Чистоте архитектоники ее мира постоянно угрожали подобные вспышки анархии: разрывы, наросты и скосы, сдвиги и наклоны – ей приходилось беспрерывно перенастраиваться, чтобы вся структура не обратилась в нагромождение дискретных и бессмысленных сигналов. Каллисто однажды описал этот процесс как вариант «обратной связи»: каждый вечер Обад вползала в сон с чувством опустошения и с отчаянной решимостью не ослаблять бдительности. Даже во время кратких занятий любовью случайное двузвучие их натянутых нервов поглощалось одинокой нотой ее решительности.
– Тем не менее, – продолжал Каллисто, – он обнаружил в энтропии, то есть в степени беспорядка, характеризующей замкнутую систему, подходящую метафору для некоторых явлений его собственного мира. Он увидел, например, что молодое поколение взирает на Мэдисон авеню с той же тоской, какую некогда его собственное приберегало для Уолл-стрита; и в американском «обществе потребления» он обнаружил тенденции ко все тем же изменениям: от наименее вероятного состояния к наиболее вероятному, от дифференциализации к однообразию, от упорядоченной индивидуальности к подобию хаоса. Короче говоря, он обнаружил, что переформулирует предсказания Гиббса в социальных терминах и предвидит тепловую смерть собственной культуры, когда идеи, подобно тепловой энергии, не смогут уже больше передаваться, поскольку энергия всех точек системы в конце концов выровняется и интеллектуальное движение, таким образом, прекратится навсегда.
Внезапно он поднял глаза.
– Проверь еще разок, – сказал он.
Обад снова встала и подошла к термометру.
– 37, – сказала она. – Дождь кончился.
Он быстро опустил голову и, стараясь придать голосу твердость, прошептал в подрагивающее крыло:
– Значит, скоро переменится.
Сидящий на кухонной плите Саул напоминал большую тряпичную куклу, истерзанную истеричным ребенком.
– Что с тобой приключилось, – спросил Митболл, – если тебе, конечно, охота высказаться.
– Да уж охота, еще как, – ответил Саул. – Одну вещь я все-таки сделал: я ей врезал.
– Дисциплину надо поддерживать.
– Ха! Хотел бы я, чтобы ты это видел. Ах, Митболл, это была классная драка. В конце концов она запустила в меня «Физико-химическим справочником», но промазала, и он вылетел в окно, но когда стекло разбилось, мне показалось, в ней тоже что-то треснуло. Она выскочила из дому в слезах, прямо под дождь. Без плаща, в чем была.
– Вернется.
– Нет.
– Посмотрим, – сказал Митболл и, помолчав, добавил: – Похоже, у вас была битва гигантов. Типа кто сильнее, Сейл Минео или Рикки Нельсон.
– Все дело, – сказал Саул, – в теории коммуникации. Вот что самое смешное.
– Я в теории коммуникации не разбираюсь.
– Как и моя жена. Да и кто разбирается, если честно. В этом-то и весь фокус.
Саул попытался улыбнуться, и Митболл поспешил спросить:
– Может, тебе текилы или еще чего?
– Нет. То есть спасибо, не надо. В этих делах можно погрязнуть по уши, а уж если попался – чувствуешь себя под колпаком, вечно оглядываешься: не прячется ли кто в кустах, не торчит ли за углом. БЛУКА совершенно секретна.
– Чего?
– Бинарный линейный управляемый калибровочный агрегат.
– Из-за него вы и подрались.
– Мириам опять взялась за фантастику. И за «Сайентифик америкэн». Похоже, она съехала на идее, что компьютеры ведут себя как люди. А я ляпнул, что это можно запросто перевернуть и рассматривать поведение человека как программу, заложенную в ай-би-эмовскую машину.
– А почему нет? – сказал Митболл.
– Действительно, почему нет. Это ключевая идея во всяких коммуникационных штуках, не говоря уж о теории информации. И как только я это сказал, она взвилась. Шарик лопнул. И я никак не пойму почему.А уж кому бы, как не мне, знать. Я отказываюсь верить, что правительство транжирит деньги налогоплательщиков на меня, тогда как полно гораздо более важных вещей, на которые их можно было бы растранжирить.
Митболл выпятил губы:
– Может быть, она подумала, что ты сам ведешь себя как дегуманизированный аморальный ученый сухарь?
– Ох ты Господи, – махнул рукой Саул, – дегуманизированный. Куда ж мне дальше гуманизироваться? Я и так весь на нервах. Тут нескольким европейцам где-то в Северной Африке языки повырывали, потому что они говорили не те слова. Только европейцы думали, что это – те слова.
– Языковой барьер, – предположил Митболл.
Саул спрыгнул с плиты.
– Ты что, – сердито сказал он, – хочешь получить приз за самую глупую шутку года? Нет, старик, никакой это не барьер. Если это как-то и называется, то только чем-то типа размытости. Скажи девушке: «Я люблю тебя». С местоимениями никаких проблем, это замкнутая цепь. Только «ты» и «она». Но грязное слово из пяти букв – то самое, чего следует опасаться. Двусмысленность. Избыточность. Иррелевантность, в конце концов. Размытость. Это все шум. Шум глушит твой сигнал и приводит к неполадкам в цепи.
Митболл заерзал.
– Ну, это самое, Саул, – проворчал он, – ты, я не знаю, вроде как слишком много хочешь от людей. В смысле – сам-то ты знаешь. Ты хочешь, наверное, сказать, что большая часть того, что мы говорим, – это твой пресловутый шум.
– Ха! Да половина из того, что ты сейчас сказал, чтобы далеко не ходить.
– Ну, и ты тоже.
– Я знаю, – мрачно усмехнулся Саул, – это-то и самое гадкое.
– Готов поспорить, что именно поэтому специалисты по бракоразводным процессам не сидят без работы. Из-за перебранок.
– Ну, не так чувствителен. С другой стороны, – нахмурился Саул, – ты прав. Ты догадался, что, по-моему, самые «удачные» браки – такие, как наш с Мириам до прошлого вечера, – держатся на чем-то вроде компромисса. Никогда не действовать с максимальной эффективностью, обеспечивать только минимальную рентабельность. Я думаю, что подходящее слово – «совместность».
– Аааррр.
– Вот именно. Ты хочешь сказать, что это тоже шум? Но мы по-разному это воспринимаем, потому что ты – холостяк, а я – женат. То есть был женат. К черту.
– Послушай, – сказал Митболл, из последних сил стараясь быть терпеливым, – вы говорите на разных языках. Для тебя «человек» – нечто такое, что можно рассматривать как компьютер. Может, тебе это помогает в работе или еще как. Но Мириам имеет в виду совершенно...
– К черту.
Митболл замолчал.
– Я бы выпил, – сказал Саул после паузы.
Карты были уже заброшены, и друзья Шандора методично уничтожали запасы текилы. В комнате на кушетке Кринкл тихо ворковал с одной из студенток.
– Нет, – говорил Кринкл, – нет, Дэйву я не судья. И вообще я перед ним преклоняюсь. Хотя бы из-за того несчастья, которое с ним приключилось.
Улыбка девушки увяла.
– Какой ужас, – сказала она, – что за несчастье?
– Ты разве не слышала? – спросил Кринкл. – Когда Дэйв служил в армии – всего-то простым техником, – его послали в Оак Ридж со спецзаданием. Что-то связанное с Манхэттенским проектом. Возился со всей этой гадостью и в один прекрасный день хватанул рентгенов. Так что теперь не снимает свинцовых перчаток.
Девушка сочувственно покачала головой.
– Какой это, наверное, кошмар для пианиста.
Митболл оставил Саула в обществе бутыли текилы и уже собирался отправиться спать в сортир, когда дверь распахнулась и в квартиру ввалились пятеро недавно завербованных моряков, каждый из которых был отвратителен по-своему.
– Вот это хаза! – возвестил толстый, сальный матрос, уже потерявший свой берет. – Тот самый бардак, о котором нам говорил кэп.
Жилистый боцман третьего класса оттолкнул его и ввалился в гостиную.
– Ты прав, Слэб, – сказал он, – но даже для здешнего мелководья тут не так чтобы клево. В Неаполе я видел куда более классных телок.
– Эй, что здесь почем? – просипел сквозь свои аденоиды огромный моряк, сжимавший в руке стеклянную банку с контрабандным бухлом.
– О Боже, – простонал Митболл.
Температура за окном не менялась. В теплице Обад рассеянно ласкала ветки молодой мимозы, прислушиваясь к напеву соков, поднимающихся по стеблю, черновой и неозвученной теме этих хрупких розоватых цветков, предвещающих, согласно примете, урожайный год. Музыка плела сложный узор: в этой фуге упорядоченный орнамент состязался с импровизированным диссонансом вечеринки, временами прорезавшейся пиками и взлетами шумов. Постоянно меняющееся соотношение «сигнал/шум» отбирало у Обад последние калории, и равновесие никак не могло установиться в ее маленькой головке, пока она смотрела на Каллисто, баюкающего птичку. Сейчас, прижимая к себе маленький пушистый комок, Каллисто старался прогнать саму мысль о тепловой смерти. Он искал соответствий. Де Сад, конечно. И Темпл Дрейк, изможденная и отчаявшаяся в маленьком парижском парке в финале «Святилища». Конечное равновесие. «Ночной лес». И танго. Любое танго, но, возможно, прежде всего тот тоскливый, печальный танец в «L'Histoire de Soldat» Стравинского. Его мысли снова обратились к прошлому: чем было для них танго после войны, какой потаенный смысл он потерял среди всех этих величавых танцующих манекенов в cafes-dansan или метрономов, тикающих за шторками сетчаток его партнерш? Даже чистые ветры Швейцарии не могли излечить grippe espagnole: Стравинский переболел ею, все они переболели. А много ли музыкантов уцелело после Пашшендля, после Марны? У Стравинского – только семь: скрипка, контрабас. Кларнет, фагот. Корнет, тромбон. Литавры. Как если бы маленькая труппа уличных музыкантов старалась передать ту же информацию, что и большой симфонический оркестр. Но и со скрипкой и литаврами Стравинскому удалось привнести в это танго то же изнеможение, ту же безвоздушность, которую он видел в прилизанных юнцах, пытавшихся подражать Вернону Кастлу, и в их возлюбленных, которым вообще было все равно. Ma maitresse. Селеста. Вернувшись в Ниццу после второй мировой, Каллисто нашел на месте того кафе парфюмерный магазин, рассчитанный на американских туристов. Ни булыжник мостовой, ни пансион по соседству не сохранили ее тайных следов; и нет таких духов, которые могли бы сравниться с ее запахом, терпким запахом молодого испанского вина, которое она так любила. Взамен он купил роман Генри Миллера и читал его в поезде по дороге в Париж, так что, приехав, был уже отчасти подготовлен. И увидел, что и Селеста, и все другие, и даже Темпл Дрейк – еще далеко не все, что изменилось.
– Обад, – позвал он, – у меня болит голова.
Звуки его голоса отозвались в девушке обрывком мелодии. Ее путь – кухня, полотенце, холодная вода, провожающий ее взгляд – сложился в причудливый и сложный канон; и когда она положила ему на лоб компресс, вздох благодарности показался ей сигналом к новому сюжету, к новой серии модуляций.
– Нет, – продолжал твердить Митболл, – нет, боюсь, что нет. Это вовсе не дом терпимости. К моему большому сожалению.
Но Слэб был непреклонен.
– Так ведь кэп сказал, – тупо повторял он.
Моряк выразил готовность обменять свою сивуху на умелую давалку. Митболл в ярости огляделся вокруг, будто ища подмоги. Посреди комнаты квартет Дюка ди Анхелиса переживал исторический момент. Винсент сидел, остальные сгрудились вокруг: судя по их движениям, можно было подумать, что идет обычная репетиция – если бы не полное отсутствие инструментов.
– Эй, – позвал Митболл.
Дюк несколько раз мотнул головой, слабо улыбнулся, зажег папиросу и только тогда поймал взгляд Митболла.
– Тсс, старик, – прошептал он.
Винсент начал выкидывать руки в стороны, сжимая и разжимая кулаки; потом вдруг замер, а потом повторил представление. Так продолжалось несколько минут, и все это время Митболл мрачно потягивал свой напиток. Морячки перебазировались на кухню. В конце концов, словно по невидимому сигналу, группа прекратила свои притоптывания, и Дюк, ухмыляясь, сказал:
– По крайней мере, мы вместе закончили.
Митболл свирепо глянул на него.
– Так я говорю... – начал он.
– У меня родилась новая концепция, старик, – ответил Дюк. – Ты ведь помнишь своего тезку. Ты помнишь Джерри.
– Нет, – сказал Митболл, – «Я запомню апрель», если это чем-то поможет.
– На самом деле, – продолжал Дюк, – это была «Любовь на продажу». Что свидетельствует об уровне твоих знаний. Соль в том, что эти самые Маллиган, Чэт Бейкер и вся их компания теперь могут отвалить, отчалить насовсем. Ты въезжаешь?
– Сакс-баритон, – предположил Митболл, – что-то с сакс-баритоном?
– Но без пианино, старик. Без гитары. И без аккордеона. Ты понимаешь, что это значит?
– Не совсем, – сознался Митболл.
– Нет, ты дай мне сказать, я, понимаешь, не Мингус, не Джон Льюис. Я в теориях никогда не был силен. Я имею в виду, что всякое там чтение с листа для меня было всегда немного сложновато и...
– Я знаю, – язвительно сказал Маллиган, – тебя вышибли из Киванис-клуба, потому что ты перепутал тональность в «Happy Birthday!».
– Из Ротари-клуба, – огрызнулся Дюк. – Но на меня иногда находит такая вспышка прозрения, вот, например, если в первом квартете Маллигана нет пианино, то это может значить только одно.
1 2 3
– Тем не менее, – продолжал Каллисто, – он обнаружил в энтропии, то есть в степени беспорядка, характеризующей замкнутую систему, подходящую метафору для некоторых явлений его собственного мира. Он увидел, например, что молодое поколение взирает на Мэдисон авеню с той же тоской, какую некогда его собственное приберегало для Уолл-стрита; и в американском «обществе потребления» он обнаружил тенденции ко все тем же изменениям: от наименее вероятного состояния к наиболее вероятному, от дифференциализации к однообразию, от упорядоченной индивидуальности к подобию хаоса. Короче говоря, он обнаружил, что переформулирует предсказания Гиббса в социальных терминах и предвидит тепловую смерть собственной культуры, когда идеи, подобно тепловой энергии, не смогут уже больше передаваться, поскольку энергия всех точек системы в конце концов выровняется и интеллектуальное движение, таким образом, прекратится навсегда.
Внезапно он поднял глаза.
– Проверь еще разок, – сказал он.
Обад снова встала и подошла к термометру.
– 37, – сказала она. – Дождь кончился.
Он быстро опустил голову и, стараясь придать голосу твердость, прошептал в подрагивающее крыло:
– Значит, скоро переменится.
Сидящий на кухонной плите Саул напоминал большую тряпичную куклу, истерзанную истеричным ребенком.
– Что с тобой приключилось, – спросил Митболл, – если тебе, конечно, охота высказаться.
– Да уж охота, еще как, – ответил Саул. – Одну вещь я все-таки сделал: я ей врезал.
– Дисциплину надо поддерживать.
– Ха! Хотел бы я, чтобы ты это видел. Ах, Митболл, это была классная драка. В конце концов она запустила в меня «Физико-химическим справочником», но промазала, и он вылетел в окно, но когда стекло разбилось, мне показалось, в ней тоже что-то треснуло. Она выскочила из дому в слезах, прямо под дождь. Без плаща, в чем была.
– Вернется.
– Нет.
– Посмотрим, – сказал Митболл и, помолчав, добавил: – Похоже, у вас была битва гигантов. Типа кто сильнее, Сейл Минео или Рикки Нельсон.
– Все дело, – сказал Саул, – в теории коммуникации. Вот что самое смешное.
– Я в теории коммуникации не разбираюсь.
– Как и моя жена. Да и кто разбирается, если честно. В этом-то и весь фокус.
Саул попытался улыбнуться, и Митболл поспешил спросить:
– Может, тебе текилы или еще чего?
– Нет. То есть спасибо, не надо. В этих делах можно погрязнуть по уши, а уж если попался – чувствуешь себя под колпаком, вечно оглядываешься: не прячется ли кто в кустах, не торчит ли за углом. БЛУКА совершенно секретна.
– Чего?
– Бинарный линейный управляемый калибровочный агрегат.
– Из-за него вы и подрались.
– Мириам опять взялась за фантастику. И за «Сайентифик америкэн». Похоже, она съехала на идее, что компьютеры ведут себя как люди. А я ляпнул, что это можно запросто перевернуть и рассматривать поведение человека как программу, заложенную в ай-би-эмовскую машину.
– А почему нет? – сказал Митболл.
– Действительно, почему нет. Это ключевая идея во всяких коммуникационных штуках, не говоря уж о теории информации. И как только я это сказал, она взвилась. Шарик лопнул. И я никак не пойму почему.А уж кому бы, как не мне, знать. Я отказываюсь верить, что правительство транжирит деньги налогоплательщиков на меня, тогда как полно гораздо более важных вещей, на которые их можно было бы растранжирить.
Митболл выпятил губы:
– Может быть, она подумала, что ты сам ведешь себя как дегуманизированный аморальный ученый сухарь?
– Ох ты Господи, – махнул рукой Саул, – дегуманизированный. Куда ж мне дальше гуманизироваться? Я и так весь на нервах. Тут нескольким европейцам где-то в Северной Африке языки повырывали, потому что они говорили не те слова. Только европейцы думали, что это – те слова.
– Языковой барьер, – предположил Митболл.
Саул спрыгнул с плиты.
– Ты что, – сердито сказал он, – хочешь получить приз за самую глупую шутку года? Нет, старик, никакой это не барьер. Если это как-то и называется, то только чем-то типа размытости. Скажи девушке: «Я люблю тебя». С местоимениями никаких проблем, это замкнутая цепь. Только «ты» и «она». Но грязное слово из пяти букв – то самое, чего следует опасаться. Двусмысленность. Избыточность. Иррелевантность, в конце концов. Размытость. Это все шум. Шум глушит твой сигнал и приводит к неполадкам в цепи.
Митболл заерзал.
– Ну, это самое, Саул, – проворчал он, – ты, я не знаю, вроде как слишком много хочешь от людей. В смысле – сам-то ты знаешь. Ты хочешь, наверное, сказать, что большая часть того, что мы говорим, – это твой пресловутый шум.
– Ха! Да половина из того, что ты сейчас сказал, чтобы далеко не ходить.
– Ну, и ты тоже.
– Я знаю, – мрачно усмехнулся Саул, – это-то и самое гадкое.
– Готов поспорить, что именно поэтому специалисты по бракоразводным процессам не сидят без работы. Из-за перебранок.
– Ну, не так чувствителен. С другой стороны, – нахмурился Саул, – ты прав. Ты догадался, что, по-моему, самые «удачные» браки – такие, как наш с Мириам до прошлого вечера, – держатся на чем-то вроде компромисса. Никогда не действовать с максимальной эффективностью, обеспечивать только минимальную рентабельность. Я думаю, что подходящее слово – «совместность».
– Аааррр.
– Вот именно. Ты хочешь сказать, что это тоже шум? Но мы по-разному это воспринимаем, потому что ты – холостяк, а я – женат. То есть был женат. К черту.
– Послушай, – сказал Митболл, из последних сил стараясь быть терпеливым, – вы говорите на разных языках. Для тебя «человек» – нечто такое, что можно рассматривать как компьютер. Может, тебе это помогает в работе или еще как. Но Мириам имеет в виду совершенно...
– К черту.
Митболл замолчал.
– Я бы выпил, – сказал Саул после паузы.
Карты были уже заброшены, и друзья Шандора методично уничтожали запасы текилы. В комнате на кушетке Кринкл тихо ворковал с одной из студенток.
– Нет, – говорил Кринкл, – нет, Дэйву я не судья. И вообще я перед ним преклоняюсь. Хотя бы из-за того несчастья, которое с ним приключилось.
Улыбка девушки увяла.
– Какой ужас, – сказала она, – что за несчастье?
– Ты разве не слышала? – спросил Кринкл. – Когда Дэйв служил в армии – всего-то простым техником, – его послали в Оак Ридж со спецзаданием. Что-то связанное с Манхэттенским проектом. Возился со всей этой гадостью и в один прекрасный день хватанул рентгенов. Так что теперь не снимает свинцовых перчаток.
Девушка сочувственно покачала головой.
– Какой это, наверное, кошмар для пианиста.
Митболл оставил Саула в обществе бутыли текилы и уже собирался отправиться спать в сортир, когда дверь распахнулась и в квартиру ввалились пятеро недавно завербованных моряков, каждый из которых был отвратителен по-своему.
– Вот это хаза! – возвестил толстый, сальный матрос, уже потерявший свой берет. – Тот самый бардак, о котором нам говорил кэп.
Жилистый боцман третьего класса оттолкнул его и ввалился в гостиную.
– Ты прав, Слэб, – сказал он, – но даже для здешнего мелководья тут не так чтобы клево. В Неаполе я видел куда более классных телок.
– Эй, что здесь почем? – просипел сквозь свои аденоиды огромный моряк, сжимавший в руке стеклянную банку с контрабандным бухлом.
– О Боже, – простонал Митболл.
Температура за окном не менялась. В теплице Обад рассеянно ласкала ветки молодой мимозы, прислушиваясь к напеву соков, поднимающихся по стеблю, черновой и неозвученной теме этих хрупких розоватых цветков, предвещающих, согласно примете, урожайный год. Музыка плела сложный узор: в этой фуге упорядоченный орнамент состязался с импровизированным диссонансом вечеринки, временами прорезавшейся пиками и взлетами шумов. Постоянно меняющееся соотношение «сигнал/шум» отбирало у Обад последние калории, и равновесие никак не могло установиться в ее маленькой головке, пока она смотрела на Каллисто, баюкающего птичку. Сейчас, прижимая к себе маленький пушистый комок, Каллисто старался прогнать саму мысль о тепловой смерти. Он искал соответствий. Де Сад, конечно. И Темпл Дрейк, изможденная и отчаявшаяся в маленьком парижском парке в финале «Святилища». Конечное равновесие. «Ночной лес». И танго. Любое танго, но, возможно, прежде всего тот тоскливый, печальный танец в «L'Histoire de Soldat» Стравинского. Его мысли снова обратились к прошлому: чем было для них танго после войны, какой потаенный смысл он потерял среди всех этих величавых танцующих манекенов в cafes-dansan или метрономов, тикающих за шторками сетчаток его партнерш? Даже чистые ветры Швейцарии не могли излечить grippe espagnole: Стравинский переболел ею, все они переболели. А много ли музыкантов уцелело после Пашшендля, после Марны? У Стравинского – только семь: скрипка, контрабас. Кларнет, фагот. Корнет, тромбон. Литавры. Как если бы маленькая труппа уличных музыкантов старалась передать ту же информацию, что и большой симфонический оркестр. Но и со скрипкой и литаврами Стравинскому удалось привнести в это танго то же изнеможение, ту же безвоздушность, которую он видел в прилизанных юнцах, пытавшихся подражать Вернону Кастлу, и в их возлюбленных, которым вообще было все равно. Ma maitresse. Селеста. Вернувшись в Ниццу после второй мировой, Каллисто нашел на месте того кафе парфюмерный магазин, рассчитанный на американских туристов. Ни булыжник мостовой, ни пансион по соседству не сохранили ее тайных следов; и нет таких духов, которые могли бы сравниться с ее запахом, терпким запахом молодого испанского вина, которое она так любила. Взамен он купил роман Генри Миллера и читал его в поезде по дороге в Париж, так что, приехав, был уже отчасти подготовлен. И увидел, что и Селеста, и все другие, и даже Темпл Дрейк – еще далеко не все, что изменилось.
– Обад, – позвал он, – у меня болит голова.
Звуки его голоса отозвались в девушке обрывком мелодии. Ее путь – кухня, полотенце, холодная вода, провожающий ее взгляд – сложился в причудливый и сложный канон; и когда она положила ему на лоб компресс, вздох благодарности показался ей сигналом к новому сюжету, к новой серии модуляций.
– Нет, – продолжал твердить Митболл, – нет, боюсь, что нет. Это вовсе не дом терпимости. К моему большому сожалению.
Но Слэб был непреклонен.
– Так ведь кэп сказал, – тупо повторял он.
Моряк выразил готовность обменять свою сивуху на умелую давалку. Митболл в ярости огляделся вокруг, будто ища подмоги. Посреди комнаты квартет Дюка ди Анхелиса переживал исторический момент. Винсент сидел, остальные сгрудились вокруг: судя по их движениям, можно было подумать, что идет обычная репетиция – если бы не полное отсутствие инструментов.
– Эй, – позвал Митболл.
Дюк несколько раз мотнул головой, слабо улыбнулся, зажег папиросу и только тогда поймал взгляд Митболла.
– Тсс, старик, – прошептал он.
Винсент начал выкидывать руки в стороны, сжимая и разжимая кулаки; потом вдруг замер, а потом повторил представление. Так продолжалось несколько минут, и все это время Митболл мрачно потягивал свой напиток. Морячки перебазировались на кухню. В конце концов, словно по невидимому сигналу, группа прекратила свои притоптывания, и Дюк, ухмыляясь, сказал:
– По крайней мере, мы вместе закончили.
Митболл свирепо глянул на него.
– Так я говорю... – начал он.
– У меня родилась новая концепция, старик, – ответил Дюк. – Ты ведь помнишь своего тезку. Ты помнишь Джерри.
– Нет, – сказал Митболл, – «Я запомню апрель», если это чем-то поможет.
– На самом деле, – продолжал Дюк, – это была «Любовь на продажу». Что свидетельствует об уровне твоих знаний. Соль в том, что эти самые Маллиган, Чэт Бейкер и вся их компания теперь могут отвалить, отчалить насовсем. Ты въезжаешь?
– Сакс-баритон, – предположил Митболл, – что-то с сакс-баритоном?
– Но без пианино, старик. Без гитары. И без аккордеона. Ты понимаешь, что это значит?
– Не совсем, – сознался Митболл.
– Нет, ты дай мне сказать, я, понимаешь, не Мингус, не Джон Льюис. Я в теориях никогда не был силен. Я имею в виду, что всякое там чтение с листа для меня было всегда немного сложновато и...
– Я знаю, – язвительно сказал Маллиган, – тебя вышибли из Киванис-клуба, потому что ты перепутал тональность в «Happy Birthday!».
– Из Ротари-клуба, – огрызнулся Дюк. – Но на меня иногда находит такая вспышка прозрения, вот, например, если в первом квартете Маллигана нет пианино, то это может значить только одно.
1 2 3