А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«А он согласится написать музыку к «Утиной охоте?» Давай ему позвоним, давай телефон». Набирая номер, спросил, как зовут Шнитке, – они же не были знакомы. «Альфред Гарриевич, это Ефремов говорит…» Так Шнитке стал автором музыки к мхатовскому спектаклю в тот же день, как нас «Правда» разнесла.
Потом нас вызвали в Министерство культуры. Принимали три зама Демичева – Барабаш, Попов, Кухарский и некто Куржиямский – музыкальное начальство. И нас четверо. Мы чинно-благородно объясняли этим людям, чего мы хотим. Сидят, представьте, Рождественский, Любимов, Шнитке, Боровский и в доступной для начальства форме пытаются растолковать, что хотят вернуться к Пушкину… что Мериме… что клавесин… что нет криминала… Примеры приводили: «Жизнь за царя», «Кармен-сюита»… И все еще были уверены, что нас пожурят, скажут: ну, вы там не очень-то! – и тем дело кончится. Ведь «Гранд-опера» не шутейное дело, там уже декорации готовят, миллионы вбуханы…
А ведь было нам, дуракам, знамение! Мы с Любимовым приехали на улицу Куйбышева к Минкульту, вылезаем, а к нам здоровенный гаишник. Видно, Любимов плохо поставил машину. И только началось разбирательство, как вдруг гаишник нас бросает, бежит в свою будку и замирает. А мимо медленно скользит огромная черная машина, и мы видим за стеклом острый профиль – Суслов! Господи! Такой вялый, злой взгляд. «Старуха!!!» – нас так и передернуло. Переглянулись мы, вспомнили эпиграф…»
А эпиграф у Пушкина такой: «Пиковая дама означает тайную недоброжелательность».
Теперь на моем экземпляре «Огонька» (1989. № 9) четыре надписи:
«Геннадий Рождественский – рукомахатель».
«Александру Минкину от композиторишки Альфреда Шнитке». (От «композиторишки», потому что в «Правде» его именно так и называли.)
«Саше Минкину – соучастнику мирового скандала. Ваш Д.Боровский». («Мировой скандал», потому что Суслов этой акцией намеренно подрывал шансы французских коммунистов: пусть проиграют выборы; слабые – послушнее.)
«Саше, страдальцу в прогрессивном журнале. Ю.Любимов».
«Страдальцу в прогрессивном журнале», потому что прогрессивный Коротич распорядился убрать все эпиграфы. Каждую главу предваряли замечательные эпиграфы из «Моцарта и Сальери». Перед письмом Жюрайтиса – такой:
САЛЬЕРИ. Я избран, чтоб его остановить –
Не то мы все погибли,
Мы все жрецы, служители музыки,
Не я один с моей глухою славой…
А перед письмом главного редактора «Правды» (где он издевательски отвечал на возмущенные протесты Любимова и Ко) – такой:
САЛЬЕРИ. Что пользы, если Моцарт будет жив
И новой высоты еще достигнет?
Подымет ли он тем искусство? Нет…
Тщетно я умолял. Коротич категорически заявил: «Не могу позволить, чтоб главный редактор «Правды» ассоциировался с Сальери!» В 1989-м это все еще было опасно.
А я (за то, что разозлил главреда, и ему пришлось вроде бы признаться в трусости) был наказан. Фамилия переехала в конец текста с унизительной добавкой «материал подготовил». А я-то предвкушал кайф: «Александр Минкин. Пиковая дама»!
В чем-то это повторяло историю с программками спектаклей Любимова.
Когда ему «не хватило бойцовских качеств» и он остался на Западе, начальники советской культуры приказали убрать имя постановщика из всех афиш и программ. Остались: автор пьесы, художник, артисты – все, кроме режиссера. Программки стали в точности походить на метрики незаконнорожденных детей сталинских времен. Вместо отца – прочерк.
К слову, мою маленькую заметку «Прочерк» в 1988-м не взяли ни «Московские новости», ни «Огонек» – самые прогрессивные. Беда была в том, что Любимов подписал обидное для Горбачева «письмо десяти»…
Впрочем, все, написанное о Таганке, имело странную судьбу.
Что там Годунов, они запрещали даже детские сказки.
В 1980 году один выпускник режиссерского факультета ГИТИСа (ставший потом известным всему миру) уговорил меня написать инсценировку «Маугли». Пьеса «Джунгли» получилась очень жесткая, скорее в стиле жестоких баллад империалиста Киплинга, чем его сказок. Идея была очень простая и театральная (в смысле наглядности): Маугли – чужой. Голый. Голый для волков, потому что на нем нет шерсти. Голый для людей, потому что на нем нет одежды. Всем чужой.
Пьесу запретило Министерство культуры РСФСР. Внутреннюю рецензию (такие специальные советские художественные доносы) мне случилось прочитать: «Минкин пытается протащить на сцену подлую идею, что звери лучше людей». Я обомлел настолько, что вступил с Министерством культуры в переписку, пытаясь объяснить, что «подлая идея» – это сказочный архетип всех времен и народов. Что и в русских сказках убить Иван-Царевича всегда стараются родные братья и сестры, а спасают волки, птички, мышки. Понимания не нашел. Пьеса осталась под запретом. Но в провинции все было проще. И «Джунгли» поставили (всякий раз получая разрешение местного управления культуры) в Севастополе, в Свердловске, Минске… И ставят до сих пор, год назад была премьера в Ярославском ТЮЗе. Но это все потом.
А сначала (в 1980 году) для жестокой инсценировки нужны были жестокие песни – зонги. И естественно, что лучше Высоцкого никто не мог их написать.
Я пришел к Высоцкому с пьесой в руках (мы были знакомы с 1966 года). Мы стояли у входа в Таганку. Поняв из первой фразы, что я пытаюсь заказать ему какие-то песни для какой-то пьесы, он сказал:
– Извините, не могу. Некогда.
Я заранее знал, что он скорее всего откажется. Но раз уж встретились, грех не попытаться убедить, уговорить. И я стал объяснять идею. Вот ту самую, что для всех голый и всем чужой. Ушла минута. Высоцкий остановил:
– Вот видите, сколько времени вы у меня уже отняли!
Он сказал это с отчаянием, с такой болью в голосе, которая никак не соответствовала одной потраченной минуте. Но и продолжать уговоры стало невозможно.
Был июнь, солнце лупило – асфальт плавился. Кто же мог знать, что ему остался месяц. Но сам он, возможно, что-то чувствовал. И минута для него имела совсем другую цену, другой смысл…
В пятницу 25 июля 1980 года умер Высоцкий.
Я узнал об этом в кабинете Швыдкого – ответственного секретаря журнала «Театр». Чувства свои описывать не стану. Большего горя Советский Союз не испытывал – по крайней мере, с 1953 года. Меня, внештатного корреспондента, попросили заказать венок от редакции. Я, конечно, согласился. И дело святое, и возможность попасть на панихиду. (Понимал, что народу будет море и кордонов без счета – частному лицу не пробиться.)
28 июля – день Св. Владимира. Похороны. Прощание. Толпы. Оцепления (Олимпиада-80 в этот день осталась без охраны). Ваганьково. Могила. Зарыли. Сразу гора цветов. Любимов не может подойти к могиле – не хочет наступить на цветы. Метров с пяти бросает к камню букет роз. Он странно раскачивает букет, как укачивают ребенка, – потом выпускает из рук. Розы взлетают, летят к могиле и, долетев до камня, опускаются и встают, прислонившись к нему. Не упали. Даже не покосились. Так и руками не поставишь. Какая-то женщина, увидав это чудо, отдает Любимову свой букет. Я про себя думаю – повторить невозможно. Но все повторяется: и странное раскачивание, и точный полет цветов к камню…
То ли «Вечерка», то ли «Совкультура» дала три строчки – извещение о смерти. Некролога не напечатал никто. Даже фрондирующий (по тем временам) «Московский комсомолец», посвятивший незадолго до этого чуть ли не целую полосу сломанной ноге Михаила Боярского, не дал ничего, ни слова. Тогдашний главред «МК» – в ответ на предложение напечатать некролог – сказал лаконично: «Меня это не интересует». Историческая фраза.
В провинции многие больше месяца не знали о смерти В.В., узнавали случайно от тех, кто слушал «Голос Америки».
В июле 1981-го – в первую годовщину смерти Высоцкого – Таганка сыграла премьеру «Владимир Высоцкий».
Спектакль был категорически запрещен еще до репетиций. Инстанции не дали «лит» (цензурное разрешение).
Любимов на грани инфаркта репетировал запрещенный текст. А накануне 25 июля, изображая покорность, сказал:
– Спектакля не будет. Будет вечер памяти Высоцкого. Только для приглашенных.
И сам подписал, негодяй, тысячу приглашений в 665-местный театр (билет храню). А кто сказал, что нельзя на поминки тысячу людей пригласить?
Вечером милиция оцепила площадь, перекрыла движение. Пропуск надо было предъявлять за двести метров до театра.
Рецензию на запрещенный спектакль напечатать в СССР нечего было и думать.
Отдал в венгерский театральный журнал. И использовал любимовский ход. Текст представлял не рецензию (какая может быть рецензия на запрещенный спектакль?!), а описание генеральной репетиции. Кто сказал, что нельзя о репетициях писать?
Влетело и мне, и венгерскому журналу. Но поздно – статья под названием «Принц» была опубликована. А на выволочки плевать.
Он был Принцем Таганки. Сердцем ее.
Похороны описывать нечего. Кто видел – не забудет. Кто не видел – не поверит. Очередь от гостиницы «Россия». Таганская площадь и все прилегающие улицы забиты насмерть. Немыслимое число ментов, гэбистов и «дружинников». Власти полностью оголили в тот день Олимпиаду-80.
Тогда случилось чудо. Журнал «Театр» поручил мне – безработному внештатнику – подготовку материала памяти Высоцкого.
Честь неслыханная. Но, видимо, других желающих не было. Понимали мизерность шансов на публикацию. Смерть В.В. вообще пытались замолчать. Ни некрологов, ни сообщений по радио. Умер он 25 июля в четыре утра, 27-го в 22:00 звонил мне знакомый режиссер из Воронежа. Узнав, ахнул. А шли к концу уже третьи сутки.
Моя задача была написать за известных людей. Руководство «Театра» решило: текст от Любимова, от Ульянова и от Окуджавы. Я с ними встречусь, поговорю и – напишу. Естественно, не интервью, а их монологи («литзапись» этот труд называется. Текст публикуется от имени великого человека, а твоей фамилии нет; да еще скажи спасибо за доверие).
Была надежда включить в материал «Кони привередливые» (текст записал на слух с пластинки) и стихи Ахмадулиной. Она написала оду на смерть В.В.
«Не напечатают; я опять в опале, – сказала Белла, но оду дала. – Ничего. Возьмите стихи – вдруг пригодятся».
…Спасение в том, что сумели собраться на площадь
Не сборищем сброда, бегущим глазеть на Нерона,
А стройным собором собратьев, отринувших пошлость.
Народ невредим, если боль о Певце всенародна.
И от руки написала на листке смягченный вариант строфы. Чтоб не напугать редакцию и цензуру Нероном.
Спасение в том, что сумели собраться на площадь
Не сборищем сброда, желающим пищи и зрелищ,
А стройным собором собратьев, отринувших пошлость.
Пришельцы, дивитесь на невидаль, видную здесь лишь.
Автограф храню.
Это даже трудно теперь вообразить, как всё было нельзя. Но иной раз удавалось Нерона вместе с его Главлитом одурачить, то есть победить.
Потом созвонился с Ульяновым. Уговаривать не пришлось. Он назначил встречу в Театре Вахтангова, в вечер «Антония и Клеопатры».
– Приходите в таком-то часу, у меня большой перерыв между сценами, – сказал член ЦК КПСС. Занятой человек. Спасибо.
Сидел Антоний – в гриме, в тоге, говорил о В.В. «Это был цветок нашей земли, нашего народа и нашего времени. Это был цветок, может быть, не обладающий роскошной внешностью, но он был одуряюще ароматен! Он, как татарник…»
Окуджава отказался быть объектом литзаписи.
– Неловко. Я лучше сам напишу. Но сейчас уезжаю из Москвы на месяц. Вам ведь не к спеху.
– Конечно. Мы подождем. (Производственный цикл «Театра» был четыре месяца.)
Через месяц Окуджава вернулся.
– Знаете, статья не получилась. Но я написал стихи. Может, возьмете?
– Конечно! Это еще лучше.
Автограф храню:
Белый аист московский
На белое небо взлетел.
Черный аист московский
На черную землю спустился.
Везу в редакцию текст «Белый аист московский…» Музыки еще не было. Булат Шалвович еще не знал, что это песня.
Любимов согласился дать интервью еще до похорон. Я кинулся искать диктофон. У одного плохого писателя был хороший, японский. Я позвонил, попросил. Он отказал. Я объяснил зачем. Пожилой тенорок не дрогнул:
– Я принципиально не даю никому своих вещей.
– Если сломается, я вам новый куплю.
Не дал, гад. На встречу с Любимовым я взял полудохлый «Спутник». Кассета крутилась. Он рассказывал долго. Потом вдруг:
– Ночью я написал стихи. Это плохие стихи, их не надо печатать, сейчас я вам их прочту.
Прочел с потрясающей болью. Потом провожал меня к выходу. Шли под сценой. Проходя мимо колокола, Любимов остановился и вдруг с силой ударил. Он звонил «туда».
Кажется, я был единственный советский журналист, который тогда взял интервью у него.
Дома я перемотал пленку, включил воспроизведение. Шорох, потрескивание и ни единого слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов