А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А теперь огромное количество людей нашло способ обходиться без нее. Им можно было бы поаплодировать, ибо в общем-то ловкачи, увертывающиеся от налоговых платежей, восхищают нас, но такое раскрепощение все более тяжким бременем ложится на чужие плечи. В самом ближайшем времени – теперь это уже ясно – нам придется выработать совершенно новую налоговую систему, иначе все тяготы, падающие на недвижимость, будут настолько обременительны, что никто не сможет позволить себе такую роскошь, ибо из верного источника дохода собственность превратится в сущее наказание, и этот парадокс украсит собой вершину пирамиды всех прочих парадоксов нашей жизни. В прежние времена на перемены нас вынуждали идти превратности климата, бедствия, эпидемии. Hыне над нами тяготеет биологическое преуспевание рода человеческого. Мы одолели всех своих врагов, кроме самих себя.
В молодости я хорошо знал Сан-Франциско; будучи начинающим писателем, ютился на его чердаках, в то время как другие подвизались в Париже в качестве пропавшего поколения. В Сан-Франциско я оперился, я лазил по его холмам, спал в его парках, работал в его доках, маршировал и горланил в его бунтарских шеренгах. В какой-то степени он принадлежал мне, пожалуй, не меньше, чем я ему.
В честь меня Сан-Франциско показал себя в тот день во всей красе. Я увидел его через залив, с магистрали, которая, минуя Сосолито, вбегает прямо на мост Золотых ворот. Вечернее солнце позолотило и высветило его, и он стоял передо мной на холмах – величественный град, какой может привидеться только в радужном сне. Город, раскинувшийся на холмах, много выигрывает по сравнению с равнинными городами. Нью-Йорк сам громоздит у себя холмы, вздымая ввысь свои небоскребы, но мой бело-золотой акрополь, поднимающийся волна за волной в голубизну тихоокеанского неба, – это было нечто волшебное, это была писаная картина, на которой изображался средневековый итальянский город, какого и существовать не могло. Я остановился на автомобильной стоянке полюбоваться им и ведущим к нему ожерельем моста над входом в пролив. По зеленым холмам – тем, что повыше, с южной стороны, – влачился вечерний туман, точно отара овец, возвращающихся в овчарни золотого города. Никогда я не видел его таким прекрасным. В детстве всякий раз, как мы собирались в Сан-Франциско, меня так распирало от волнения, что несколько ночей до поездки я не спал. Сан-Франциско навсегда оставляет на тебе свою печать.
Наконец я проехал по огромной арке, подвешенной на тросах, и очутился в так хорошо знакомом мне городе.
Он был все такой же – уверенный в себе, настолько уверенный, что ему ничего не стоило и приласкать человека. Он благоволил ко мне в те дни, когда я был беден, и не возражал против моей временной платежеспособности. Я мог бы оставаться здесь до бесконечности, но мне надо было в Монтерей – отправить оттуда мой избирательный бюллетень.
В дни моей молодости в округе Монтерей, на сто километров южнее Сан-Франциско, все были республиканцами. У нас в семье все тоже были республиканцы. Я, наверно, так и остался бы приверженцем республиканской партии, если бы не уехал оттуда. К демократам меня толкнул президент Гардинг, а президент Гувер утвердил меня там. Я вдаюсь в свою личную политическую историю только потому, что мой опыт в этой области вряд ли уникален.
Я приехал в Монтерей, и сражения начались сразу. Мои сестры все еще республиканки. Из всех войн гражданские междоусобицы бывают самыми жестокими, а уж что касается споров о политике, то в семьях они приобретают особенно яростный и неистовый характер. С посторонними я могу говорить на политические темы хладнокровно, проявляя аналитический подход к делу. С сестрами это было просто немыслимо. К концу каждого такого спора мы задыхались от ярости и чувствовали себя совершенно опустошенными. Компромиссов нам не удавалось достичь ни по одному пункту. Пощады никто из нас не просил и не давал.
Каждый вечер мы обещали:
– Будем хорошие, добрые, будем любить друг друга. О политике сегодня ни слова.
А через десять минут мы уже орали во все горло:
– Джон Кеннеди такой-сякой…
– Ах, вот оно что! Как же тогда вы терпите Дика Никсона?
– Спокойно, спокойно! Мы же разумные люди. Давайте вникнем в это как следует.
– Я уже вникла. Что ты скажешь об афере с шотландским виски?
– Ну, если уж выдвигать такие доводы, то что ты скажешь об афере в бакалейной лавке в Санта-Ана, красавица моя?
– Отец перевернулся бы в гробу, если бы услышал, что ты тут несешь.
– Отца вы, пожалуйста, не приплетайте. Он был бы теперь демократом.
– Нет, вы слышали что-нибудь подобное? Роберт Кеннеди скупает бюллетени мешками.
– Что же, по-твоему, республиканцы никогда не покупали голосов? Ох, не смеши меня!
И так без конца и все с таким же накалом. Мы выкапывали из-под земли устаревшее обычное оружие и оскорбления и швыряли ими друг в друга.
– Коммунистом заделался!
– А от тебя подозрительно отдает Чингисханом.
Это было ужасно. Услыхав такие наши разговоры, человек посторонний вызвал бы полицию, чтобы предотвратить кровопролитие. И мне кажется, мы были не единственные. В домашней обстановке нечто подобное творилось, наверно, по всей стране. Язык прилипал у всех к гортани только на людях.
Выходило так, будто я приехал на родину главным образом для того, чтобы ввязываться в политические драки, но в промежутках между ними мне все же удалось кое-где побывать. Состоялась трогательная встреча друзей в баре Джонни Гарсиа в Монтерее с потоками слез и объятиями, речами и нежными излияниями на росо [бедном (исп.)] испанском языке времен моей юности. Среди присутствующих были индейцы, которых я помнил голопузыми ребятишками. Годы откатились вспять. Мы танцевали, не касаясь друг друга, заложив руки за спину. И пели гимн здешних мест:

Один молодой паренеки
Соскучился жить одиноки.
И вот в город Фриско
К податливым киско
Спешит на свидание он.
Puta chinigada cabron [Испанское ругательство].

Я не слышал этой песенки бог знает сколько лет. Все было как раньше. Годы попрятались по своим норкам. Это был прежний Монтерей, где на арену выпускали одновременно одичалого быка и медведя-гризли; это была прежняя обитель умильно-сентиментальной жестокости и мудрого простодушия, еще неведомого грязным умам, а следовательно, и не загаженного ими.
Мы сидели в баре, и Джонни Гарсиа смотрел на нас заплаканными испанскими глазами. Ворот рубашки у него был расстегнут, в вырезе виднелась золотая медалька на цепочке. Он перегнулся через стойку и сказал тому, кто сидел ближе всех:
– Посмотри! Это у меня вот от него, от Хуанито. Много лет назад он привез ее мне из Мексики – La Morena, la Virginita de Guadeloupe [Богоматерь непорочная из Гваделупы (исп.)]. А вот здесь, – он повернул золотой овал, – здесь наши имена – его и мое.
Я сказал:
– Нацарапанные булавкой.
– Я ношу ее не снимая, – сказал Джонни.
Незнакомый мне пайсано [потомок испанцев, индейцев и мексиканцев] высокий, темнолицый, стал на нижнюю рейку и наклонился к Джонни Гарсиа.
– Favor? [можно? (исп.)] – спросил он, и Джонни не глядя протянул ему свою медаль. Пайсано поцеловал ее, сказал «gracias» [спасибо (исп.)] и быстро вышел из бара, толкнув перед собой обе створки двери.
Джонни задышал всей грудью от волнения, глаза у него увлажнились.
– Хуанито, – сказал он, – вернись домой! Вернись к своим друзьям! Мы любим тебя. Ты нам нужен. Твое место здесь, compadre [приятель (исп.)], нельзя, чтобы оно пустовало.
Должен признаться, что былые чувства и позывы к красноречию подкатывали мне к горлу, а ведь в жилах моих нет ни капли испанской крови.
– Cunado mio [Друг мой (исп.)] – сказал я с грустью, – я живу теперь в Нью-Йорке.
– Нью-Йорк мне не нравится, – сказал Джонни.
– Ты же там никогда не был.
– Да. Потому он мне и не нравится. Тебе надо вернуться сюда, в свои родные места.
Я здорово выпил и (представьте себе!) неожиданно для самого себя разразился речью. Слова, долгие годы не бывшие в употреблении, вдруг посыпались из меня, как горох.
– Да обретет уши сердце твое, мой дядя и друг мой. Мы уже не прежние жеребятки – ни ты, ни я. Время разрешило кое-какие наши проблемы.
– Молчать! – сказал он. – Я не желаю этого слушать. Это неправда. Ты все так же любишь вино, и ты все так же любишь девочек. Что изменилось? Я же знаю тебя.
– Жил на свете один большой человек, по имени Томаc Вулф, и он написал книгу, которая называется «Домой возврата нет». И это верно.
– Ложь! – сказал Джонни. – Ведь здесь твоя колыбель, твой дом. – Он вдруг ударил по стойке бейсбольной битой, которую всегда держал наготове для наведения порядка в баре. – Свершатся сроки – может быть, через сто лет, – и здесь ты должен обрести свою могилу. – Бита выпала у него из рук, и он зарыдал, представив себе мою неизбежную кончину. Меня самого прошибло слезой при мысли об этом.
Я посмотрел на свой пустой стакан.
– Ох, Боже мой! – сказал Джонни. – Ох, прости меня! – И он налил нам всем.
Шеренга вдоль стойки смолкла, на темных лицах было написано учтивое безразличие.
– За твое возвращение домой, compadre, – сказал Джонни. – Черт тебя подери, Иоанн Креститель! Уж очень ты налегаешь на даровую закуску!
– Conejo de mi Alma [Зайчик души моей (исп.)], – сказал я. – Выслушай меня.
Высокий темный пайсано снова вошел в бар, перегнулся через стойку, поцеловал медаль Джонни и вышел.
Я сказал с раздражением:
– В былые времена человека выслушивали до конца. Что тут, по билетам говорят? Заказ надо заранее сделать, чтобы рассказать хоть что-нибудь?
Джонни повернулся лицом к затихшему бару.
– Молчать! – свирепо крикнул он и взялся за свою дубинку.
– Я скажу тебе чистую правду, зять мой. Выйдешь на улицу – иностранцы, чужаки. Тьма-тьмущая! Взглянешь на холмы – понастроили там каких-то голубятен. Сегодня утром я прошел, всю Альварадо-стрит и вернулся обратно по Калле Принсипаль и навстречу мне попадались одни чужаки. А днем я заплутался у ворот святого Петра. Я пошел через парк к Полям любви, что позади дома Джо Дакворта. Теперь там автомобильное кладбище. Огни светофоров бьют меня по нервам. Здешние полицейские и те чужаки, иностранцы. Я пошел в долину Кармел, где мы когда-то палили из ружей на все четыре стороны. А теперь там и шарика по траве не пустишь без того, чтобы не угодить в иностранца. Ты ведь знаешь, Джонни, я не злобствую на людей. Но это же богачи! Герань у них растет в огромных горшках. Там, где раньше нас поджидали раки и лягушки, они понаделали плавательных бассейнов. Нет, мой козлоногий друг! Если это мой дом, неужели я бы здесь заплутался? Если это мой дом, неужели я мог бы пройти по улице, не услыхав ни словечка привета?
Джонни слушал меня, непринужденно навалившись грудью на стойку.
– Но здесь, Хуанито, все по-прежнему. Мы чужих не пускаем.
Я обежал глазами лица у стойки.
– Да, здесь лучше. Но могу ли я всю жизнь сидеть на табуретке в баре? Нечего нам дурачить самих себя. То, что мы знали когда-то, умерло, и, может, большая часть нас самих тоже умерла. А сейчас там, снаружи, все новое и, может быть, хорошее, но мы ничего этого не знаем.
Джонни сжал виски ладонями, и глаза у него налились кровью.
– Где великие люди? Скажи, где Вилли Трип?
– Умер, – глухо проговорил Джонни.
– Где Пилон, мисс Грег, Пом-Пом, Стиви Филд?
– Умер, умерла, умерли, – вторил он мне.
– Где Эд Риккетс, Уайти номер первый и Уайти номер второй, где Солнышко, Энкл Варни, Хесус Мария Коркоран, Джо, Куцый, Флора Вуд и та девушка, что собирала пауков в шляпу?
– Умерли, все умерли, – сказал Джонни. – Привидения обступили нас гурьбой.
– Нет, настоящие привидения – это мы, а не они.
Высокий, темнолицый подошел к стойке, и Джонни, не дожидаясь его просьбы, сам протянул ему медальку.
Джонни повернулся и на широко расставленных ногах подошел к зеркалу позади стойки. Минуту он внимательно разглядывал свое лицо, потом взял бутылку, раскупорил ее, понюхал пробку, попробовал на язык. Потом посмотрел на свои ногти. У стойки беспокойно зашевелились, спины сгорбились, нога на ногу уже никто не сидел.
Ну, берегись, сказал я самому себе. Джонни вернулся к стойке и бережно поставил бутылку между нами. Глаза у него были широко открыты, взгляд – затуманенный.
Он покачал головой.
– Ты, видно, нас больше не любишь. Мы, видно, тебе не ровня.
Его пальцы медленно поигрывали по невидимой клавиатуре стойки.
На секунду мною овладел соблазн. Мне уже слышались звуки труб и звон мечей. Да где там! Стар я для таких дел. В два шага я очутился у двери. Оглянулся.
– Почему он целует твою медаль?
– На счастье. Ставки делает.
– Ну ладно, Джонни. До завтра.
Двустворчатая дверь захлопнулась за мной. Я вышел на Альварадо-стрит, захлестнутую неоновой рекламой, и вокруг меня были одни чужаки.

Расстроившись от тоски по прошлому, я сослужил плохую службу полуострову Монтерей. На самом же деле это прекрасное место – чистое, ухоженное и устремленное вперед.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов