Матушка умерла очень давно, сам же старый Томилин веселился больше всех дочерей, первый заводя всяческую умору. Над женихами он посмеивался, и казалось, мысль лишиться хотя бы одной из дочерей была для него несносна. И никто, конечно, из них не считал пролетающих лет. Но однажды на масленицу, после неудавшегося бала, на который никто из-за сильной метели не приехал, Анна и Глафира увидели вдруг, что молодость кончилась. Окончилось и веселье в томилинском доме, и вскоре обе сестры, точно спеша, вышли замуж и уехали.
Опустела усадьба; по старой памяти заезжал еще кое-кто из соседей и грустно поминал прошедшее, точно неудавшийся бал на прошлой масленице состарил всех, лишил невозвратного, что в жизни бывает раз.
Отец скучал и писал дочерям письма. Все хозяйство лежало на руках у Варвары Ивановны. Сестры всегда называли ее Варвар Иванович, и она работала на них с большой радостью, мало принимая участия в веселье. Один только раз ее нарядили Варвар Ивановичем – надели чалму, привязали бороду и пробкой навели морщины, и с тех пор запах пробки остался в ее воспоминании, как печальный и прелестный.
Она думала, что по отъезде сестер начнется ее жизнь; но редко заезжающие соседи продолжали звать ее Варвар Ивановичем, и она все так же, надев смазные сапоги, ходила на скотные дворы, объезжала на дрожках поля и по вечерам читала отцу вслух Щедрина.
Одно время она представляла, что вот на будущий год приедут сестры и скажут отцу: «Что же ты делаешь с Варей, она уж не так молода?» Но этот будущий год всегда удалялся, когда к нему приближались, и скоро стал похожим на когда-то прочитанную повесть – так много и подробно думала о нем Варвара Ивановна.
Нераскрытая ее любовь переносилась с отца на телят, на птиц, на никогда еще не виданную племянницу Наташу, дочь Анны. Один только раз, обмеривая дальний участок, она поглядела в трубу астролябии, н землемер, показывая, как надо пользоваться прибором, коснулся усом щеки Варвары Ивановны. Землемер был молодой, загорелый, с веселыми глазами, от него пахло степью и табаком. И она не спала несколько ночей, изнемогая от стыда и непонятного волнения, и долго еще спустя, не успевая словить себя на недостойной мысли, представляла скошенный серый глаз, загорелую щеку и пахнущие табаком длинные усы. Но и это воспоминание стерлось понемногу и угасло.
Вскоре умерла Глафира. Спустя полгода Анну и ее мужа зарезали в кавказских горах. Старик Томилин до того ослаб духом, что взял с Варвары Ивановны клятву не оставлять его одного до смерти.
Однажды у Варвары Ивановны вывалился передний зуб; он долго качался, и раз поутру она вытащила его пальцами, легла на постель и плакала до сумерек. Отец не мог подняться по винтовой лестнице и звал дочь, стуча палкой о паркет. А ей было жаль пролетевшей жизни, хотелось, чтобы поскорее пришла смерть. Все-таки она сошла к отцу, ничего не сказала про зуб, но и не отворачивалась. Отец спросил, здорова ли она, а выпавшего зуба не заметил. Он не замечал, что дочь уже старуха и что нельзя вернуть ни надежды, ни отошедшего веселья.
Варвара Ивановна ожесточилась, стала резкой с отцом, он же присмирел, и хотя ей было и совестно и жаль, но теплоты в своем сердце она не находила.
Она спрятала все письма и карточки – все, что напоминало прошлое; злобилась, худела и высыхала. Однажды отец начал писать ей письмо, он назвал его: «Оправдание Томилина», и работал недели три. Поздно вечером Варвара Ивановна вошла в его кабинет, отец лежал мертвый, головой и руками на столе; на только что начатой странице было написано: «Милая дочка Варя, прости и не вини…»
Ни надежд, ни злобы, ни сожаления не осталось больше у Варвары Ивановны. Со смертью отца кончился ее век.
Она продолжала жить в старом доме, все так же работая по саду и на полях, а вечером оставалась одна, сидела сложив руки и ждала, когда придет сон. Подсохшее ее тело было очень крепко и могло работать без износа еще лет двадцать. Только по зимам в морозные, метельные вечера становилось не под силу, и она просила отошедших навестить ее в теплой зале, освещенной лампой с глубоким абажуром.
Анна, Глафира, отец и мать иногда приходили, садились за стол, и Варвара Ивановна глазами, полными слез, поглядывала на них из-за самовара, боясь громким словом потревожить торжественную тишину. В эти часы она забывала о старости, и тихая радость наполняла весь старый дом, словно в окна вливался свет вечной тишины.
Зимой Варвара Ивановна получила письмо от Наташи, которая до этого жила с бабушкой, теперь кончила гимназию и просила тетку взять ее – погостить. Варвара Ивановна сильно заволновалась. Ей трудно было возвратиться от тихой, как тиканье часов, едва тлеющей жизни к суете, которую внесет с собой девятнадцатилетняя девушка. Но написать отказ было очень трудно; она пересмотрела все карточки Наташи, похожей на мать, и послала письмо, прося приехать.
Суетню, смех, суматоху и тысячу маленьких разговоров внесла Наташа в полутемный, теперь очищаемый от пыли и паутины дом. И Варвара Ивановна, сначала падавшая с ног от усталости и недоумения, очень скоро принялась думать и двигаться и говорить, как Наташа. Для нее начинался день, когда Наташа открывала глаза, а уложив Наташу поздно вечером, поговорив с ней о пустяках, она засыпала без снов. О зимних же своих думах и видениях она ничего не говорила, боялась даже поминать, да и Наташа все равно пропустила бы подобные разговоры мимо ушей, вполне разумно и законно считая, что у тетки никаких иных, кроме ее – легкомысленных девичьих мыслей быть не должно.
– Ну что же она не идет, – тряхнув головой, проговорила, наконец, Варвара Ивановна и приложила ладонь к самовару, он больше не пищал и был теплый; а на балконе в это время послышались шаги и голоса.
«Батюшки, не случилось ли чего-нибудь», – подумала она. В столовую вошли Николай Уварович и Марья Митрофановна; Стабесов глядел в сторону и морщил лоб, супруга его держала в одной руке письмо, в другой платок, и по глазам было видно, что плакала.
– Ну вот, мы пришли, – сказал Николай Уварович, здороваясь. – Марья Митрофановна, покажи письмо, – он по привычке засунул пальцы в бороду, раздвинув ее направо и налево, сел, но тут же и сгорбился, положив на скатерть кулаки, сложенные кукишами, тоже по скверной привычке.
– Вот что пишет Коля, – проговорила Марья Митрофановна отчаянно и развернула письмо, – мы уж и так и этак обсуждали. Николай Уварович говорит, что Коля наш болен; как вы про это сказали, Николай Уварович?
– Мужская болезнь, – проговорил Стабесов, – вот как я сказал.
– Не угодно ли послушать, боже мой, – продолжала Марья Митрофановна, – откуда он ее мог заполучить, да и болезней таких вовсе нет; а я говорю – тут что-то непонятное. Застрелить его хотел какой-то негодяй. Что у них там делается?.. В живых людей стреляют!..
– Постой тарантить, – перебил Стабесов, – а ты объясни, при чем у него водород. Мы в чем-то оказались повинны, вот это мне растолкуй!..
Варвара Ивановна тем временем прочла письмо и, задумавшись, стояла у края стола.
– Он пишет про страшную пустоту, – проговорила она тихо, – я это очень понимаю; он опустошил себя и чувствует, что прежним содержанием наполнить пустоту эту нельзя; вы подумайте хорошенько, что ему можно дать – одно доведет его до гибели и смерти, а другое до бесконечной радости. Что может быть прекраснее такой радости…
– Нет, уж я знаю, к чему вы подбираетесь, – сердито возразил Николай Уварович, – начнете его разными потусторонними вещами напихивать; свихнется, свихнется совсем! Коля был отлично воспитан, на здравых и натуральных началах; в роду у нас больных не было; отчего у него все выдохлось, не понимаю. Славянская порода подгадила, вот! Ничто в ней не держится, да-с!
Николай Уварович замотал бородой и очень рассердился.
– Пустота, – закричал он, – для этого мы сражались? Мы общественность готовили, а они, видите ли, выдыхаются. Почитайте-ка хронику. Что это такое? Было у нас подобное? Балаганные клоуны! Макса Линдера на руках в консерваторию внесли. Автомобилю религиозное значение придают. Манифест выпустили, что ни в чем не должно быть никакого смысла. До такой пустоты себя выжали, что уж слов у них даже нет, одними гласными буквами выражаются. Ведь это пожар, пепел один остался. А вы мне о радости толкуете. Никакого выхода не вижу и очень огорчен. Пускай Николай приезжает, я ему слова не скажу.
Николай Уварович окончательно обиделся и забарабанил пальцами. Томилина глядела на него внимательно; она подняла уже руку, чтобы возразить, но Марья Митрофановна в это время вскочила со своего стула и воскликнула взволнованно:
– Вы меня-то, меня-то послушайте. Коленька сегодня к вечеру должен приехать: посмотрите на штемпель, письмо железной дорогой шло, а он водой к нам едет.
Горничная Феклуша, посланная за Наташей, проторчала с полчаса на мельнице, куда бегали девчонки со всего хутора глядеть на нового мельника Семена, – уж очень он был чуден.
Мельник был кругломордый, бритый, с льняными волосами до плеч, носил голубую рубашку и не столько молол муку, сколько играл на трубе и баловался.
Мельница стояла с краю широкой плотины под яром; кругом росли огромные ветлы, от древности склоненные к воде, пруд был глубокий и зеленый, начинался версты за две, извиваясь уходил в парк и около плотины разливался в круглое озеро; напротив мельницы, по ту сторону, на косогоре стояла пасека о пятьдесят пеньков, обнесенных плетнем; на кольях его торчали белые конские черепа, охраняя пчел от глаза, росы и пауков. Известно, что один мудрый человек вытащил из речного омута конскую тушу; вспорол, и оттуда вылетели и с тех пор повелись на земле пчелы, поэтому вокруг пасеки всегда должны висеть конские черепа.
Феклуша, выбежав из дома, кинулась было в парк, а ноги сами занесли на мельницу. Но Феклуша не была дура: ступив на плотину, она оглянулась сначала, – под колесо бежала вода, скрипели постава, а вокруг никого, кроме грачей на ветлах да гусей на воде, не было; став у дерева, она закричала тонким голосом:
– Мельник, Семен, барышню нашу не видел? Никто ей не ответил, поскрипывало мокрое колесо, кричали грачи; потом из двери не спеша вышел мельник, поджав губы, посмотрел на Феклушу непонятно, сел на пенек и сказал:
– Нет, барышню я не видел. А ты зачем?
Дивно было Феклуше глядеть на мельника: по круглому лицу его ходили зайчики от воды, бесстыжие глаза он вылупил, точно глядел в самое прудовое дно, а когда Феклуша отвернулась на минутку, то приметила, что он косится прямо на нее. Она переступила босыми ногами, вздохнула и сказала:
– Семен, а что говорят – у тебя русалка на мельнице живет.
– Живет, верно, – ответил Семен. – Батюшки, а ты не врешь?
– Как ты можешь со мной так разговаривать, дура!
Феклуше стало очень смешно; она еще раз вздохнула и спросила:
– Как же ты ее поймал?
– На удочку поймал.
Мельник вдруг привстал и наклонился над самой водой.
– Эге, – сказал он, – старик-то опять приполз.
– Ты это про кого?
– Иди, покажу.
– Ну нет, меня барышню послали искать.
– Чего, дура, боишься? – спросил мельник и посмотрел на румяную синеглазую Феклушу, стояла она на бугорке, у ветлы, и если бы он шаг шагнул, она тотчас бы убежала; тогда он напустил на себя еще пущего туману, вытянул вдруг шею и стал слушать.
– Ах, шельма, скребется, – проговорил он и быстро ушел на мельницу. И тотчас оттуда послышалась возня, и потом заиграли на трубе.
Феклуша стала подходить поближе, до того ей было любопытно, не дышала она, подкрадывалась на цыпочках, а мельник глядел на нее в щелку двери.
В это время заскрипело за деревьями, защелкало, и на плотину въехал мужик с возом, Феклуша пахнула юбкой и побежала за барышней в парк.
Над парком плыли белые облака; вчера зацвели липы, небо сквозь их листву казалось синее; высоко у вершин гудели пчелы, садясь на липовый цвет; вяла скошенная трава; земля распарилась, стоял медвяный запах; а когда налегал ветер, весь парк шумел зодяным шумом.
Феклуша брела через лужайку, прищурясь; лениво ей было и томно, и в углах еще наигрывала Мельникова труба; девушка аукнула раза два и, усмехаясь, не особенно торопилась.
Она добрела до таловых кустов, сквозь них блестел пруд; невдалеке через лужайку пролегала глубокая водомоина, но которой весной катились воды из полевых овражков в пруд; они нанесли белую песчаную косу, и за талами с того берега на песчаную отмель над глубоким местом было перекинуто широкое бревно, как мостик.
С мостика купалась обычно Наташа, Феклушка раздвинула таловые ветки, проскользнула под ними и увидала на берегу платье и белье, а на мостике барышню. Широкое бревно от времени поросло зеленым мохом. Наташа лежала на нем навзничь. Она разделась для купанья, да так и осталась, прикрыв ладонью глаза от солнца, и солнце в этой тишине, за ветром, заливало всю ее горячим, влажным зеленоватым светом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов