Наконец все было сделано. Майское дерево покачалось немного, потом накренилось в сторону, вызвав у толпы взрыв оглушительного смеха. Наконец оно застыло слегка наклоненным; раздался восторженный крик. Саймон, притаившийся в тени деревьев, тоже издал тихий счастливый звук и вынужден был немедленно отступить в укрытие, закашлявшись. Он кашлял, пока не потемнело в глазах — уже целый день он не проронил ни слова.
Когда он снова выбрался наружу, глаза у него слезились. У подножия горы развели огонь. Дерево с окрашенной закатом и отблесками пламени вершиной, казалось подожженным с двух концов факелом. Непреодолимо притянутый дразнящим запахом пищи, Саймон шаг за шагом придвигался к старикам и кумушкам, расстилавшим скатерть у каменной стены за маленькой церквушкой. Он был удивлен и разочарован, когда увидел, как скудны припасы, жалкое угощение для праздничного дня — что за проклятое невезение! — еще более жалкий шанс стащить что-нибудь и скрыться незамеченным.
Мужчины и женщины помоложе принялись плясать вокруг Майского дерева, пытаясь образовать правильный круг. Кольца из-за пьяных кувырков с холма и других помех так и не могли соединиться. Танцоры тщетно искали руку, чтобы схватиться за нее, и уже не держались на подкашивающихся ногах под пьяное гиканье толпы. Один за другим весельчаки отделялись от общей группы, скатывались по пологому склону холма и оставались лежать, уже не в силах подняться, беспомощно хохоча. Саймону до боли хотелось быть с ними и принимать участие в общем веселье.
Вскоре все уже расселись по траве вдоль стены. Последний луч солнца украсил Майское дерево рубиновым наконечником. Один из мужчин, сидевших у подножия холма, достал флейту, выточенную из берцовой кости, и начал играть.
Постепенно наступившую тишину нарушали только перешептывания да всплески случайного смеха. Вскоре полная звуками синяя тишина окутала все. Заунывный голос флейты стремился к небу, как дух печальной птицы. Девушка с тонким лицом встала, опираясь на плечо своего кавалера и начала петь. Она слегка раскачивалась, как стройная березка под легким ветерком. Саймон почувствовал, что сердце его раскрывается навстречу песне, навстречу вечеру, навстречу спокойному терпкому запаху травы и леса.
— Ах, липа, нежные цветы,
Я выросла в твоей тени,
Где тот, о ком мои мечты,
Скажи, не обмани!
Он локон нежный целовал
И о любви меня молил,
Но видно лгал и не любил.
Куда мой друг пропал?
Но я люблю его сильней!
О липа, в чьих объятьях он
Седьмой досматривает сон?
Верни его ко мне!
— Не спрашивай, мое дитя,
Уж лучше липе промолчать,
Я не смогу тебе солгать,
Твою любовь щадя.
— Ах, липа-цвет, не откажи,
Кто нынче делит с ним постель?
Мои проклятья будут с ней,
Но кто она, скажи?
— Ах, дитятко, как зла судьба!
Нельзя по берегу ходить,
Был камень на его пути,
И в омут он упал!
Русалка делит с ним постель,
В подводном замке он живет,
Но скоро, скоро Дева Вод
Пошлет его к тебе.
Он будет вновь красив и бел,
Он будет холоден, как лед.
Таким навеки Дева Вод
Пошлет его к тебе…
Когда черноволосая девушка снова села, огонь трещал и плевался, как бы издеваясь над такой мокрой и нежной песней.
Саймон поспешил прочь от огня, в глазах его стояли слезы. Нежный женский голос пробудил в нем отчаянную тоску по дому: по шутливым голосам на кухне, по бесцеремонной доброте горничных, по мягкой постели, рву, по залитым солнцем комнатам Моргенса и даже — с досадой подумал он, — по суровому присутствию Рейчел Дракона.
Приглушенные голоса и смех наполнили густую весеннюю темноту за его спиной, как шелест мягких крыльев.
Перед старой церковью было теперь около двух десятков людей. Большинство собиралось группами по три-четыре человека и отправлялись, похоже, к «Рыбаку и дракону». Над дверями трактира горел фонарь, расчерчивая бездельников на крыльце желтыми полосками. Когда Саймон, все еще вытирая глаза, подошел поближе, соблазнительные запахи жареного мяса и коричневого эля захлестнули его океанскими волнами. Он шел медленно в нескольких шагах от последней труппки и размышлял, стоит ли ему сразу попросить работы, или подо-ждать в дружелюбном тепле, пока у трактирщика найдется время выслушать его и убедиться, что он парень, со всех точек зрения достойный доверия. Его пугала сама мысль, что можно попросить незнакомца о приюте, но что же делать? Ночевать в лесу, как дикому зверю?
Протискиваясь между пьяными фермерами, обсуждавшими достоинства поздней стрижки овец, он чуть не споткнулся о темную фигуру, прислонившуюся к стене под раскачивающейся вывеской. Человек поднял круглое розовое лицо с маленькими темными глазами, чтобы посмотреть на него. Саймон пробормотал извинения и уже собирался идти дальше, но тут вспомнил.
— Я знаю вас! — сказал он; темные глаза его собеседника расширились, словно в тревоге. — Вы монах, которого я встретил на Центральном ряду! Брат… брат Кадрах?
Кадрах, у которого только что был такой вид, словно он хочет быстро уползти в траву, притом на четвереньках, сузил глаза, чтобы, в свою очередь рассмотреть Саймона.
— Разве вы не помните меня? — спросил Саймон возбужденно. Вид знакомого лица кружил голову как вино. — Меня зовут Саймон. — Несколько фермеров обернулись, чтобы взглянуть затуманенными глазами без всякого интереса, и Саймон почувствовал мгновенный укол страха, вспомнив, что он беглец. — Меня зовут Саймон, — повторил он гораздо тише.
Узнавание и еще какое-то чувство скользнуло по лицу Кадраха.
— Саймон! А, конечно, мальчик! Что привело тебя из великого Эрчестера в унылый маленький Флетт? — Кадрах поднялся на ноги, опираясь на длинную палку, стоявшую подле него. — Ну?
Саймон был в замешательстве.
Да, что ты тут делаешь, ты, идиот, что тебе надо было затевать бессмысленные беседы с почти незнакомым человеком. Думай, дурак. Моргенс пытался вдолбить тебе, что это не игрушки!
— Я был с поручением… для одного человека, в замке…
— И ты решил взять немного оставшихся у тебя денег и остановиться в известном «Драконе и рыбаке», — монах сделал кислое лицо, — и закусить здесь слегка, — продолжал он. Прежде чем Саймон успел поправить его или решить, хочет ли он этого, монах сказал:
— Что ты должен сделать, так это поужинать со мной и позволить мне оплатить твой счет — нет, нет, парень, я настаиваю. Это только справедливо. Ты ведь так помог мне! — Саймон не успел произнести ни звука, а брат Кадрах уже схватил его за руки и втащил в трактир.
Несколько голов повернулись, когда они вошли, но ничьи глаза не задержались на тощем рыжем юнце. По обеим сторонам длинной комнаты с низким потолком стояли столы и скамьи, такие изрезанные и залитые вином, что, казалось, они не разваливались только благодаря салу и подливке, которыми они тоже были щедро вымазаны. В широком каменном очаге у двери гудело пламя.
Закопченный, взмокший крестьянский парень поворачивал на вертеле кусок говядины и морщился, когда пламя шипело от капающего сала. Все это внезапно показалось Саймону раем — по виду и по запаху.
Кадрах подвел его к столу у задней стены. Поверхность стола была такой неровной и рассохшейся, что Саймону больно было поставить на него свои ободранные локти. Монах сел напротив, прислонившись к стене, и вытянул ноги на всю длину скамьи. Вместо сандалий, которые запомнил Саймон, на монахе были теперь старые сапоги, совсем прохудившиеся от долгого употребления и ходьбы по мокрым дурным дорогам.
— Хозяин! Где ты, достойный трактирщик? — позвал Кадрах. Пара местных обывателей с насупленными бровями и одинаково небритыми подбородками — Саймон мог бы поклясться, что они близнецы, — посмотрели на монаха с раздражением, застывшим в каждой клеточке их грубых лиц. После недолгого ожидания появился и хозяин — бочкообразный бородатый человек с глубоким шрамом поперек носа и верхней губы.
— А, вот и вы, — сказал Кадрах. — Благословляю тебя, сын мой, и принеси нам по кружке твоего лучшего эля. Потом, будь любезен, отрежь нам немного от этого жаркого, да еще хлеб, чтобы макать в подливу. Спасибо, сын мой.
Хозяин поморщился на слова Кадраха, но вежливо кивнул головой и ушел.
Саймон слышал, как он проворчал, уходя: «Эрнистирийское дерьмо».
Вскоре появился эль, за ним мясо, потом еще эль… Сначала Саймон ел, как умирающая от голода собака, но утолив первый мучительный голод и оглядев помещение, чтобы убедиться, что никто не обращает на них излишнего внимания, он начал есть медленнее и прислушиваться к извилистым речам брата Кадраха.
Эрнистириец действительно был замечательным рассказчиком, несмотря на акцент, из-за которого его иногда трудно было понимать. Саймон был в полном восторге от истории об арфисте Итинеге и его долгой, долгой ночи, хотя уж никак не ожидал услышать нечто подобное от человека в сутане. Он так хохотал над приключениями Красного Хатрейхина и женшины-ситхи Финаджу, что залил элем свою и без того испачканную рубаху.
Они засиделись допоздна; трактир был уже только наполовину полон, когда бородатый трактирщик наполнил их кружки элем в четвертый раз. Кадрах, бурно жестикулируя, рассказывал Саймону о сражении, которому он некогда был свидетелем в доках Анзис Пелиппе в Пирдруине. Два монаха, объяснял он, дубасили друг друга почти до полного беспамятства в ходе спора о том, освободил ли Господь Узирис чудесным образом человека от свиного заклятия на острове Гренамман. Как раз на самом интересном месте — брат Кадрах с таким энтузиазмом размахивал руками, описывая события, что Саймон начал опасаться, как бы он не свалился со скамьи, — трактирщик с грохотом поставил кружку зля в центр стола.
Кадрах, оборванный на полуслове, поднял глаза.
— Да, мой добрый сир? — спросил он, поднимая широкие брови. — И чем мы можем вам помочь?
Трактирщик стоял, скрестив руки, с выражением мрачной подозрительности на лице.
— До сих пор я отпускал вам в кредит, потому что вы человек веры, отец, — сказал он, — но мне пора закрываться.
— И это все, что тревожит тебя? — улыбка пробежала по толстому лицу Кадраха. — Мы сейчас же рассчитаемся с тобой, добрый человек. Как тебя зовут?
— Фреавару.
— Хорошо, не беспокойся тогда, добрый человек Фреавару. Дай нам с парнишкой эти кружки прикончить, и мы отпустим тебя к твоему сну.
Фреавару кивнул себе в бороду, более или менее удовлетворенный, и удалился разбираться с парнем, вертевшим мясо.
Кадрах долгим и шумным глотком осушил кружку и повернул улыбающееся лицо к Саймону.
— Допивай, парень. Не будем заставлять ждать этого человека. Я ведь принадлежу к ордену гранисканцев и сочувствую ему. Среди всего прочего Святой Гранис является покровителем трактирщиков и пьяниц. Вполне естественное сочетание?
Саймон хихикнул и допил зль, но когда он поставил кружку на стол, что-то всплыло у него в памяти. Разве Кадрах не говорил ему в Эрчестере, что он принадлежит к какому-то другому ордену? Что-то на букву "В"… В… Вилдериван?
Монах начал рыться в складках рясы с выражением величайшей сосредоточенности на лице, так что Саймон не задал вопроса. Тут Кадрах вытащил на свет кожаный кошелек и бросил его на стол. Кошелек не издал ни звука — ни звона, ни звяканья. Блестящий лоб Кадраха озабоченно сморщился, он поднес кошелек к уху и медленно встряхнул его. Тишина. Саймон, пораженный, молча смотрел на него.
— Ах, паренек, паренек, — скорбно сказал монах, — посмотри-ка на это, а? Я остановился помочь бедняге нищему сегодня — я отнес его к воде, истинно так, и омыл его окровавленные ноги — и смотри, что он сделал в ответ на мою доброту. — Кадрах перевернул кошелек, чтобы Саймон увидел вырезанную на дне дыру. — Можно ли удивляться, что я иногда тревожусь за этот безнравственный мир, юный Саймон? Я помог этому человеку, а он ограбил меня, пока я его нес. — Монах тяжело вздохнул. — Что ж, парень, мне придется обратиться к твоему человеколюбию и эйдонитскому благочестию и просить одолжить мне деньги, которые мы тут задолжали, — я скоро отдам тебе их, не бойся. Тц-тц, — зацокал он, размахивая разрезанным кошельком перед вылупившим глаза Саймоном.
Саймон едва слышал бормотание монаха. Он смотрел не на дыру, а на чайку, вышитую на кошельке толстой синей нитью. Приятное опьянение обернулось тяжелым и кислым вкусом во рту. Через минуту он поднял глаза и встретил взгляд брата Кадраха. Эль и тепло разрумянили щеки и уши Саймона, но сейчас, он чувствовал, от его бешено бьющегося сердца поднимаются еще более горячие волны.
— Это… мой… кошелек! — сказал он. Кадрах моргнул, как раздраженный барсук.
— Что, парень? — спросил он, медленно соскальзывая от стены к середине скамейки. — Боюсь, я не расслышал тебя!
— Этот… кошелек… мой! — Саймон чувствовал, что вся боль, все огорчение от потери поднималось в нем — разочарованное лицо Юдит, грустное удивление доктора Моргенса и отвратительное ощущение обманутого доверия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124