. Он примерно повторяет то, что можно увидеть, если рисунок убрать. Но - повторяет, не более; в то время как мир - довольно изменчивая штука. Через короткое время пользоваться им уже нельзя, и ребенок, набивши шишек, забывает о мире и вешает на глаза взрослую марку, начиная жить по ней, а со временем - и на ней...
Я сидел, пораженный безупречностью картины, складывающейся от слов Энгельса. В эти короткие секунды я реально понимал все - ну, не все, конечно, но относительно рассматриваемых вопросов я все понимал с обостренной, как под хирургической лампой, ясностью.
Я видел себя, полугодовалого, без малейшего напряжения разглядывающего через стены домов отца, идущего домой с ночной смены. Вот он перекладывает из руки в руку газету и немного поскальзывается на подмерзших за ночь лужах; сейчас он войдет, как всегда, безошибочно найдя ключом замочную скважину - не то что мама или соседи. Я заранее освобождаюсь от одеяла, чтоб ему было удобней поднять меня из кроватки, пока мама не проснулась и не зашипела: "Не мешай ребенку спать, час как угомонился!" - жаль, она не знает, что я очень люблю, когда папа ночью поднимает меня к самому потолку... Потом все это меркнет, и я наблюдаю за собой, одиннадцатилетним, завороженно уставившимся на первую по-настоящему пережитую мной смерть - разорванную бездумным ударом палки жирную пиявку на мокрой глине берега деревенского пруда. В тот момент я безошибочно знал, что уже какое-то время живу с закрытыми глазами, и вот эти белые жирные потроха с удивительно яркой кровью, вывернутые мной из пиявкиного тельца, снова возвращают мне неумолимо забывающийся мир.
Эти картинки одна за другой распаковывались передо мной, и вдруг пример с маркой приобрел еще более беспощадную ясность, хотя только что казалось, что дальше уже некуда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13