А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Второе письмо вызывало просто восхищение: страстное заклинание уступало место невероятно трогательной, чистосердечной мольбе, словно Ромеро всеми силами стремился внушить своей возлюбленной, чтобы она так же, как и он, сознательно смирилась с трагедией и стойко перенесла душевную боль. В одном кратком отрывке было сказано все: «Никому нет дела до нашей жизни, я предлагаю тебе избрать свободу и хранить молчание. Еще более крепкие, вечные узы свяжут меня с тобою, свободною от брачных уз. Вступи мы в закон, и я чувствовал бы себя твоим палачом всякий раз, как ты входила бы в мою обитель с розой в руке». И сурово добавлял: «Я не желаю кашлять тебе в лицо, не хочу, чтобы ты вытирала мне пот. Ты знала другое тело, другие цветы я тебе дарил. Ночь мне нужна одному, и я не позволю тебе смотреть, как я плачу». Третье письмо было написано в более спокойном тоне; казалось, Сусана уже склонялась к тому, чтобы принять жертву поэта. В одном месте говорилось так: «Ты уверяешь, что я околдовал тебя и вынуждаю уступать моей воле… Но моя воля – твоя будущность, и позволь мне сеять эти семена, которые вознаградят меня за нелепую смерть».
По хронологии, установленной Фрагой, жизнь Клаудио Ромеро вошла в эту пору в монотонно-спокойное русло, мирно текла в стенах родительского дома. Ничто более не говорило о его дальнейших встречах с Сусаной Маркес, хотя трудно было утверждать и противное. Однако лучшим доказательством того, что самоотвержение Ромеро состоялось и что Сусана в конце концов предпочла свободу и отказалась связать свою жизнь с больным, послужило явление новой, удивительно яркой звезды на поэтическом небосводе Ромеро. Год спустя после этой переписки и разлуки с Сусаной в одном из журналов Буэнос-Айреса появилась «Ода к твоему двойственному имени», посвященная Ирене Пас. Здоровье Ромеро, по-видимому, улучшилось, и поэма, которую сам автор читал в различных салонах, вдруг вознесла его на вершину славы, той славы, что исподволь ковалась всем предыдущим творчеством поэта. Подобно Байрону, проснувшись однажды утром, он мог сказать себе, что стал знаменит, – и сказал, без капли ложного стыда. Тем не менее вспыхнувшая страсть поэта к Ирене Пас осталась неразделенной, и потому, судя по некоторым довольно противоречивым светским сплетням, дошедшим до потомков благодаря стараниям достойных людей того времени, престиж поэта серьезно пострадал, а сам он, покинутый друзьями и почитателями, снова удалился под родительский кров. Вскоре вышел последний сборник поэм Ромеро. Несколько месяцев спустя у него, прямо на улице, хлынула горлом кровь, и через три недели он скончался. На похороны собралось немало писателей, но, как свидетельствуют некрологи и хроникальные отчеты, тот мир, к которому принадлежала Ирена Пас, не проводил его в последний путь и не почтил его память, как все же можно было ожидать.
Фрага без труда представил себе, что любовь Ромеро к Ирене Пас в равной мере должна была и импонировать аристократии Буэнос-Айреса и Ла-Платы, и шокировать эту публику. О самой Ирене он не мог составить ясного представления. Судя по фотографиям, она была красива в свои двадцать лет, но остальные сведения приходилось черпать лишь из газетной светской хроники. Однако нетрудно было вообразить, как складывались отношения Ромеро с этой ревностной хранительницей традиций семейства Пас. Она, вероятно, встретила поэта на каком-нибудь из вечеров, которые иногда устраивали ее родители, дабы послушать тех, кого они называли модными «песнопевцами» и «артистами», акцентируя голосом слова, взятые в кавычки. Увлекла ли ее «Ода», заставило ли прекрасное название поверить в истинность ослепительной страсти, звавшей презреть «все терния жизни», – на то способен был ответить, наверное, только Ромеро, да и то едва ли положительно. Но Фрага и сам понимал, что тут не над чем ломать голову и что эта тема не заслуживает развития. Клаудио Ромеро был слишком умен, чтобы хоть на момент поверить в возможность ответного чувства. Разделявшая их социальная пропасть, всякого рода преграды, абсолютная недоступность Ирены, заточенной в темницу с двойными стенами, – воздвигнутыми аристократическим семейством и ею самой, приверженной своей касте, – все это делало ее недосягаемой с самого начала. Тон «Оды» не оставлял в том сомнений, его торжественная приподнятость не имела ничего общего с нежностью любовной лирики. Ромеро назвал себя в поэме «Икаром, павшим к ногам белоснежным», использовав шутливое прозвание, данное ему одним из корифеев журнала «Карас и каретас», а сама поэма знаменовала собой не что иное, как немыслимо высокий взлет вослед за непостижимым идеалом, и оттого обретала неземную красоту: отчаянный рывок человека на крыльях поэзии к солнцу, которое обожгло его и погубило. Затворничество и молчание поэта перед смертью были последним трагическим этапом, завершившим его падение, прискорбный возврат на землю, от которой он хотел оторваться в своих мечтах, далеких от реальности.
«Да, – подумал Фрага, подливая себе вина, – все совпадает, все на своих местах. Остается только писать».
Успех «Жизни одного аргентинского поэта» превзошел все ожидания – и автора, и издателей. В первые две недели почти не было никаких комментариев, но затем вдруг появилась хвалебная рецензия в газете «Ла Расон» и расшевелила флегматичных, осторожных в своих суждениях жителей столицы: все, кроме ничтожного меньшинства, заговорили об этой книге. Журнал «Сур», газета «Ла Насьон», влиятельная провинциальная пресса с энтузиазмом обсуждали сенсационную новинку, которая тотчас сделалась предметом разговоров за чашечкой кофе или на десерт. Две опубликованных острых дискуссии (о влиянии Дарио на Ромеро и о достоверности хронологии) еще более подогрели интерес публики. Первое издание «Жизни поэта» разошлось за два месяца, второе – за полтора. Не устоявший перед искушениями золотого тельца, уступивший обстоятельствам, Фрага сделал сценическую редакцию «Жизни поэта» и радиокомпозицию. Казалось, подходил момент, когда накал страстей и громкая шумиха, поднятая вокруг произведения, достигли пика – или, если хотите, той опасной вершины, из-за которой уже готов вынырнуть очередной любимец публики. Ввиду этой неприятной неизбежности и словно бы в качестве компенсации за нее Фрага был удостоен Национальной премии, правда, не без содействия двух друзей, которые успели сообщить ему новость, опередив первые телефонные звонки и разноголосый хор поздравителей.
Смеясь, Фрага заметил, что присуждение Нобелевской премии не помешало Андре Жиду тем же вечером отправиться смотреть фильм с участием Фернанделя. Возможно, именно поэтому он поспешил укрыться в доме одного из приятелей и наблюдал оттуда, как накатывает девятый вал общественных восторгов, с таким равнодушием, что даже сам гостеприимный «тюремщик» нашел подобное поведение противоестественным и даже лицемерным. Но все эти дни Фрагу не оставляла задумчивость, в нем росло необъяснимое желание отдалиться от людей, отгородиться от того популярного «себя», о котором трубили газеты и радио, известность которого, перешагнув границы Буэнос-Айреса, достигла кругов провинциальной интеллигенции и даже вышла за пределы отечественных культурных сфер. Национальная премия казалась не сошедшей с неба благодатью, а чем-то вроде сатисфакции. Теперь и остальное было не за горами – то, что, если признаться, более всего вдохновляло его на создание «Жизни поэта». Он не ошибся: неделей позже министр иностранных дел пригласил его к себе домой («мы, дипломаты, знаем, что хороших писателей не привлекают официальные приемы») и предложил ему пост культурного атташе в одной из стран Европы.
Все происходило как во сне и так нарушало привычную жизнь, что Фраге приходилось совершать над собой усилия, чтобы взбираться – ступенька за ступенькой – по лестнице славы: от первых интервью, улыбок и объятий издателей, от первых приглашений выступить в литературных обществах и кружках он добрался, наконец, до той лестничной площадки, откуда, почти не склоняя головы, можно было увидеть весь светско-литературный мир, почувствовать себя словно бы его властителем и обозреть до последнего угла, до последней белоснежной манишки и последнего палантина из шиншиллы литературных меценатов и меценаток, жующих бутерброды с паштетом из гусиной печенки и рассуждающих о Дилане Томасе. А там, дальше – или ближе, в зависимости от точки зрения или настроения в данный момент, – он видел массы отупелых и смиренных пожирателей газет, телезрителей и радиослушателей, большинство которых, не зная для чего и почему, подчиняется потребности купить стиральную машину или толстый роман – предмет объемом в двести пятьдесят кубических сантиметров или триста двадцать восемь страниц – и покупает, хватает немедля, подчас жертвуя хлебом насущным, и тащит домой, где супруга и дети ждут «этого» не дождутся, потому что соседка «это» уже имеет, потому что популярный обозреватель столичной радиостанции «Эль Мундо» опять превозносил «это» до небес в своем выступлении ровно в одиннадцать пятьдесят пять. Самым удивительным было то, что его книга попала в каталог произведений, которые рекомендовалось приобрести и прочитать, хотя столько лет жизнь и творчество Клаудио Ромеро интересовали одних лишь интеллектуалов, то есть практически очень и очень немногих. Когда же, случалось, он снова ощущал необходимость остаться наедине с самим собой и поразмыслить над тем, что происходит (теперь на очереди стояли переговоры с кинопродюсерами), первоначальное удивление все чаще уступало место какому-то тревожному ожиданию. Впрочем, впереди не могло быть ничего иного, кроме следующей ступеньки по лестнице славы, если не считать того неизбежного дня, когда, как это бывает на мостиках в садах, последняя ступень подъема перейдет в первую ступень спуска, в достойное сошествие вниз, к пресыщению публики, которая отвернется от него в поисках новых эмоций. К тому времени, когда он собрался уединиться, чтобы подготовить свое выступление на церемонии получения Национальной премии, все его ощущения от головокружительных успехов последних недель синтезировались в какую-то ироническую удовлетворенность собой, отчего и триумф представлялся лишь своего рода сведением счетов, да к тому же еще омрачался примесью непонятного беспокойства, которое иногда вдруг целиком овладевало им и грозило отнести к тем берегам, куда здравый смысл и чувство самосохранения решительно не давали держать курс. Он надеялся, что подготовка текста выступления вернет ему радость труда, и отправился работать в усадьбу Офелии Фернандес, где всегда чувствовал себя хорошо и спокойно.
Был конец лета, парк уже оделся в цвета осени, и Фрага любовался им с веранды, разговаривая с Офелией и лаская собак. В комнате на первом этаже стоял его рабочий стол с картотекой; придвинув к себе главный ящик, Фрага рассеянно перебирал пальцами шуршащие карточки, как пианист, который настраивает себя на игру, и повторял, что все идет нормально, что, несмотря на вульгарный практицизм, неизбежно сопровождающий большой литературный успех, «Жизнь поэта» является достойным деянием, данью Нации и Родине. И можно с легким сердцем приступить к написанию речи, получить свою премию, готовиться к поездке в Европу. Даты и цифры смешивались в его голове с параграфами договоров и часами приглашений к обеду. Скоро должна была прийти Офелия с бутылкой хереса, молча сесть неподалеку и с интересом наблюдать, как он работает. Все шло прекрасно. Оставалось только взять лист бумаги, придвинуть лампу и закурить, слушая, как кричит вдали птица теро.
Он так никогда и не смог вспомнить – открылась ли ему истина именно в эту минуту или позже, когда они с Офелией, насладившись любовью, лежали в постели, дымили сигаретами и глядели на маленькую зеленую звездочку в окне. Прозрение, назовем это так (впрочем, точное название ощущения или его суть не имели значения), могло прийти и с первой фразой текста выступления, которое началось легко, но внезапно застопорилось на том месте, откуда все покатилось к чертям и лишилось смысла, который был словно выметен ветром из стоявших на очереди слов. А потом скрип пера оборвался, наступила мертвая тишина – да, видимо, так: он все уже знал, когда выходил из той маленькой гостиной, знал, но не хотел знать, – и тишина давила на виски, как разыгравшаяся мигрень или начинавшийся грипп.
Ни с того ни с сего в какой-то неуловимый миг душевное недомогание, темная дымка тумана исчезли, и превратились в уверенность: «Жизнь поэта» – сплошной вымысел, история Клаудио Ромеро не имеет ничего общего со всей этой писаниной. Нет веских доводов, нет прямых доказательств, и все-таки биография – сплошной вымысел. Клаудио Ромеро не жертвовал собой ради Сусаны Маркес, не возвращал ей свободу ценой своего самоотречения и не был Икаром у белоснежных ног Ирены Пас.
1 2 3 4
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов