А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Там что-то творилось нехорошее.
Когда совсем помрачнел закат, на крышу из слухового окна вылезло человек десять мужиков без шапок. Махая руками, беснуясь, закричали:
– Отойдите, отойдите!..
Все торопливо начали раздеваться, снимали полушубки, валенки, рубахи, портки…
– Нате! – хватали одежу, кидали ее вниз солдатам. – Нате, гонители! Метайте жребий. Нагими родились, нагими уходим…
Голые, синеватые, бросались ничком на крышу, терли снегом лицо, всхлипывали, вскрикивали, вскочив, поднимали руки, и все опять, – с бородами, набитыми снегом, – улезли в слуховое окно. Остался один Осип. Не подпуская близко к дверям, прикладывался из пищали в солдат… Алексей очень испугался голых мужиков. Яким плачуще вскрикивал в сторону окошка:
– Детей-то пожалейте. Братцы! Бабочек-то пожалейте!
В моленной начался крик, не громкий, но такой, что – затыкай уши. Солдаты стали подходить ближе, лица у всех были важные.
– Господин поручик, плохо получается, пусть уж Осип в нас пужанет, мы дверь высадим…
– Высаживай! – крикнул Алексей, сжимая зубы.
Солдаты живо положили ружья, опять схватились за бревно. Купол с едва видимым на закате крестом вдруг покачнулся. Тяжело сотряслась земля, грохнул взрыв, в грудь всем ударило воздухом. Из щелей под крышей показался дым, повалил гуще, озарился… Языки огня лизнули меж бревен…
Когда дверь под ударом распалась, оттуда выскочил весь горящий, с обугленной головой человек, как червь начал извиваться на снегу. Внутри моленной крутило дымным пламенем, прыгали, метались опием охваченные люди. Огонь бил из-под пола. Уже валили дымом сметы соломы вокруг.
От нестерпимого жара солдаты пятились. Никого спасти было нельзя. Сняв треуголки, крестились, у иных текли слезы. Алексей, чтобы не видеть ничего, не слышать звериных воплей, ушел за разломанные ворота. Коленки тряслись, подкатывалась тошнота. Прислонился к дереву, сел. Снял шашку, остужал голову, ел снег. Зарево ярче озаряло снежный лес. От запаха жареного мяса некуда было скрыться.
Он увидел: невдалеке по багровому снегу, увязая, идут три человека. Один отстал и, будто заламывая руки, глядел, как много выше леса, над скитом взвивается из валящего дыма огненный язык, ввысь уносится буран искр… Другой, беснующийся человек, тащил за руку небольшого длиннобородого старичка, в нагольном полушубке поверх мантии.
– Ушел он, ушел, сукин сын! – кричал беснующийся человек, подтаскивая старичка к царскому офицеру. – Разорвать его надо… Через подполье лазом из огня ушел… Нас с Ондрюшкой хотел сжечь, черт проклятый!..
9
Белено было царским указом: «По примеру всех христианских народов – считать лета не от сотворения мира, а от рождества Христова в восьмой день спустя, и считать новый год не с первого сентября, а с первого генваря сего 1700 года. И в знак того доброго начинания и нового столетнего века в веселии упруг друга поздравлять с новым годом. По знатным и проезжим улицам у ворот и домов учинить некоторое украшение от древ и ветвей сосновых, еловых и можжевеловых, против образцов, каковые сделаны на гостином дворе у нижней аптеки. Людям скудным хотя по древу или ветви над воротами поставить. По дворам палатных, воинских и купеческих людей чинить стрельбу из небольших пушечек или ружей, пускать ракеты, сколько у кого случится, и зажигать огни. А где мелкие дворы – собрався пять или шесть дворов – зажигать худые смоляные бочки, наполняя соломою или хворостом. Перед бурмистерскою ратушей стрельбе и огненным украшениям по их рассмотрению быть же…»

Звона такого давно не слышали на Москве. Говорили: патриарх Адриан, ни в чем не смея перечить царю, отпустил пономарям на звон тысячу рублев и пятьдесят бочек крепкого патриаршего полпива. Вприсядку отзванивали колокола на звонницах и колокольнях. Москва окутана была дымами, паром от лошадей и людей. Визжал морозный снег. Деревья гнулись от инея. В чаду стояли кабаки, открытые день и ночь. За дымами солнце поднималось румяное, небывалое, – отсвечивало на широких бердышах сторожей у костров.
Сквозь колокольный звон по всей Москве трещали выстрелы, басом рявкали пушки. Вскачь проносились десятки саней, полные пьяных и ряженых, мазанных сажей, в вывороченных шубах. Задирали ноги, размахивая штофами, орали, бесновались, на раскатах вываливались кучей под ноги одуревшему от звона и дыма простому народу.
Всю неделю до крещенья гудела, шумела Москва. Занималась пожарами. Хорошо, что было безветренно. В город сбежалось много разбойников из окрестных лесов. Только повалит дым где-нибудь за снежными крышами, – скачут в санях недобрые люди – в овечьих сушеных мордах, в скоморошьих колпаках, ломают ворота, кидаются в горящий дом, – грабят, разбивают все дочиста. Иных ловили, иных народ задавил. Шел слух, будто в Москве гуляет сам Всмень Сокол.
Царь с ближними, с князем-лапой, старым беспутником Никитой Зотовым, со всешутейшими архиепископами, – в архидьяконовой ризе с кошачьими хвостами, – объезжал знатные дома. Пьяные и сытые по горло, – все равно налетали, как саранча, – не столько ели, сколько раскидывали, орали духовные песни, мочились под столы. Напаивали хозяев до изумления и – айда дальше. Чтобы назавтра не съезжаться из разных мест, ночевали вповалку тут же, на чьем-нибудь дворе. Москву обходили с веселием из конца в конец, поздравляли с пришествием нового года и столетнего века.
Посадские люди, тихие и богобоязненные, жили эти дни в тоске, боялись и высунуться со двора. Непонятою было – к чему такое неистовство? Черт, что ли, нашептывал царю мутить народ, ломать старый обычай – становой хребет, чем жили… Хоть тесно жили, да честно, берегли копейку, знали, что это так, а это не так. Все оказалось дурно, все не по нему.
Не признававшие крыжа и щепоти собирались в подпольях на всенощные бдения. Опять зашептали, что дожить только до масленой: с субботы на воскресенье вострубит труба Страшного суда. В Бранной слободе объявился человек, собирал народ в баню кружился, бил себя ладошами по лицу, кричал нараспев, что-де он – господь Саваоф, и с ручками и с ножками, и падал весь в пене… Другой человек, космат, гол и страшен, являлся народу, держа в руке три кочерги, пророчил невнятно, грозил бедствиями.
У ворот Китая и Белого города прибили второй царский указ: «Боярам, царедворцам, служилым людям приказным и торговым ходить отныне и безотменно в венгерском платье, весной же, когда станет от морозов легче, носить саксонские кафтаны».
На крюках вывесили эти кафтаны и шляпы. Солдаты, охранявшие их, говорили, что скоро-де прикажут всем купчихам, стрельчихам, посадским женкам, попадьям и дьяконицам ходить простоволосыми, в немецких коротких юбках и под платьем накладывать на бока китовые ребра… У ворот стояли толпы в смущении, в смутном страхе. Передавали шепотом, будто неведомый человек с тремя кочергами закидал калом такой же вот кафтан на крюке и кричал: «Скоро не велят по-русски разговаривать, ждите! Понаедут римские и лютерские попы перекрещивать весь народ. Посадских отдадут немцам в вечную кабалу. Москву назовут по-новому – Чертопрад. В старинных книгах открылось: царь-де Петр – жидовин из колена Данова».
Как было не верить таким словам, когда под крещение приказчики купца Ревякина стали вдруг рассказывать – бегая в рядах по лавкам – о случившейся великой и страшной жертве во искупление мира от антихриста: близ Выг-озера несколько, сот двуперстно молящихся сожглись живыми. Над пожарищем распалось небо, и видима стала твердь стеклянная и престол, стоящий на четырех животных, на престоле сидящий господь, ошую и одесную – дважды по двунадесят старцев и херувимы окрест его, – «двомя крылы летаху, двомя очи закрываху, двомя же ноги». От престола слетел голубь, и огнь погас, и на месте гари стало благоухание.
В Ямском приказе какой-то человек, обыкновенного роста и вида, уходя, бросил на пол письмо. Человека этого окликнули: «Чего обронил, эй?» Испугавшись, он побежал и скрылся. На запечатанном письме стоило: «Поднести великому государю, не распечатав». Дьяк Павел Васильевич Суслов едва-едва трясущимися рунами попал в рукава шубы. Грозя ездовому – опустить со спины шкуру, – поскакал в Преображенское.
Караульный офицер в дворцовых сенях с презрением оглянут дьяка от лысины до сафьяновых сапожек на меху: «Нельзя к царю». Павел Васильевич, ослабев от тревоги, сел на лайку. Народу толпилось много: наглые военные, Прусские – все большого роста, широкие в плечах, здоровые, как быки; иноземцы – помельче, но приятнее лицом (их, бедняг, за последнее время много начали выгонять со службы за глупость и пьянство); ловкие владимирские, ярославские, орловские ходоки, промышленники, купчишки; рядом сидели два великородных боярина, один – с обвязанной головой, другой – с черным синяком под глазом: после шумства прибыли бить челом друг на друга; заломив руки за спину, в коротеньком коричневом кафтанчике, в нитяном парике, похаживал, ни на кого не глядя, иностранец с добрым, голодным лицом, в очках – математик, химик, славный изобретатель перпетуум мобиле – вечного водяного колеса – и медного человека-автомата, играющего в шашки и вино или пиво извергающего из себя согласно натуре. Математик предлагал царю более ста патентов, могущих обогатить Русское государство.
Со двора в сени ввалился Никита Зотов, пьяный, с невиданной толщины человеком: «Не робей, он уродство любит, он тебе казны отвалит» – князь-папа волок толстяка в царские покои. Павел Васильевич, загорясь служебной ревностью, подошел к караульному офицеру и в лицо ему сказал сдавленно: «Слово и дело!» Сразу в сенях стало тихо. Офицер вытянулся, с коротким дыханием вытащил шпагу: «Идем».
Письмо, поданное Павлом Васильевичем царю в собственные руки (у Петра болела голова, – встретил дьяка насупясь, нетерпеливо), письмо это – немедленно вскрытое – было подписано Алешкой Курбатовым, дворовым человеком князя Петра Петровича Шереметьева. Прочтя мельком, Петр взял себя ногтями за подбородок: «Гм!» – прочел вдругорядь, закинул голову: «Ха!» – и, забыв о Суслове, стремительно зашагал в столовую палату, где в ожидании обеда томились ближние.
– Господа министры! – у Петра и глаза прояснели. – Кормишь вас, поишь досыта, а прибыли от вас много ли?.. Вот! (Тряхнул письмом.) Человечишко худой, холоп, – придумал! Обогащение казны… Федор Юрьевич… (Обернулся к посапывающему князю Ромодановскому.) Прикажи отыскать, привезти Курбатова сейчас же. И обедать без него не сядем… То-то, господа министры, – орленую бумагу надо продавать: для всех крепостей, для челобитных – бумагу с гербом, от копейки до десяти рублев. Понятно? Денег нет воевать? Они – вот они – денежки!

Глава третья
1
Еще не светало, а уже по всему дому хлопали двери, скрипели лестницы, – девки волокли на двор коробья, узлы, дорожные сундуки. Князь Роман Борисович закусывал за кое-как собранным столом, при сальной свече. Хлебая щи, недовольно оборачивался.
– Авдотья же… Антонида… Олька!.. О господи!..
Приподняв живот, тянулся за штофом. И мажордом, гуда же, пропал. Ну вот – по лестнице загрохотал кто-то вниз башкой.
– Тише, дьяволы!.. О господи…
Вбежала шалая Антонида, – волосы растрепаны, на самой – старая матернина шуба.
– Антонида, сядь ты, ешь…
– Да, ах, тятенька…
Схватила пуховый платок, кинулась в сени. Роман Борисович стал искать – чего бы еще съесть. Над головой (в светлице) поволокли что-то, уронили, – посыпался сор с дощатого потолка. Что же это такое? Дом ломают?.. Крутя головой, положил осетринки.
В дверь внесло княгиню Авдотью, – в шубе, в теплых платках, – ткнулась у стены на венецианский стул. С перепугу осунулась: за всю жизнь два раза только уезжала из Москвы – к троице и в Новый Иерусалим. И вдруг такой путь и – наспех…
– Чего ты загодя обмоталась платками? Размотайся, поешь. В дороге не еда, слезы.
– Роман Борисович, далек ли поход-то?
– В Воронеж, мама.
– Ба-а-атюшки…
Всхлипнула без слез. Сверху – визгливый голос Ольги: «Маменька, парики вы куда засунули?» Авдотью легко, как лист, сорвало со стула, унесло за дверь.
Одно утешало Романа Борисовича: знал, – такая же суета сейчас по всей Москве. Князь-кесарь, хозяин и страшилище столицы, третьего дня объявил царский указ: палатным людям с женами и детьми, именитым купцам и знатным людям из Немецкой слободы – ехать в Воронеж на спуск корабля «Предестинация», столь великого, что мало и за границей таких видано. Из-за близкой распутицы ехать не мешкав, чтобы захватить санный путь.
Роман Борисович, хотя и с натугой, но уже начинал все-таки разбираться в политике. В январе, после шумных праздников, пришли из Константинополя от великого посла Емельяна Украинцева письма: турки совсем было шли на вечный мир, только просили небольших уступок, дабы раздраженные сердца могли прийти к умягчению, и Емельян Украинцев даже склонил их к той мысли, что мы непреклонно стоим на Карловицком конгрессе обозначенном фундаменте:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов