Грудь ее и шея были повязаны пуховой косынкой. Пепельные и легкие волосы прибраны заботливо. Разговаривая, она поднимала руку и поправляла гребенку. И рука ее и похудевшее лицо казались прозрачными, а мягкое темное платье – слишком свободным.,
Николай Иванович сидел, положив ногу на ногу, локоть – на стол. Перед носом из стакана поднимался чайный дымок. Тикали часы, потрескивали угольки в самоваре. Матушка Марьи Кирилловны за стеной тяжело ходила, – позвякивали хрусталики на люстре.
– В прошлом году здесь на стене висели куропатки вверх ногами, – сказала Марья Кирилловна улыбаясь. – К моему приезду мама вместо куропаток, видите, повесила Дарвина и Толстого.
Николаю Ивановичу стало казаться, что точно после долгих скитаний он добрался до этого стула, чтобы всегда глядеть на милое, улыбающееся, грустное лицо. Вот у нее дрогнула верхняя губа, приподнялась забавно, и Марья Кирилловна проговорила:
– Я думала о вчерашнем. Вы правы. Я начну много читать.
Она вздохнула и поправила гребенку.
– Предположим, я прочту много, много полезных книг. На это уйдет лет десять. Михаилу Николаевичу будет пятьдесят, мне – тридцать шесть. Вот и хорошо.
Она подняла брови. За стеной громыхнул стул. У Николая Ивановича защекотало в носу.
– По-вашему, так: вы мучаете себя, мучаете доктора, – ответил он, вертя ложку, – жить здесь одной также нельзя – не к чему. Ничего не понимаю.
– Любовь, не отданная людям, никому не нужна, – сказала Марья Кирилловна.
– Тогда знаете, что нужно?
– Знаю…
Николай Иванович поднялся и начал ходить вдоль стены. Наконец он взглянул на Марью Кирилловну. Она сидела, крепко зажмурив глаза, прижав щеку к диванной подушке.
– Уйдите, Николай Иванович. Приходите завтра. О том, что невозможно, говорить не будем.
Он задел по пути стул, толкнулся о буфет и вышел. Голова горела, ноги никак не могли попасть в калоши. На улице он снял шапку, распахнул шубу, и на лицо ему падал нежный, щекотный снег.
* * *
Николаю Ивановичу внезапно открылось, что в квартире его на Сивцевом-Вражке – мусорная яма. Завал хламу. Он все это утро прибирал углы, чистил обивку стареньких кресел, нашел за комодом папку с гравюрами и приладил их по стенам. Подобный прилив чистоплотности был не без умысла, конечно. Туда, где солнце в одном углу падало на синие обои, Николай Иванович придвинул столик, сбегал в цветочную лавку за веткой рябины, поставил ее на свету, в вазе на столике, отошел, прищурился, – гм, недурно….
Еще хуже обстояло с кабинетом… Пыль и мерзость! Николай Иванович разорвал несколько карточек и пачку писем. Поспешно стал выдвигать ящики, отыскал дамскую гребенку, усыпанную стекляшками, отнес на кухню и сунул в ведро. Книги, рукописи лежали горой. Он сбросил их просто на пол, сел на подоконник, теплый от чугунной батареи, и задумался.
Не только вещи были покрыты пылью; вещи и книги – лишь покорные слуги; каков хозяин, таковы и они. А вот не заняться ли сначала приборкой самого себя? Он закурил папироску и глубже задумался.
Как прошли эти два года на Сивцевом-Вражке? Конечно, университет, а затем что сделано хорошего? Работал? Нет. Вообще, как проводил время? Никак, – покуривал и прочее.
Николай Иванович слез с подоконника и зашагал по трем комнатам, размахивая рукой и бормоча. Точно из тучи хлынули на него суровые мысли. «Гнусно!» – крикнул он.
В это время швейцар позвонил снизу, позвал к телефону. Николай Иванович сбежал в подъезд и вошел в будку, засаленную плечами, исписанную цифрами; под лампочкой была надпись мелом: «Нюра, обожаю».
Говорила Марья Кирилловна. Ее голос немного дребезжал в телефон и казался от этого еще слабее. Она спросила, что он делает, придет ли сегодня, сказала, что больше грустить не будет.
– Марья Кирилловна, спасибо вам, – заговорил он, уткнувшись лбом в угол будки, – дело в том, что я должен вас предупредить: вы, кажется, хорошо ко мне относитесь. Я – маленький и ничтожный человек. Подождите! Я должен – до конца. Я вам болтал о том, как жить, и вы даже внимательно слушали… Какой ужас! Я не рассказал вам раньше о себе, потому что только сейчас почувствовал: во мне даже просвета нет на что-нибудь человеческое. Я не понимаю, что плохо и что хорошо. Недавно, пьяный, ругался и дрался в кабаке и потом даже забыл об этом. Я не помню по именам женщин, которые у меня бывали. Я не любил ни людей, ни родины, ни своего дела. Я жил как во сне, не знаю – зачем. Если пришлось, мог бы украсть и убить. Подождите – я не вру, все это верно…
И он продолжал каяться в том, что было и чего не было, что представлялось только возможным… Марья Кирилловна долго молчала.
– Все? – спросила она.
– Не знаю, больше не могу.
– Вот то, что вы сказали об этом, – голос ее был странный и прерывающийся, – если положить это на одну чашку весов, а на другую все грехи… Они взлетят наверх.
– Что, что? – переспросил он в крайнем волнении.
– Вы подошли ко мне беззащитный. Что же я могу сделать, как не полюбить вас за это…
Дальше не было слышно. Николай Иванович зажмурился и вдруг глухо заплакал в трубку и не мог удержаться от муки и счастья…
– Бедный, родной… – услышал он легкий шепот…
* * *
Некоторое время Николай Иванович тыркался у себя по комнате, не соображая, что делает: хватал предметы и бросал их; затем в ванной открыл кран и окатил голову и только тогда сообразил, что нужно одеться. Через полчаса он звонил на Молчановке.
Марья Кирилловна сама открыла ему. Лицо ее было серьезно, глаза сияли.
– Садитесь на сундук, – сказала она и, заперев дверь, продолжала укладывать маленький чемодан в прихожей, на столике под зеркалом.
– Не нужно ни о чем говорить, да вы и сами понимаете. Я уезжаю.
– В Харьков?
– Ну конечно, куда же еще.
– Навсегда?
– Не знаю… Не знаю…
Она тряхнула головой; скользнув, из волос ее упала гребенка. Тогда радость, трепет, свет наполнили Николая Ивановича. Он откинулся на сундуке на висящие на вешалке шубы, закрыл глаза:
– Я понимаю, – все чудесно.
Она надела шубку, сунула ему в руки чемодан; они сбежали вниз и сели на извозчика.
Санки бесшумно скользили по переулкам, узким от сугробов. Зеленоватые лучи фонарей и желтый свет из окон озаряли мягкую их пелену. Вверху с крыши на крышу крутила вьюга. Валил частый крупный снег.
– А может быть, не встретимся никогда… Смотрите – какая вьюга, – сказала Марья Кирилловна.
Они вылетели на бульвары.
Деревья стояли пушистые и белые, между стволов скользили фигуры.
– Я вас люблю. Я все люблю. Я никогда не видал такой зимы, – сказал Николай Иванович.
Она сняла варежку, нагнувшись, захватила с мелькнувшего мимо сугроба снега в ладонь, откинула вуаль, откусила хрустящего снега и дала Николаю Ивановичу съесть, потом легко вздохнула.
На вокзале, глядя через стекло вагона на милое, вдруг ставшее невыразимо-печальным лицо, Николай Иванович на мгновение почувствовал острую боль.
«Что это? Верно ли все это? Разве так нужно?» – подумал он, и за стеклом Марья Кирилловна подняла палец и погрозила.
Тронулись окна. Он побежал и еще раз увидел за стеклом ее глаза, лицо под вуалькой, шапочку… Поезд наддал, и от него остался хвост, светящийся двумя огнями, много видавшими в пути. Николай Иванович вышел на площадь. Было тихо, и все падал снег, устилая ровный белый путь. Мимоезжий извозчик, засыпанный вместе с бородой пушистыми хлопьями, подивился, когда какой-то человек, широко размахнув руками, крикнул ему, проходя:
– Вот так зима, брат!
И одинокая фигура Николая Ивановича долго еще маячила в глубине улицы, пока его не закрыл трамвай.
ПОД ВОДОЙ
1
Милый друг, вы оказались правы, я – просто искатель приключений. Понял это сию минуту за письмом к вам, в кабачке, на краю стола, залитого джином. Сколько здесь надписей, вырезанных ножами, – любовные признания и клятвы на всех языках! Напротив меня сидит Тоб, первая красавица в гавани, черная и злая, как обезьяна. Тянет через соломинку ликер, то поправляет гребенки, то с яростью одергивает кофточку; платье на ней шелковое и краденое, поэтому узко. Она сказала, что, если я ее брошу, – будет беда.
На рассвете я выхожу на подводной лодке, в арьергарде субмарин. Лодочку мою зовут «Кэт». Наконец-то попадаю на дно моря. А вы странствуете по иным местам, более призрачным, и только.
Помните год назад нашу беседу в подмосковном парке? Куковала кукушка, и запах меда был повсюду – с полян, от лип и вашего платья. Вы сказали, что есть две породы людей, – как ночь и день в вечном круговороте: одни ищут покоя, другие – волнений. Как видите – я второй породы.
За этот год я исколесил полсвета. На три месяца приземлился в этой гавани, где дерусь на кулачках из-за Тоб, вооружаю лодку и вот в такие ветреные ночи, перед пустой бутылкой от джина, начинаю отчаянно желать приключений… Ау, Татьяна Александровна…
До рассвета еще далеко, но если погода не переменится – нас потреплет. За окошком видна вся гавань, в лужах и дождевых пузырях. Качаются фонари. Ветром сорвало брезент с целой горы мешков. Пляшут огни на мачтах. Завывает сирена, как обманутая дева. Ветер и дождь гонят по мостовой пьяненького матроса в резиновом плаще.
Тоб говорит, что если бы умела, то написала бы вам, что я скот. Она вырывает у меня перо.
* * *
Без огней и сигналов субмарины вышли в открытое море. Ровно в половине четвертого Андрей Николаевич поднялся на мостик «Кэт»; матросы и два помощника спустились внутрь лодки.
Огромные тучи, озаренные огнями гавани и уже пропитанные бледным рассветом, грудились над портом и морем. Резкий дождь хлестал в стекла и стены кирпичных домов, по бочкам с керосином, по брезентам, покрывавшим мешки, шумел вязами сквера, барабанил по стальной обшивке лодки и лепил к спине Андрея Николаевича плащ.
Неподалеку за завесой дождя краснело окошко кабачка. Там все так же за окном, с края стола, сидела Тоб, оперши острый подбородок о кулачки.
Андрей Николаевич усмехнулся радостно и тревожно: он снова покидал навсегда и этот берег! В жизни не было слаще чувства разлуки и свободы.
Он взглянул на часы и скомандовал полный ход. Остов «Кэт» задрожал, и она скользнула навстречу пологим волнам, покрытым бликами огней и прибрежным мусором.
* * *
Огни гавани, холодеющие в утреннем свету, остались далеко позади, погрузились в воду и скрылись. Дул резкий ветер. Наискосок, навстречу ходу, поднимались валы и обрушивались за лодкой.
Обрывки облаков проносились над пеной океана. Внезапно в разорванной длинной щели появился бугор солнца. Протянулись вверх и в стороны широкие лучи. Море стало зеленым. Заблестела сталь на мокром мостике.
Теперь вогнутая поверхность набегающей волны казалась прозрачной, как стекло. «Кэт» подлетала под ее покров и одним взмахом возносилась на бурлящий гребень, наклонялась затем и скользила вниз. Винт дрожал в воздухе, грохотала рухнувшая справа громада. Впереди, у края неба и воды, покачивались две радиотелеграфные мачты передней субмарины.
Из нутра «Кэт» появилось безусое лицо старшего помощника, Яковлева.
– Андрей Николаевич, пора, – сказал он, подняв брови, – у нас у всех голова кругом. Какой приказ?
Он вылез на мостик и закурил. Андрей Николаевич определил секстантом положение судна, расстегнул куртку и достал конверт с пятью красными печатями. На нем были обозначены долгота и широта, где вскрыть тайный приказ. Он сломал печати и, прикрыв от ветра плащом, развернул тонкий листок. В нем стояло краткое и невероятное приказание – идти… в Ганге, через Скагеррак и Зунд.
Яковлев проговорил упавшим голосом:
– Андрей Николаевич, куда же мы на рожон полезем?
– Это – не ваше и не мое дело.
Передав командование, Андрей Николаевич спустился по отвесной лесенке в узкий коридор, куда выходили каютки. С потолка матовые полушария освещали выкрашенные в белое железные стены, линии медных труб, ряды заклепок, провода, тяги и толстый половик на полу.
Теплый сладковатый воздух, напитанный запахом бензина и масла, сильными струями проносился над головой. Шумели вентиляторы, и глухо и мерно, как пульс, работал мотор.
Конец коридора с дверью в машинное отделение то возносился, то падал вниз. Придерживаясь за стены, Андрей Николаевич вошел в каюту с тремя, одна над другой, койками. На самой верхней спал второй помощник, Белопольский, качаясь, как в люльке. Лицо у него было восковое от плохо залеченной лихорадки. Вдоль наружной выгнутой стены журчали водяные струи. Свежий ветерок подавался снизу, отдувая угол карты на столе, шевеля волосы спящего. Спертый воздух высасывался через решетку в сферическом потолке, залитом сильным электрическим светом. На откидном чистеньком столе стояла початая бутылка коньяку.
Андрей Николаевич, посвистывая, присел к столу и обхватил колено. Приказ был выполним конечно, но с большим риском. Известно, что субмарина, погружаясь в воду, оставляет на поверхности перископ – свой глаз, всегда заметный днем по водяному следу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов