А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Первый бросил нас, когда мне исполнилось шесть лет. Мама говорила, что он подлец. Она вышла замуж за длинного Костю. Он очень любил маму. Она красивая была. А она долго еще вспоминала моего первого отца. Знала, что подлец, а вот вспоминала. Длинному Косте это не нравилось, но он терпел. «И что ты нашла в этом собачнике?» — говорил он матери, когда она начинала вспоминать былое. «Собачником» он называл моего отца. Вероятно, потому, что у него была большая черная собака, которую он любил больше, чем маму и меня. Мать и сама не знала, что нашла в «собачнике». Первая любовь все-таки.
Мы быстро подружились с длинным Костей. Он был веселый человек. Все время что-нибудь выдумывал и, когда был в ударе, говорил в рифму. Катал меня на дрезине «Пионер». Хорошая штука эта дрезина. Быстрее поезда ездила. Трещала только здорово. Длинный Костя работал на станции мастером. Содержал путь в порядке. Мог с одного удара забить в шпалу костыль. Мог поднять за конец железный рельс. Сильный был он. Худой, жилистый, а сильный.
У меня появилось два брата. Я думал, что длинный Костя их будет больше любить, чем меня. Но он оказался настоящим мужчиной, любил всех одинаково. Не было у него любимчиков. Я его стал папой называть. Сам. Никто меня не заставлял. И вот у меня не стало папы…
Я чуть не ошалел от радости, когда через два месяца длинный Костя пришел к нам. На нем была старая железнодорожная шинель, помятая фуражка. Шея обмотана бинтом. Лицо худое и в мазуте. Стал на пороге, смотрит на нас и молчит. И мы молчим… Потом чай пили. Отец закидывал голову назад и глотал чай, как курица воду. В горле у него что-то булькало и ворчало.
— …Очнулся я, смотрю, моя голова рядом валяется, — посмеиваясь, рассказывал он. — Взял ее под мышку и пошел в госпиталь… Пришили.
— Так не бывает, — сказал я.
— Бывает… На войне всякое бывает.
Отец рассказал нам, что мама с братьями и сестренкой в Пермской области. Мама работает в колхозе. Молотит рожь. Тут я услышал знакомый гул. Летел «юнкерс». Я думал, что отец встанет и пойдет прятаться в щель, которую мы с бабушкой вырыли во дворе, за домом. Но он пил чай.
— Самолет летит, — сказал я. — Немецкий.
Отец пил чай и о чем-то толковал с бабушкой.
— Посмотрю, — сказал я. Выскочил из-за стола и ударился через огороды в лес. Мне показалось, что самолет сейчас бомбить будет. Бомбежек я больше всего на свете боялся. Самолет улетел. Когда я вернулся, отца за столом не было.
— Уехал, — сказала бабушка. — Ждал тебя. Хотел попрощаться, да так и не дождался… Машинист прибежал за ним. На паровозе уехали.
Бабушка смотрела на меня и качала головой. Она-то все понимала.
Я стал закалять свою волю. Летит самолет, а я сижу в избе. Ноги рвутся за дверь, а я сижу. Тысяча бомб с гнусным воем летит на меня, а я сижу… Привык. Не сразу, конечно. Это я сделал для отца. Но он не приезжал…
Колеса стали тише стучать. Пол, на котором я лежал, заколыхался, провалился… и вот я уже не в поезде еду, а в лодке плыву по небу. А желтое пятно — это не отблеск тусклой электрической лампочки, а луна. Луна зажигается и тухнет. Зажигается и тухнет.
Я заснул.
2
Мне сразу стало не по себе, как только вышел из вагона на перрон. Груды кирпичей, несколько красных дырявых стен, скрюченные железные перекрытия, — вот и все, что осталось от красивого вокзала. Сразу за станционными путями виднелись груды развалин. Там был паровозовагоноремонтный завод имени Макса Гельца. Недалеко от вокзала находилась железнодорожная школа, в которой я учился. От нее не осталось даже фундамента. Возле путей галдели базарные торговки.
— Жареная картошка, — предлагали они пассажирам. — На постном масле. Вку-усная!
Я и без них знал, что жареная картошка — штука вкусная. Но денег не было. А торговки драли за крошечную тарелку три шкуры.
От вокзала до центра километра три. Автобусы, конечно, не ходили. Их еще не было в городе. Раньше вдоль шоссе росли липы. Они были старые, толстые. Их каждую весну подстригали, и они стояли круглоголовые, нарядные. Теперь лип не было. Были черные стволы и пни.
Города тоже не было. Я шагал по булыжной мостовой и озирался. Многие места не узнавал. Исчезли целые улицы. Я стал искать хотя бы один целый дом. Дошел до центра, но такого дома не нашел. Неподалеку от площади Ленина стояла часовня, вернее то, что осталось от нее: круглая кирпичная коробка, напоминающая силосную башню, и ржавая маковка с погнутым крестом. Маковка опрокинулась и каким-то чудом держалась на часовне. Казалось, дунь — и она рухнет на землянку, приткнувшуюся сбоку. На крыше землянки стояло ведро без дна. Из ведра валил черный дым.
Но город жил. Люди протоптали меж развалин узкие тропинки. Стоит коробка. И лестницы-то в подъезде нет. К каменному боку прилепились остатки бетонных ступенек. А посмотришь наверх, где-то на третьем этаже люди живут. На веревке белье полощется, из окна, как из дзота пулемет, железное колено печной трубы торчит.
Небо над городом потемнело. Стало еще неприветливее. А тут сверху капнуло, раз-другой. Заморосил мелкий осенний дождик. Это противная штука. Вроде и не настоящий дождь, а вымочит насквозь. Я стоял на пустынной площади и думал. Мысли у меня были невеселые. Куда пойти? К отцу? Отправит назад. Он писал, что живет с каким-то инженером Ягодкиным в прорабской конторке, сделанной на скорую руку. Зимой там жить нельзя, холодно. К зиме они построят стандартный дом для строителей, и тогда отец перевезет семью.
Стоять под дождем было глупо. Лицо у меня стало мокрое и, наверно, жалкое, потому что женщина, проходившая мимо, остановилась и начала шарить в карманах. Я повернулся к ней спиной и быстро зашагал куда глаза глядят. Еще не хватало, чтобы мне милостыню подавали.
Я и сам не заметил, как очутился на Лазавицкой улице. Речка за шесть лет, что я не был здесь, далеко отступила от берегов. Обмелела. Вода была грязной. Дождик колол ее мелкими острыми каплями. Вода недовольно морщилась.
А вот и мой дом… Бомба угодила к квартиру Кремлевых, взорвалась в подвале. Большой кирпичный дом развалился, как глиняный горшок. Здесь никто не жил. От кленового парка ничего не осталось: немцы спилили деревья на дрова.
Я присел на мокрый толстый пень, задумался. Сколько пройдет лет, пока Великие Луки снова станут настоящим городом? Пять, десять, пятнадцать? Ну хорошо, дома построят. А деревья? Когда они вырастут? Говорили, что старым липам на нашем бульваре и вдоль шоссе двести лет. Я любил эти старые липы. Весной они пахли так, что голова кружилась. Я и сейчас помню этот терпкий крепкий запах. Возьмешь молодой лист, разотрешь — весь день руки пахнут липами. А зимой липы стояли строгие, белые. Иней топорщился на них, как серебряный дождик на новогодней елке.
Мне стало жалко этих лип. И кленов, что росли под нашими окнами. Такие больше не вырастут. Может быть, и вырастут когда-нибудь, через двести лет, но я-то их не увижу.
А дождь все моросил. Над речкой поднялся сырой туман. Небо было лохматое, злое. Рубашка у меня прилипла к спине. Капли скатывались по волосам за шиворот. Мимо по мостовой прогрохотала полуторка, нагруженная белым шифером. На стройку. Новый дом строят. Отцов трест находился на берегу реки Ловати. Ловать куда больше Лазавицы. Это старинная русская река, по которой давно-давно варяги ездили в гости к грекам. Это мы в школе проходили. На другом берегу Ловати — крепостной вал. Тоже исторический: Петр I приказал построить здесь крепость. Крепость несколько раз горела. Ее снова строили и снова разрушали. Теперь остался один крепостной вал да деревянная вышка. И еще подземный ход. Только его почему-то никто найти не мог.
Захотелось есть. Я вспомнил запах жареном картошки, и у меня слюнки потекли. С прошлого дня у меня ничего во рту не было. Ровно сутки. Надо было что-то делать, — обед с неба не свалится. С неба дождь сыплется, и, видно, надолго зарядил. А мне еще о ночлеге нужно подумать. Как ни крути, а без отца не обойдешься. Придется к нему двигать. А что скажешь ему? Соврать что-нибудь? Все равно ведь узнает правду, — мать напишет. Объясню ему, что в Куженкино отправлять меня нельзя. Нет туда мне дороги. Отравит — сбегу. В Одессу сбегу. Поступлю в мореходку. Буду на пароходах в загранку плавать. Матросом. Чем плохо? Тысячу стран увидишь. А потом домой в отпуск приеду. Мичманка с капустой, в зубах турецкая трубка. Знакомые от зависти лопнут.
Есть хочется все сильнее. Будь что будет — пойду к отцу. Прогонит или нет — это еще вопрос, зато наверняка накормит.
Я поднялся. Из-под покореженного железнодорожного моста выскочила трехтонка. В кузове выше кабины ящики. Я остановился, чтобы пропустить машину. Она проехала мимо. И тут из кузова вывалился ящик. Он грохнулся на мостовую, крышка отскочила, и крупные блестящие гвозди весело зыпрыгали по мокрым булыжникам.
— Стой! — крикнул я. — Авария!
Машина остановилась. Из кабины выскочили двое. Шофер в зеленом ватнике огрел носком сапога ни в чем не повинный скат и выругался. Плечи у шофера были широченные, ватник на груди не застегивался. Парень в длинном черном пальто и железнодорожной фуражке нагнулся и стал подбирать гвозди. На его тонких ногах были накручены солдатские обмотки.
— «Гвозди бы делать из этих людей, не было б в мире крепче гвоздей!» — продекламировал парень и покосился на меня. — Чьи стихи? — спросил он.
Я не знал, чьи это стихи.
— И я не знаю, — сказал парень. — По радио слышал. Кусочек.
Пальто парня волочилось по земле, он наступал на него грязными бутсами. Железнодорожная фуражка была велика, поминутно съезжала ему на нос. Парень рывком головы вскидывал ее на затылок, но она снова съезжала на нос.
Здесь город будет,
Здесь парку цвесть,
Потому что в стране Советской
Такие люди есть…
— Чьи стихи? — снова спросил парень.
Чьи это стихи, я знал, но парень безбожно коверкал Маяковского, и я ему сказал об этом.
Он снял фуражку и положил ее на ящик с гвоздями. Потом посмотрел на меня. Глаза у парня были карие. Темные волосы спускались на воротник пальто. Дождь намочил их, и они блестели.
— Стоишь? — спросил парень.
— Стою, — кивнул я.
— А гвозди пусть дядя собирает?
Я взглянул на шофера. Он привалился могучим плечом к капоту и курил. Смотрел на речку. Косо смотрел. Гвоздей на мостовой валялось еще много. Делать мне все равно было нечего, и я присел рядом с парнем.
— Гвозди сейчас дороже золота, — сказал парень. — Гвозди — это всё.
— Тоже по радио слышал? — спросил я.
— Не, — сказал парень. — Это я сам придумал.
— Кончай, Швейк, — подал голос шофер. — Замерз.
— Побегай, дядя Корней, согреешься, — сказал Швейк.
Дядя Корней бегать не стал. Он забрался в кабину и завел мотор. Мы со Швейком ладонями сгребли оставшиеся гвозди и с трудом подняли тяжелый ящик на грузовик.
— Подвезите, — попросил я.
— Дядя Корней, — сказал Швейк. — Человека надо до центра подбросить…
— Много тут ходит человеков, — хмуро сказал дядя Корней. — Всех не перевозишь.
— У него папа большой начальник, — незаметно толкнув меня в бок, сказал Швейк. — Начальник милиции.
— По мне хоть нарком, — сказал дядя Корней, но подвинулся, давая нам место в кабине.
Всю дорогу молчали. В центре города шофер спросил:
— Где остановить? У милиции?
Я пожал плечами. Мне было безразлично, где меня высадят.
— До техникума, — сказал Швейк.
Железнодорожный техникум находился недалеко от Сеньковского переезда. Покачиваясь рядом со Швейком на скрипучем сиденье, я не знал, что сама судьба везет меня к новому порогу.
От техникума осталась громадная коробка. Ее окружили леса. Маленькие черные фигурки стояли на лесах и латали кирпичом огромные прорехи. Внизу человек сорок парней и девушек орудовали ломами и лопатами, таскали на носилках землю, обломки кирпичей. Швейк первым выскочил из машины и крикнул:
— На разгрузочку!
Дядя Корней не торопясь отбросил крюки. Борта лязгнули. Подошло человек пять.
— В кладовую, — распорядился Швейк.
Какой-то высокий парень в летном шлеме взвалил ящик с гвоздями на плечо, охнул и, вытаращив на меня глазищи, сказал:
— Помоги, а то пуп надорву.
Я подхватил ящик. Мы оттащили его в холодную полутемную кладовую. Потом таскали квадратные ящики и длинные. Тяжелые и легкие. В ящиках что-то брякало, перекатывалось. Потом мне дали лопату и велели накладывать мусор на носилки. Я швырял полные лопаты разного хлама, оставленного фашистами. Мне стало жарко, сбросил куртку. Соленый пот щипал глаза. Я забыл про голод, дождь. Мне стало весело. Две девчонки в стеганых куртках, перепачканных известкой, таскали носилки. Щеки у них были красные, глаза блестели. Поравнявшись со мной, одна из них, светлоглазая, командовала:
— Раз-два-три!
Носилки с костяным стуком падали на землю. Я кидал мусор, а девчонки стояли рядом и смотрели на меня. Я на них не смотрел. Я смотрел на лопату и на их ноги. У одной были приличные ножки. Полные, с круглыми коленками. Но все портили башмаки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов