А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Разве не было ясно, что он честен, что он бескорыстен, что его поступками руководит только идея величия России? Не за генеральскими погонами он пошел в эти страшные степи…
У Рощина недоставало беспощадно ясного видения вещей. Ум его окрашивал мир и события в то, что он сам считал лучшим и главным. Неподходящее пропускалось мимо глаз, от назойливого он морщился. И мир представлялся ему законченной системой. Происходило это, по всей вероятности, от врожденного барства, от многих поколений благодушествующих помещиков. Эта исчезнувшая порода превыше всех благ ставила мирное благодушие и навязывала его всему и повсюду. Пороли мужика на конюшне, – ну, что же, покричит-покричит мужик и после лозы раскается, ему же будет лучше – раскаянному и умиротворенному. Протестуют векселя, имение идет с торгов, – что ж поделаешь? Можно прожить и во флигельке, в лопухах и крыжовнике, без шумных пиров: пожалуй, что так и душе будет покойнее под старость лет… Никакими усилиями судьбе не удавалось сбить с толку благодушествующего помещика. И вырабатывалось у него особое мягкое зрение – видеть во всем лишь прекраснейшее и благороднейшее!
Это отсутствие едкого взгляда на лица и поступки было и у Вадима Петровича. (Правда, события последних лет сильно потрепали его романтизм, вернее – от него остались одни лохмотья.) Ему теперь постоянно приходилось жмуриться. Вот отчего он уклонялся, например, от посещения офицерского собрания.
Эти люди, – горсточка офицеров и юнкеров, – должны были, по его понятию, носить, как крестоносцы, белые одежды: ведь они подняли меч против взбунтовавшейся черни, против черных вождей, антихристовых или германских – черт их там разберет – слуг и приспешников. (С этим зарядом идей Рощин и попал на Дон.)
Но на офицерских попойках было дико слушать шумное бахвальство под звон стопочек, похвалы братоубийственной лихости. Эти молодые, когда-то изящные лица «крестоносцев» обезображены нетерпением убивать, карать, мстить; вот они, стоя со стопочками девяностопятиградусного спирта, поют мертвый гимн тому, кто был ничтожнейшим из людей, был расстрелян, сожжен, развеян по ветру, как некогда Лжедимитрий, и если бы можно было собрать всю кровь, пролитую по его бессильной воле, то народ, конечно, утопил бы его живого в этом глубоком озере…
Казалось (на это и жмурился Рощин), этот мертвый гимн был единственной идеей у его однополчан… Очистить Россию от большевиков, дойти до Москвы. Колокольный звон… Деникин въезжает в Кремль на белом коне… Да, да, все это понятно. Но дальше-то что, – самое-то главное? Про Учредительное собрание, например, неприлично было и говорить среди офицеров. Значит: гимн мертвецу?
Что же увлекло этих людей на борьбу и смерть? Рощин жмурился… Подставлять грудь под пули и пить спирт в теплушках уже не было героизмом, – устарело. Этим занимались и храбрые и трусы. Преодоление страха смерти вошло в обиход, жизнь стала дешевой.
Героизм был в отречении от себя во имя веры и правды. Но тут опять жмурки, без конца жмурки… В какую правду верили его однополчане? В какую правду верил он сам? В великую трагическую историю России? Но это была истина, а не правда. Правда – в движении, в жизни, – не в перелистанных страницах пыльного фолианта, а в том, что течет в грядущее.
Во имя какой правды (если не считать московского колокольного звона, белого коня, цветов на штыках и прочее) нужно убивать русских мужиков? Этот вопрос начинал шататься в сознании Вадима Петровича, зыбиться, как отражение в воде, куда бросили камень. Тут-то и начиналось его мучительное расщепление. Он был чужой среди однополчан, «красные подштанники», «едва ли не большевичок».
Все чаще с горящими от стыда ушами он вспоминал последний разговор с Катей. Она сжимала руки, задыхалась от волнения, будто из-под ног Вадима Петровича сыпались камешки в пропасть. «Нужно делать что-то совсем другое, Вадим, Вадим!!»
Ему еще трудно было сознаться, что Катя, должно быть, права, что он безнадежно запутывается, что все меньше понимает – откуда берется, растет, как кошмар, сила «взбунтовавшейся черни», что сгоряча объяснять, будто народ обманут большевиками; – глупо до ужаса, потому что еще неизвестно, кто кого призвал: большевики революцию или народ большевиков, что ему сейчас больше некого обвинять, – разве самого себя.
Катя была права во всем. Из старой жизни она унесла в эти смутные времена одну защиту, одно сокровище – любовь и жалость. Он вспоминал, как она шла по Ростову, в платочке, с узелком, – кроткая спутница его жизни… Милая, милая, милая… Положить голову на ее колени, прижать к лицу ее нежные руки, сказать только: «Катя, я изнемог…» Но нелепая гордость сковывала Вадима Петровича. На пыльной улице станицы, в строю, в офицерском собрании появлялась его худая фигура, будто затянутая в железный корсет, голова, совсем уже седая, высокомерно поднята… «Елочки точеные, – говорили про него, – тон держит, подумаешь – лейб-гвардеец, сволочь пехотная…»
Он послал Кате два коротеньких письма, но ответа не получил. Тогда он решил написать подполковнику Тетькину. Но в это время пришел отпуск, и Вадим Петрович сейчас же выехал в Ростов.
В полдень с вокзала взял извозчика. Город нельзя было узнать. Садовая улица чисто выметена, деревья подстрижены, нарядные женщины, все в белом, гуляя по теневой стороне, отражаются в зеркальных окнах магазинов.
Рощин вертелся на извозчике, ища глазами Катю. Что за черт? Женщины, как из забытого сна, – в шляпках со старомодными перьями, в панамах, белых шарфах… Белые ножки летят по вымытому мрачными дворниками асфальту, ни одного пятнышка крови на этих белых чулочках. Так вот зачем стоит заслон в Великокняжеской! Четвертую неделю бьется Деникин с красными полчищами! Вот она – простая, «как апельсин», правда белой войны!
Рощин горько усмехнулся. На перекрестках стояли немцы в тошно знакомых серо-зеленых мундирах, в новеньких фуражках – свои, домашние! Ах, вот один выбросил из глаза монокль, целует руку высокой смеющейся красавице в белом…
– Извозчик, поторапливайся!
Подполковник Тетькин стоял у ворот своего дома. Вадим Петрович, подъезжая, выскочил из пролетки и увидел, что Тетькин пятится, глаза его округляются, вылезают, толстенькая рука поднялась и замахала на Рощина, будто открещиваясь.
– Здравия желаю, подполковник… Неужели не узнали? Я… Ради бога, что Катя? Здорова? Отчего не…
– Батеньки мои, жив! – бабьим голосом крикнул Тетькин. – Голубчик мой, Вадим Петрович! – И он припал, обнял Рощина, замочил ему щеку слезами.
– Что случилось? Подполковник… говорите все…
– Чуяло сердце – жив… А уж как бедненькая Екатерина Дмитриевна убивалась! – И Тетькин бестолково стал рассказывать про то, как она ходила к Оноли, и он, непонятно зачем, уверил ее в смерти Рощина. Рассказал про Катино горе, отъезд.
– Так, так, – твердо проговорил Рощин, глядя под ноги, – куда же уехала Екатерина Дмитриевна?
Тетькин развел руками, добрейшее лицо его изобразило мучительное желание помочь.
– Помнится мне, – говорила, что едет в Екатеринослав… Будто бы даже хотела там в кондитерское заведение какое-то поступить… От отчаяния – в кондитерскую… Я ждал – напишет, – ни строчечки, как в воду канула…
Рощин отказался зайти выпить стаканчик чаю и сейчас же вернулся на вокзал. Поезд на Екатеринослав отходил вечером. Он пошел в зал для ожидания первого класса, сел на жесткий дубовый диван, облокотился, закрыл ладонью глаза – и так на долгие часы остался неподвижным…
Кто-то, с облегчением вздохнув, сел рядом с Вадимом Петровичем, видимо, надолго. Садились до этого многие, посидят и уйдут, а этот начал дрожать ногой, ляжкой, – трясся весь диван. Не уходил и не переставал дрожать. Не отнимая руки от глаз, Рощин сказал:
– Послушайте, вы не можете перестать трясти ногой?..
Тот с готовностью ответил:
– Простите, – дурная привычка. – И сидел после этого неподвижно.
Голос его поразил Вадима Петровича: страшно знакомый, связанный с чем-то далеким, с каким-то прекрасным воспоминанием. Рощин, не отнимая руки, сквозь раздвинутые пальцы одним глазом покосился на соседа. Это был Телегин. Вытянув ноги в грязных сапогах, сложив на животе руки, он, казалось, дремал, прислонясь затылком к высокой спинке. На нем был узкий френч, жмущий под мышками, и новенькие подполковничьи погоны. На худом бритом загорелом лице его застыла улыбка человека, отдыхающего после невыразимой усталости…
После Кати он был для Рощина самым близким человеком, как брат, как дорогой друг. На нем лежал свет очарования сестер – Даши и Кати… От изумления Вадим Петрович едва не вскрикнул, едва не кинулся к Ивану Ильичу. Но Телегин не открывал глаз, не шевелился. Секунда миновала. Он понял, – перед ним был враг. Еще в конце мая Вадим Петрович знал, что Телегин – в Красной Армии, пошел туда своей охотой и – на отличном счету. Одет он был явно в чужое, быть может, похищенное у им же убитого офицера, в подполковничьи погоны (а всего он был штабс-капитан царской армии)… Рощин почувствовал внезапную липкую гадливость, какая обычно кончалась у него вспышкой едкой ненависти: Телегин мог здесь быть только как большевистский контрразведчик…
Нужно было немедленно пойти и доложить коменданту. Два месяца тому назад Рощин не поколебался бы ни на мгновенье. Но он прирос к дивану, – не было силы. Да и гадливость будто отхлынула… Иван Ильич, – красный офицер, – вот он, рядом, все тот же – усталый, весь – добрый… Не за деньги же пошел, не для выслуги, – какой вздор! Рассудительный, спокойный человек, пошел потому, что счел это дело правильным… «Так же, как я, как я… Выдать, чтобы через час муж Даши, мой, Катин брат, валялся без сапог под забором на мусорной куче…»
Ужасом сжало горло. Рощин весь поджался… Что же делать? Встать, уйти? Но Телегин может узнать его – растеряется, окликнет. Как спасти?
Неподвижно, точно спящие, сидели Рощин и Иван Ильич близко на дубовом диване. Вокзал опустел в этот час. Сторож закрыл перронные двери. Тогда Телегин проговорил, не открывая глаз:
– Спасибо, Вадим.
У Рощина отчаянно задрожала рука. Иван Ильич легко поднялся и пошел к выходу на площадь спокойной походкой, не оборачиваясь. Минуту спустя Рощин кинулся вслед за ним. Он обежал кругом вокзальную площадь, где у лотков под белым солнцем, от которого плавился асфальт, под связками копченой рыбы дремали черномазые люди… Сожжены были листочки на деревьях, сожжен весь воздух, напитанный городской пылью.
«Обнять его, только обнять», – и красные круги зноя плыли у Рощина перед глазами. Телегин провалился как сквозь землю.
В тот час, когда погасла степная заря, когда Рощин, забравшись на вагонную койку, глухо заснул под стук вагонных колес, – та, кого он искал, по ком душа его, больная от крови и ненависти, мучительно затосковала, – его жена Катя ехала в степи на тачанке. Плечи ее были закутаны в шаль. Рядом сидела красавица Матрена Красильникова. Бренчало железо тачанки. Пофыркивали кони. Множество подвод растянулось впереди и позади по степи, скрытые сумраком звездной ночи.
Алексей Красильников, опустив вожжи, сидел на козлах. Семен – бочком на обочине тачанки, по сапогам его хлестали репьи и кашки. Пахло конями, полынью. Катя думала в полудремоте. Ветерком холодило плечи. Не было края степи, не было края дорогам. Из века в век шли кони, скрипели колеса, и снова идут, как тени древних кочевий…
Счастье, счастье – вечная тоска, край степей, лазурный берег, ласковые волны, мир, изобилие.
Матрена вгляделась в Катино лицо, усмехнулась. Опять только топот копыт. Армия уходила из окружения. Батько Махно велел идти тихо. Тяжелые плечи Алексея сутулились, – должно быть, одолевала дремота. Семен сказал негромко:
– Не отбиваюсь я от вас… При чем – Семен, Семен… (Матрена коротко вздохнула, отвернулась, глядела в степь.) Я Алексею говорил еще весной: не ленточка мне матросская дорога, дорого дело… (Алексей молчал.) Флот теперь чей? Наш, крестьянский. Что же, если мы все разбежимся? Ведь за одно дело боремся, – вы – здесь, мы – там…
– А что тебе пишут-то? – спросила Матрена.
– А пишут, чтобы беспременно вернулся на миноносец, иначе буду считаться дезертиром, вне революционного закона…
Матрена дернула плечом. От нее так и пышало жаром. Но – сдержалась, ничего не ответила. Спустя время Алексей выпрямился на козлах, прислушался, указал в темноту кнутовищем:
– Екатеринославский скорый…
Катя вглядывалась, но не увидала поезда, уносившего на верхней койке в купе спящего Вадима Петровича, – только услышала свист, протяжный и далекий, и он пронзительной грустью отозвался в ней…
В Екатеринославе прямо с вокзала Вадим Петрович пошел по кондитерским заведениям, справляясь о Кате. Он заходил в жаркие кофейни, полные мух на непротертых окнах и на марле, покрывающей сласти, читал коленкоровые вывески:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов