каждый угол занят, все переполнено».
Господство одного класса зиждется на вырождении другого; когда рабочие согнаны в гетто, им трудно избежать процесса вырождения. В гетто вырастает низкорослое, физически недоразвитое, слабовольное племя, резко отличающееся от племени хозяев. Мужчина здесь — это какая-то карикатура на физически здорового человека. А женщины? А дети? Они бледны и малокровны, сутулы и кривобоки, под глазами пролегли глубокие тени. Все женственно привлекательное гибнет здесь, не успев расцвесть.
Хуже всего то, что только такие и остались в гетто — вырождающееся племя, которому предстоит дальнейшее вырождение. Уже полтора столетия, не меньше, истощаются людские резервы. Сильные, мужественные, инициативные, предприимчивые люди уезжали в новые, более свободные страны, строили новые государства, создавали новые нации. Те, кто не обладал этими качествами, — люди слабовольные, неспособные, неумелые или безнадежно больные и отчаявшиеся, — оставались в Англии продолжать род. Но и дальше, из года в год, все, что они производили лучшего, отнималось у них: стоит юноше подняться здоровым и рослым, как его немедленно призывают в армию. По словам Бернарда Шоу, солдат — «это якобы героический, полный патриотических чувств защитник родины, а на самом деле — горемыка, которого нищета заставила за дневной паек, крышу над головой и одежду продаться в качестве пушечного мяса».
Этот постоянный отсев всего лучшего, что родится в рабочей среде, истощил породу, а самые жалкие ее остатки опускаются в гетто на «дно». Лучшие жизненные соки высосаны и впрыснуты в кровь новых поколений в далеких заморских странах. В гетто остаются деклассированные элементы; их изолируют и предоставляют своей судьбе, и они теряют облик человеческий. Если они совершают убийства, то, убив, тупо отдают себя в руки палачей. Они грешат, не дерзая. Такой пырнет тупым ножом приятеля или размозжит ему голову чугунным горшком, а потом усядется ждать полицию. Бить жену — привилегия мужчины, которую дает ему брак. Мужчины носят здесь удивительные сапоги, подбитые железными гвоздями. Украсив мать своих детей синяком под глазом, супруг валит ее на землю и топчет подковами, как техасский жеребец топчет гремучую змею.
Женщина из беднейших слоев гетто — такая же рабыня мужа, как индейская скво. И лично я, на месте такой женщины, предпочел бы быть индейской скво. Мужчины находятся в экономической зависимости от своих хозяев, женщины — от своих мужей. В результате кулачная расправа, которую по справедливости заслужил хозяин, выпадает на долю жены. А она беспомощна: муж — кормилец семьи, и у них дети, — не сажать же его в тюрьму, чтобы самой с детьми помереть с голоду! При разборе в суде дела о рукоприкладстве почти невозможно бывает получить доказательства, которые позволили бы вынести приговор виновному: обычно пострадавшая от мужниных кулаков жена, истерически рыдая, молит судью отпустить ее мужа на свободу — ради детей.
Жены становятся сущими ведьмами или по-собачьи покорными, утрачивают самоуважение и те скудные понятия о приличиях, которые они имели во времена девичества, и все вместе, и мужчины и женщины, безотчетно погружаются глубже и глубже в трясину.
Иногда я пугаюсь собственных обобщений относительно массовой нищеты в гетто и начинаю обвинять себя в преувеличении, боясь, что стою слишком близко от изображаемого предмета и мне не хватает перспективы. В такие минуты я нахожу полезным прибегнуть к свидетельству других людей для подтверждения того, что нервы у меня в порядке и голова на месте. Фредерик Гаррисонnote 34 всегда производил на меня впечатление разумного, уравновешенного человека, однако вот что пишет он:
«Для меня, во всяком случае, есть достаточно оснований сказать, что современный общественный строй едва ли представляет шаг вперед по сравнению с рабовладельческим или крепостным строем, если навсегда сохранится то положение, которое мы наблюдаем; девяносто процентов фактических производителей материальных благ владеют правом на свой угол только до конца недели, у них нет ни клочка земли, ни даже собственной комнаты и никаких ценностей вообще, за исключением домашнего хлама, целиком умещающегося на одной ручной тележке; они не уверены даже в своем скудном недельном заработке, которого едва хватает, чтобы поддержать душу в теле; они живут чаще всего в таких местах, где хороший хозяин не стал бы держать лошадь; они никак не застрахованы от нужды, ибо один месяц безработицы, болезни или любое другое несчастье приводит их на грань голода и нищеты… Если такое положение есть норма для рядового рабочего города и деревни, то еще хуже приходится огромной массе отщепенцев — безработных, этому резерву промышленной армии, составляющему минимум одну десятую часть всего пролетариата; для этих людей нормальное положение — полная обездоленность. Если такое устройство современного общества закрепится навсегда, мы должны будем признать, что цивилизация несет проклятие огромному большинству человечества».
Девяносто процентов! Страшное дело! Однако священник Стопфорд Брук, рисующий ужасную картину жизни одной лондонской семьи, считает необходимым помножить ее на полмиллиона. Цитирую Брука:
«В бытность мою помощником приходского священника в Кенсингтоне я часто видел, как люди целыми семьями двигались в Лондон по Хаммерсмит-роуд. Я познакомился с одной из таких семей, состоящей из отца-рабочего, матери, сына и двух дочерей. Долгое время они жили в деревне, работали в чьем-то имении и кое-как кормились благодаря тому, что существовал общественный выгон. Но потом общественный выгон был ликвидирован, владелец имения перестал нуждаться в их услугах, и их преспокойно выселили из дома. Куда идти? В Лондон, разумеется, где, как они полагали, работы хватает на всех. Им удалось сберечь немного денег, и они надеялись снять две приличные комнаты. Но в Лондоне перед ними встал неумолимый жилищный вопрос: две комнаты в мало-мальски благоустроенном доме стоили десять шиллингов в неделю. Продукты в городе были дорогие и плохого качества, питьевая вода скверная. Все это очень быстро сказалось на здоровье приезжих. Работу найти было трудно, платили мало, — и скоро появились долги. Отвратительные жилищные условия — грязь и темнота — и нескончаемая работа все больше подрывали их здоровье и сломили дух. Вскоре пришлось искать квартиру подешевле. Сняли одну комнату, тоже за безбожную цену, и очутились в самой настоящей клоаке. Мне это место хорошо знакомо. С таким адресом им стало еще труднее находить работу, и они попали в лапы людей, которые за гроши тянут из рабочих последние соки, не считаясь с тем, мужчина это, женщина или ребенок. На новом месте было еще темнее и грязнее, пища и вода еще хуже, и здоровье их все убывало, а дурная среда лишала последних остатков человеческого достоинства. Зеленый змий одолевал их. Само собой разумеется, что на каждом углу этой улицы было по кабаку. Туда и устремлялись эти несчастные — согреться, побыть среди людей, забыть на время свое горе. Оттуда они выходили отягощенные новыми долгами, с отуманенной головой, готовые ради выпивки на все. И не прошло и нескольких месяцев, как отец попал в тюрьму, мать слегла, чтобы больше не встать, сын сделался преступником, а дочки пошли по рукам. Помножьте этот случай на полмиллиона, и тогда вы начнете только добираться до истины».
На всем свете нельзя найти более мрачного зрелища, чем этот «ужасный Восточный Лондон» с его районами Уайтчепел, Хокстон, Спайтелфилдз, Бетнал-Грин и Уоппинг до Ост-индских доков. Жизненные краски здесь серые, тусклые. Вокруг — бедность, безнадежность, уныние, грязь. Ванны никто никогда и в глаза не видел, — обитателям Восточного Лондона это представляется каким-то мифом о наслаждениях, которыми пользовались боги. Народ живет в грязи, а если кто и делает жалкие попытки поддерживать чистоту, то это выглядит и смешно и трагично. Даже воздух здесь какой-то грязный, насыщенный гадкими запахами, и дождь больше похож на грязь, чем на чистую воду с неба. Каменные мостовые заросли грязью. Словом, кругом грязь без конца и края, и смыть ее может только извержение вулкана Пеле или Везувия.
Унылы и однообразны бесконечные мили кирпичных домов, и так же унылы и однообразны люди. Религия, по существу, обошла их стороной, и они с головой погрязли в земном, в грубом и пошлом, губительном для духа и возвышенных чувств.
Когда-то англичане любили похваляться: «Мой дом — моя крепость». Сегодня эти слова звучат анахронизмом. У жителей гетто нет дома. Они не знают, что такое семейный очаг, и потому не чтут его святости. Даже муниципальные дома, где живут квалифицированные рабочие, это лишь густонаселенные казармы. Здесь и не пахнет семейным очагом, что, кстати, проявляется даже в их лексиконе: например, отец, вернувшийся с работы, спрашивает на улице свою девочку, где мать, и та отвечает: «Мама в помещении».
Образовалась новая порода людей — люди улицы. Вся их жизнь проходит или на работе, или на улице. У них есть какие-то крысиные норы, куда можно заползти, чтобы переночевать, — и ничего больше. Мы не вправе оскорблять наш язык, называя подобную нору домом. Традиционный сдержанный, молчаливый англичанин исчез. Люди улицы шумны, крикливы, нервны, взвинчены, — я имею в виду молодых. Те, кто постарше, выглядят угрюмыми, отупевшими от пива. Когда они не заняты, они часто стоят, уставясь в одну точку, точно жующие жвачку коровы. Таких можно встретить на любой улице — они стоят и тупо смотрят перед собой. Последите за любым из них, и вы увидите, что он способен часами не двигаться с места и после вашего ухода будет стоять все так же неподвижно, вперив пустой взгляд в пространство, точно завороженный. На пиво у него нет денег; в свою нору он забирается, только чтобы поспать. Куда же деваться? Он уже знает цену всему — и девичьей любви, и любви жены, и любви ребенка. По его мнению, все это притворство и обман и испаряется, как роса, бесследно исчезает под напором суровой жизненной правды.
Повторяю: молодые нервны, взвинчены и легко возбудимы; пожилые тупы, неповоротливы, флегматичны. Нелепо даже на миг предположить, что эти люди в состоянии конкурировать с рабочими Нового Света. Доведенные до нечеловеческого состояния, опустившиеся и отупевшие обитатели гетто не смогут быть полезными Англии в ее борьбе за мировое господство в области промышленности, в борьбе, которая, по свидетельству экономистов, уже началась. Они не сумеют достойным образом проявить себя ни в качестве рабочих, ни в качестве солдат, когда Англия в нужде обратится к ним, своим забытым сыновьям. А если положение их родины в мире индустрии пошатнется, они погибнут, как осенние мухи. Или же, когда дела Англии примут скверный оборот, то обитатели гетто, доведенные до полного отчаяния, могут стать опасными: толпами ринутся они на Западную сторону, чтобы отомстить за все беды, причиненные ею жителям Восточной стороны. В этом случае под огнем скорострельных пушек и прочих современных средств ведения войны они погибнут еще быстрее и проще.
ГЛАВА XX. КОФЕЙНИ И НОЧЛЕЖНЫЕ ДОМА
Во имя чего должны мы жить, как
сельди в бочке?
Роберт Блэтчфорд
Еще одно понятие сверкнуло и кануло в Лету, лишившись своей литературной, овеянной романтикой традиции и всего того, что делает иные слова дорогими нашему сердцу! Отныне слово «кофейня» будет порождать во мне самые неприятные ощущения. Там, за океаном, одного этого слова было достаточно, чтобы вызвать в памяти множество исторических персонажей — завсегдатаев кофеен — денди и острословов, памфлетистов и наемных бандитов и, разумеется, нищей богемы лондонской Граб-стрит.
Но здесь, на месте, — увы! — само название бессмысленно. Кофейня — место, где люди пьют кофе. Неверно. Вы не раздобудете там кофе ни за какие блага. Правда, по вашему заказу принесут какую-то бурду, именуемую кофе, но, отхлебнув глоток, вы с разочарованием убедитесь, что это отнюдь не то, чего вы ждали.
И кофе не кофе, и кофейни не кофейни. Это грязные «обжорки», посещаемые главным образом рабочим людом, и тот, кто пришел сюда закусить, не может после этого уважать себя. О скатертях и салфетках здесь и не слыхивали; на обеденных столах навалена грязная посуда с чужими объедками; чтобы очистить тарелку или кружку, содержимое вываливают прямо на стол или на пол. В дневные часы, когда там особенно людно, я буквально утопал в скользких помоях и если умудрялся проглотить кусок в такой обстановке, то лишь потому, что был зверски голоден и способен съесть что угодно.
Рабочий человек к этому, по-видимому, привык и недовольства не выражает: еда — необходимость, какие там еще для нее украшения! Он приходит, ест с жадностью троглодита и уходит, я полагаю, только раздразнив аппетит. Когда вы видите, что человек по пути на работу заказывает кружку водицы, именуемой чаем и столь же похожей на чай, как на амброзию, и запивает ею вытащенный из кармана ломоть черствого хлеба, будьте уверены, что после такого завтрака он много не наработает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Господство одного класса зиждется на вырождении другого; когда рабочие согнаны в гетто, им трудно избежать процесса вырождения. В гетто вырастает низкорослое, физически недоразвитое, слабовольное племя, резко отличающееся от племени хозяев. Мужчина здесь — это какая-то карикатура на физически здорового человека. А женщины? А дети? Они бледны и малокровны, сутулы и кривобоки, под глазами пролегли глубокие тени. Все женственно привлекательное гибнет здесь, не успев расцвесть.
Хуже всего то, что только такие и остались в гетто — вырождающееся племя, которому предстоит дальнейшее вырождение. Уже полтора столетия, не меньше, истощаются людские резервы. Сильные, мужественные, инициативные, предприимчивые люди уезжали в новые, более свободные страны, строили новые государства, создавали новые нации. Те, кто не обладал этими качествами, — люди слабовольные, неспособные, неумелые или безнадежно больные и отчаявшиеся, — оставались в Англии продолжать род. Но и дальше, из года в год, все, что они производили лучшего, отнималось у них: стоит юноше подняться здоровым и рослым, как его немедленно призывают в армию. По словам Бернарда Шоу, солдат — «это якобы героический, полный патриотических чувств защитник родины, а на самом деле — горемыка, которого нищета заставила за дневной паек, крышу над головой и одежду продаться в качестве пушечного мяса».
Этот постоянный отсев всего лучшего, что родится в рабочей среде, истощил породу, а самые жалкие ее остатки опускаются в гетто на «дно». Лучшие жизненные соки высосаны и впрыснуты в кровь новых поколений в далеких заморских странах. В гетто остаются деклассированные элементы; их изолируют и предоставляют своей судьбе, и они теряют облик человеческий. Если они совершают убийства, то, убив, тупо отдают себя в руки палачей. Они грешат, не дерзая. Такой пырнет тупым ножом приятеля или размозжит ему голову чугунным горшком, а потом усядется ждать полицию. Бить жену — привилегия мужчины, которую дает ему брак. Мужчины носят здесь удивительные сапоги, подбитые железными гвоздями. Украсив мать своих детей синяком под глазом, супруг валит ее на землю и топчет подковами, как техасский жеребец топчет гремучую змею.
Женщина из беднейших слоев гетто — такая же рабыня мужа, как индейская скво. И лично я, на месте такой женщины, предпочел бы быть индейской скво. Мужчины находятся в экономической зависимости от своих хозяев, женщины — от своих мужей. В результате кулачная расправа, которую по справедливости заслужил хозяин, выпадает на долю жены. А она беспомощна: муж — кормилец семьи, и у них дети, — не сажать же его в тюрьму, чтобы самой с детьми помереть с голоду! При разборе в суде дела о рукоприкладстве почти невозможно бывает получить доказательства, которые позволили бы вынести приговор виновному: обычно пострадавшая от мужниных кулаков жена, истерически рыдая, молит судью отпустить ее мужа на свободу — ради детей.
Жены становятся сущими ведьмами или по-собачьи покорными, утрачивают самоуважение и те скудные понятия о приличиях, которые они имели во времена девичества, и все вместе, и мужчины и женщины, безотчетно погружаются глубже и глубже в трясину.
Иногда я пугаюсь собственных обобщений относительно массовой нищеты в гетто и начинаю обвинять себя в преувеличении, боясь, что стою слишком близко от изображаемого предмета и мне не хватает перспективы. В такие минуты я нахожу полезным прибегнуть к свидетельству других людей для подтверждения того, что нервы у меня в порядке и голова на месте. Фредерик Гаррисонnote 34 всегда производил на меня впечатление разумного, уравновешенного человека, однако вот что пишет он:
«Для меня, во всяком случае, есть достаточно оснований сказать, что современный общественный строй едва ли представляет шаг вперед по сравнению с рабовладельческим или крепостным строем, если навсегда сохранится то положение, которое мы наблюдаем; девяносто процентов фактических производителей материальных благ владеют правом на свой угол только до конца недели, у них нет ни клочка земли, ни даже собственной комнаты и никаких ценностей вообще, за исключением домашнего хлама, целиком умещающегося на одной ручной тележке; они не уверены даже в своем скудном недельном заработке, которого едва хватает, чтобы поддержать душу в теле; они живут чаще всего в таких местах, где хороший хозяин не стал бы держать лошадь; они никак не застрахованы от нужды, ибо один месяц безработицы, болезни или любое другое несчастье приводит их на грань голода и нищеты… Если такое положение есть норма для рядового рабочего города и деревни, то еще хуже приходится огромной массе отщепенцев — безработных, этому резерву промышленной армии, составляющему минимум одну десятую часть всего пролетариата; для этих людей нормальное положение — полная обездоленность. Если такое устройство современного общества закрепится навсегда, мы должны будем признать, что цивилизация несет проклятие огромному большинству человечества».
Девяносто процентов! Страшное дело! Однако священник Стопфорд Брук, рисующий ужасную картину жизни одной лондонской семьи, считает необходимым помножить ее на полмиллиона. Цитирую Брука:
«В бытность мою помощником приходского священника в Кенсингтоне я часто видел, как люди целыми семьями двигались в Лондон по Хаммерсмит-роуд. Я познакомился с одной из таких семей, состоящей из отца-рабочего, матери, сына и двух дочерей. Долгое время они жили в деревне, работали в чьем-то имении и кое-как кормились благодаря тому, что существовал общественный выгон. Но потом общественный выгон был ликвидирован, владелец имения перестал нуждаться в их услугах, и их преспокойно выселили из дома. Куда идти? В Лондон, разумеется, где, как они полагали, работы хватает на всех. Им удалось сберечь немного денег, и они надеялись снять две приличные комнаты. Но в Лондоне перед ними встал неумолимый жилищный вопрос: две комнаты в мало-мальски благоустроенном доме стоили десять шиллингов в неделю. Продукты в городе были дорогие и плохого качества, питьевая вода скверная. Все это очень быстро сказалось на здоровье приезжих. Работу найти было трудно, платили мало, — и скоро появились долги. Отвратительные жилищные условия — грязь и темнота — и нескончаемая работа все больше подрывали их здоровье и сломили дух. Вскоре пришлось искать квартиру подешевле. Сняли одну комнату, тоже за безбожную цену, и очутились в самой настоящей клоаке. Мне это место хорошо знакомо. С таким адресом им стало еще труднее находить работу, и они попали в лапы людей, которые за гроши тянут из рабочих последние соки, не считаясь с тем, мужчина это, женщина или ребенок. На новом месте было еще темнее и грязнее, пища и вода еще хуже, и здоровье их все убывало, а дурная среда лишала последних остатков человеческого достоинства. Зеленый змий одолевал их. Само собой разумеется, что на каждом углу этой улицы было по кабаку. Туда и устремлялись эти несчастные — согреться, побыть среди людей, забыть на время свое горе. Оттуда они выходили отягощенные новыми долгами, с отуманенной головой, готовые ради выпивки на все. И не прошло и нескольких месяцев, как отец попал в тюрьму, мать слегла, чтобы больше не встать, сын сделался преступником, а дочки пошли по рукам. Помножьте этот случай на полмиллиона, и тогда вы начнете только добираться до истины».
На всем свете нельзя найти более мрачного зрелища, чем этот «ужасный Восточный Лондон» с его районами Уайтчепел, Хокстон, Спайтелфилдз, Бетнал-Грин и Уоппинг до Ост-индских доков. Жизненные краски здесь серые, тусклые. Вокруг — бедность, безнадежность, уныние, грязь. Ванны никто никогда и в глаза не видел, — обитателям Восточного Лондона это представляется каким-то мифом о наслаждениях, которыми пользовались боги. Народ живет в грязи, а если кто и делает жалкие попытки поддерживать чистоту, то это выглядит и смешно и трагично. Даже воздух здесь какой-то грязный, насыщенный гадкими запахами, и дождь больше похож на грязь, чем на чистую воду с неба. Каменные мостовые заросли грязью. Словом, кругом грязь без конца и края, и смыть ее может только извержение вулкана Пеле или Везувия.
Унылы и однообразны бесконечные мили кирпичных домов, и так же унылы и однообразны люди. Религия, по существу, обошла их стороной, и они с головой погрязли в земном, в грубом и пошлом, губительном для духа и возвышенных чувств.
Когда-то англичане любили похваляться: «Мой дом — моя крепость». Сегодня эти слова звучат анахронизмом. У жителей гетто нет дома. Они не знают, что такое семейный очаг, и потому не чтут его святости. Даже муниципальные дома, где живут квалифицированные рабочие, это лишь густонаселенные казармы. Здесь и не пахнет семейным очагом, что, кстати, проявляется даже в их лексиконе: например, отец, вернувшийся с работы, спрашивает на улице свою девочку, где мать, и та отвечает: «Мама в помещении».
Образовалась новая порода людей — люди улицы. Вся их жизнь проходит или на работе, или на улице. У них есть какие-то крысиные норы, куда можно заползти, чтобы переночевать, — и ничего больше. Мы не вправе оскорблять наш язык, называя подобную нору домом. Традиционный сдержанный, молчаливый англичанин исчез. Люди улицы шумны, крикливы, нервны, взвинчены, — я имею в виду молодых. Те, кто постарше, выглядят угрюмыми, отупевшими от пива. Когда они не заняты, они часто стоят, уставясь в одну точку, точно жующие жвачку коровы. Таких можно встретить на любой улице — они стоят и тупо смотрят перед собой. Последите за любым из них, и вы увидите, что он способен часами не двигаться с места и после вашего ухода будет стоять все так же неподвижно, вперив пустой взгляд в пространство, точно завороженный. На пиво у него нет денег; в свою нору он забирается, только чтобы поспать. Куда же деваться? Он уже знает цену всему — и девичьей любви, и любви жены, и любви ребенка. По его мнению, все это притворство и обман и испаряется, как роса, бесследно исчезает под напором суровой жизненной правды.
Повторяю: молодые нервны, взвинчены и легко возбудимы; пожилые тупы, неповоротливы, флегматичны. Нелепо даже на миг предположить, что эти люди в состоянии конкурировать с рабочими Нового Света. Доведенные до нечеловеческого состояния, опустившиеся и отупевшие обитатели гетто не смогут быть полезными Англии в ее борьбе за мировое господство в области промышленности, в борьбе, которая, по свидетельству экономистов, уже началась. Они не сумеют достойным образом проявить себя ни в качестве рабочих, ни в качестве солдат, когда Англия в нужде обратится к ним, своим забытым сыновьям. А если положение их родины в мире индустрии пошатнется, они погибнут, как осенние мухи. Или же, когда дела Англии примут скверный оборот, то обитатели гетто, доведенные до полного отчаяния, могут стать опасными: толпами ринутся они на Западную сторону, чтобы отомстить за все беды, причиненные ею жителям Восточной стороны. В этом случае под огнем скорострельных пушек и прочих современных средств ведения войны они погибнут еще быстрее и проще.
ГЛАВА XX. КОФЕЙНИ И НОЧЛЕЖНЫЕ ДОМА
Во имя чего должны мы жить, как
сельди в бочке?
Роберт Блэтчфорд
Еще одно понятие сверкнуло и кануло в Лету, лишившись своей литературной, овеянной романтикой традиции и всего того, что делает иные слова дорогими нашему сердцу! Отныне слово «кофейня» будет порождать во мне самые неприятные ощущения. Там, за океаном, одного этого слова было достаточно, чтобы вызвать в памяти множество исторических персонажей — завсегдатаев кофеен — денди и острословов, памфлетистов и наемных бандитов и, разумеется, нищей богемы лондонской Граб-стрит.
Но здесь, на месте, — увы! — само название бессмысленно. Кофейня — место, где люди пьют кофе. Неверно. Вы не раздобудете там кофе ни за какие блага. Правда, по вашему заказу принесут какую-то бурду, именуемую кофе, но, отхлебнув глоток, вы с разочарованием убедитесь, что это отнюдь не то, чего вы ждали.
И кофе не кофе, и кофейни не кофейни. Это грязные «обжорки», посещаемые главным образом рабочим людом, и тот, кто пришел сюда закусить, не может после этого уважать себя. О скатертях и салфетках здесь и не слыхивали; на обеденных столах навалена грязная посуда с чужими объедками; чтобы очистить тарелку или кружку, содержимое вываливают прямо на стол или на пол. В дневные часы, когда там особенно людно, я буквально утопал в скользких помоях и если умудрялся проглотить кусок в такой обстановке, то лишь потому, что был зверски голоден и способен съесть что угодно.
Рабочий человек к этому, по-видимому, привык и недовольства не выражает: еда — необходимость, какие там еще для нее украшения! Он приходит, ест с жадностью троглодита и уходит, я полагаю, только раздразнив аппетит. Когда вы видите, что человек по пути на работу заказывает кружку водицы, именуемой чаем и столь же похожей на чай, как на амброзию, и запивает ею вытащенный из кармана ломоть черствого хлеба, будьте уверены, что после такого завтрака он много не наработает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28