Ветер усилился. И вдруг выступила в облаках и дыму серая громада; закуталась, прогрохотала, и яснее стали видны очертания башен, труб, мачт, весь профиль, над которым плескало знамя с черным орлом.
Не сдерживаясь больше, видя, что можно,с перехваченным от волнения горлом, Андрей Николаевич прыгнул в люк, сбил с ног Яковлева и сам стал заряжать минный аппарат. «Кэт» опустилась и шла теперь под перископом «наперерез».
Тень неприятельского корабля, покачиваясь, скользила по перископному зеркалу и поминутно покрывалась облаком с мелькающими в нем иглами выстрелов. «Кэт» выпустила мину, но она прошла у тогоза кормой. Наклонясь, закусив до крови губу, Андрей Николаевич разглядывал маленький этот теневой кораблик, один снаряд с которого бил в неприятельский борт с силою тридцати миллионов пудов. «Кэт» и корабль сближались, тень его занимала половину стола и вдруг начала поворачивать…
– Вторую! – крикнул Андрей Николаевич.
И в это время на «Кэт» рухнул удар, раздался треск, и зеркальный столик погас. Андрей Николаевич, выскочив из рулевой рубки, крикнул:
– Перископ сбит! Полный ход вперед! Механик, ухвативший рычаг, не оборачиваясь, переспросил:
– Куда?
– Вперед, вперед, к черту!
У минного аппарата на корточках сидел Яковлев, крикнул что-то и выплюнул кровью. Андрей Николаевич прильнул к стеклу иллюминатора.
За ним крутились пенные струи. И вот, заслоняя свет, показалось темное корабельное днище. Оно было не дальше как в десяти саженях. Андрей Николаевич скомандовал: «Стоп, Пускай вторую мину. Ход назад, самый полный!» И закрыл глаза. Это был конец всему. Как жаль, что пришлось упереться в днище, а сил хватило бы на большее…
…Андрея Николаевича швырнуло в коридор, приподняло, ударило в стену и потащило вниз. Крики и треск обшивки покрылись глухим грохотом падающей воды. Свет потух. «Кэт» закрутилась и пошла на дно.
Силой взрыва и воды «Кэт» далеко отшвырнуло от тонущего корабля и затянуло на большую глубину. Обшивка дала трещины; текло сквозь сальники разбитого перископа. Моторы не работали. В общем, лодка больше походила на поплавок, внутри которого в темноте стонали и хрипели оглушенные, израненные люди. На глубине она пробыла недолго: освобожденная от тяжести двух мин, медленно всплыла, немного не дошла до поверхности, остановилась и незаметно, по мере того как наливалась в нее сквозь трещины вода, начала тонуть.
Первым очнулся Курицын, упавший на половик в пустом коридоре; осторожно поднялся на четвереньки, прислушался и пополз в машинное отделение, где, чиркая спичками, отыскал механика и стал тереть ему уши.
Когда это не помогло, он подтащил кислородный бак и открыл кран ему прямо в лицо.
Механик первым делом ухватился за разбитую коленку.
– Тонем, – в самое лицо прошептал ему Курицын, – машину наладить можешь?
– А кто ее знает.
Курицын зажег свечу и пустил кислород изо всех резервуаров. От живительного, как грозовой воздух, газа зашевелились матросы: кто лез из люка, держась за голову; кто силился подняться и опять падал.
Андрея Николаевича нашли в узком проходе, едва вытащили оттуда, но привести в сознание не могли, отнесли на койку.
Посуетились было около Яковлева и прикрыли куртками и его и еще двух артиллеристов. Курицын поставил всех, кто мог, к ручным помпам. Ими до починки машины можно было бороться только с поступавшей в трещины водой. Механик и двое подручных возились с мотором, стучали ключами, все с тоской прислушивались к этому лязгу.
«Кэт» была где-то недалеко от поверхности, но где – узнать нельзя, потому что перископ и указатель разбиты. Отвинтить же люк и выглянуть было слишком опасно – могла хлынуть вода.
Наконец механик сказал, что надо менять цилиндр, – хватило бы свечей. Курицын принялся ругать механика, свечные заводы, моторы и того, кто их выдумал. Затем напустился на команду у насосов и приказал околеть, а поднять лодку хоть на аршин. Матросы молчали угрюмо. Механик плюнул, выругался и бросил ключ. Кто-то сказал: «Шабаш, ребята!» – и помпы остановились.
Теперь слышался только мокрый, однообразный, смертельный плеск воды, падающей на перископный стол.
Хрипловатым голосом Курицын проговорил:
– Идите-ка двое кто за мной, отвинтить надо люки, чем так-то ждать.
Двое, кажется, или трое вслед за ним пробрались ощупью, влезли по отвесной лесенке к выходному люку и ухватились за скобы. Кто-то сказал:
– Да, пришлось.
– Молчи, знай свое дело, – ответил Курицын. И еще кто-то вздохнул:
– Водищи-то, чай, над нами, – вот хлынет!
И в это время наверху раздались стук и шаги. Там были люди. Курицын скороговоркой сказал:
– Марш к кингстонам! Выстрелю – открывать! Затем, держа револьвер в зубах, нажал на скобы, крышка подалась, и в щель хлынул резкий свет и воздух.
– Эй, кто там ходит? – крикнул Курицын. – Какие люди?
– Свои, свои.
– О господи!
* * *
Андрей Николаевич, ударившись давеча головой о железную стенку, увидел ослепительный сноп искр. Затем стало темно, и глухо. Но одна искорка осталась в глазу и понемногу стала разливаться в немигающий свет.
Он был ровный и голубоватый. Андрей Николаевич долго созерцал его.
Затем началось беспокойство о том, что в свету находится что-то постороннее. Хорошо, если бы оно исчезло и растворилось, но оно не пропадало и было как камень.
– Не уменьшался и свет, но не доставлял уже прежней радости; постороннее мешало ему; приходилось уделять много внимания, чтобы узнать, что это такое. И вот однажды он с удивлением, с тоской понял, что постороннее – это он сам. Тогда свет превратился в простую синеватую лампочку над койкой, а тело Андрея Николаевича начало болеть во многих местах. Когда же он почувствовал крутую качку миноносца и стук его машины, то попробовал повернуться, застонал и погрузился в живую темноту сна.
Так началось медленное его возвращение к жизни.
«Кэт» шла на буксире за миноносцем. В кубрике его Курицын, держа осторожно стаканчик, рассказывал разинувшим рот матросам про битвы и подвиги; старался не хвастать, но это ему не удавалось, – слишком крепок был в стаканчике ром, да и, кроме того, давеча командир миноносца, Громобоев, хлопнул Курицына по плечу, некоторое время поминал всех чертей, затем своих и Курицына родителей и сказал под конец самую суть: «Молодец! Представлю!»
* * *
С высоких носилок, качавшихся на плечах матросов, Андрей Николаевич глядел на влажное синее небо, на черепичные крыши домиков, на кудрявые деревца с обеих сторон чистенькой мостовой.
Большая толпа окружала девять носилок. Все были мирные, казалось – все добрые лица… Кто-то заглянул в глаза, сказал удивленно-радостно: «Живой…» Толпа шелестела голосами, как листья от ветра. На грудь Андрея Николаевича упала белая гвоздика. Он опустил веки, утомленный теплым, печеным запахом земли. «До-1 рогу, дорогу, дорогу!» – покрикивали матросы.
Когда улица, ведущая в гору, завернула, он опять открыл глаза и, преодолевая под повязкой боль, раздвинул губы в улыбку. На овальном, темнее неба, заливе лежали военные корабли; недалеко от сходен виднелись остатки мачты и разбитый мостик «Кэт». День был синеватый, хрустальный. Это была уютная старая земля.
Андрея Николаевича положили в лазарете, задернув на длинном окне белые занавеси. Они пропускали молочный свет и шевелились от ветра. Улица – тихая, редко протарахтит экипаж, пройдет неспешно прохожий. Да слышно, как вдалеке, в гавани, бьют склянки или рожок играет зорю.
Просыпаясь, Андрей Николаевич слушал звуки, отдаленный говор, шелест листьев, умоляющий вальс шарманки; глядел на теплую штору, – и без мыслей, без волнений чувствовал только блаженный покой…
Он видел много снов: то усадьбу с прудами и подсолнухами, то ветряные мельницы на бугре, то шалаш караульщика и кругом желтые, спелые дыни. Разбуженный, пил бульон и снова дремал под звуки и шорохи.
Затем сны перешли в воспоминания не близкого прошлого, а давно забытых маленьких случаев, получивших теперь особенное значение. И воспоминания, как и сны, были пронизаны голубоватым светом, отнимавшим у вещей грубость и тяжесть.
Наконец ему позволили сесть на постели и в первый раз отдернули штору. На той стороне улицы он увидел два тополя; между ними – одноэтажный домик и синюю вывеску: «Табачная лавка». У дверей стоял финн в коричневом жилете и курил трубку. Мимо шла девочка в веснушках и грызла яблоко – должно быть, кислое.
Андрей Николаевич окликнул ее. Она взлезла с яблоком на подоконник, раскрыла рот, глаза и подняла рыжие брови. Он попросил сбегать в лавочку, купить бумаги и конверт.
«Милый, добрый человек, Татьяна Александровна, – писал он на следующий день, – теперь начинаю понимать, что я совершил кругосветное путешествие и вновь возвратился к вам Казалось, я не думал о вас все это время, но вы присутствовали незримо, были со мной и на дне моря, и в битве, и в последнем отчаянии; я угадывал вас в утренней заре, и в закате, и в веселом прыжке дельфина из волны в волну. Во всем: и в жажде и в тоске по близкому и утерянному – вы (или, вернее, то, что возникло между нами в липовой аллее, от чего, не поняв, я легкомысленно бежал в поисках приключений) указывали мне единственный путь – заглянуть в себя, измерить призрачную, смертельную пустоту одиночества и отказаться от себя навсегда; покуда я один – меня нет, я – глухой, ослепший, бескровный призрак! Милый друг, я только сейчас начинаю жить, а уже сердце полно невыразимым чувством, – каким, еще не знаю. Благодарю вас за все, за все…»

УТОЛИ МОЯ ПЕЧАЛИ
Дорогой друг, церковку при селе Кожухи отыскал и фрески видел. Они не бог знает какого письма, и, пожалуй, не стоило бы о них подробно рассказывать, но вам непременно нужно, чтобы я написал. Так вот, слушайте…
Из Петрограда я выехал семнадцатого июня в прескверном настроении. Милый друг, я люблю искусство с отчаянием, как любят, должно быть, эскимосы скупое свое солнце. Голова моя была набита высшими соображениями (вы помните наш последний разговор о вырождении искусства, о растущем противоречии его с современностью и о скором конце). Словом, в вагон я сел очень озабоченным, и телеграфные столбы, будки и стрелочники, толпа на маленьких станциях, похрапывающий сосед и унылая дама с кульками и подслеповатой собачонкой казались мне вообще допустимыми с большой натяжкой.
С соседями я не разговаривал, входя в буфет – толкался, морщился от фраз, от запахов, от самого вида обывательских физиономий. После зимы, насыщенной беседами, борьбой кружков, затесаться в толпу, которая не помнит ни строчки Пушкина и пожирает пирожки, – тяжко! Я понял Петрония – и всю дорогу проспал, закрыв лицо носовым платком. Таким я и приехал в Кожухи. Но что из этого вышло?
От станции до села повез меня мужичок, который оказался настолько глуп, что на вопрос о старине принялся рассказывать про какую-то бабушку Аксинью, будто бы заставшую еще французов: она умерла в прошлом году, упав с печки.
Кожухи – живописное местечко. Над рекой, на обрыве, стоит старинный барский дом с колоннами; на другой стороне – белая церковка и село. Крыша на дому – красная, окна наверху заколочены, штукатурка обвалилась местами. Сад зарос бурьяном. Проезжая по мосту, я видел, как из крыжовника выскочил теленок и за ним девушка, в ситцевом платье горошком, с хворостиной в руке.
«Я тебе задам!» – крикнула она сердито. Ямщик сказал, что это – здешняя барышня: живет одна, сиротски, сама хозяйничает.
Церковь «Утоли моя печали», шатровая, с пятью синими луковками и тоже облупленная, стоит за селом на лугу; нет кругом нее ни ограды, ни построек, только несколько высоких берез, могильные холмики, да лежащие пестрые коровы, да мальчишка с задранными коленками на бугре. День знойный, снеговое облако в вышине, и чуть трепещут листы берез.
Церковь оказалась запертой. Я спросил, у кого ключ и кто может показать мне фрески и архивы.
– Ключ-та, где же ключ, – сказал ямщик и поскреб ногтем под меховой шапкой, – надо быть, у дьячка.
– А где дьячок?
– А кто его знает.
Он сидел бочком на козлах; лошадь отгоняла хвостом оводов; летали стрижи над куполами. Я рассердился и потребовал, чтобы немедленно везли меня к дьячку.
– Слышь ты, ей, Степка! – вдруг обиженным голосом закричал ямщик. – Филимоныча видел? А?
Но Степка на бугре даже не повернулся. Пестрая корова поглядела на нас печально и, мотнув на слепня мордой, снова задремала.
– Надо быть, Филимоныч чай пьет с учителем, – сказал ямщик. – Разве туда подъехать?
Четырехоконный ветхий домик с поломанными украшениями и деревянными столбиками, бывший когда-то «Монплезиром» и перенесенный на край села из усадебного сада, стоял у самой ржи, – это и была школа.
Желтеющая высокая рожь начиналась прямо от школьного плетня и залегла на много верст.
В палисаднике за непокрытым столом пили чай с вишней учитель Соломин и Филимоныч, старый дьячок, в выцветшем подряснике и без шляпы, для полного благодушия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов