А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Однако допусти и другие возможности, например, возможность trovar clus, который служит свою службу в той же мере, что и твой непосредственный и сущностный язык.
– Андрес прав, – сказала Клара. – Главное, чтобы язык выражал суть вещей, а у нас это случается редко. Но суть вещей многозначна, и соловьи в листве деревьев – это одно, а дичь в соусе – совершенно другое. Важно не называть амброзией водку и наоборот.
– Кошмар, – сказал репортер. – Если ты изложишь эту мысль завтра, тебя пинком выбросят с факультета.
– Очень хорошо, – сказал Андрес и поглядел на Клару, словно чему-то удивляясь. – Превосходно. Роберто Арльт лучше всех усвоил урок «Мартина Фьерро» и бился изо всех сил над тем, чтобы постичь и утвердить это единство языка и смысла. Он одним из первых понял, что аргентинскому характеру, в определенном смысле характеру национальному, свойственно выходить за рамки, установленные культурным языком (который ты называешь семинаристским), и что только поэзия и роман могут вобрать в себя весь язык в полной мере. Он был романистом, и потому он бросился на улицу, по которой катит роман. Он дал такси ехать своей дорогой, а сам вошел в трамвай. Он был красив, и пусть его никогда не забудут.
– Все гораздо сложнее, – сказал Хуан, ерзая на скамейке. – Я согласен, что каждая суть должна иметь свой язык, должна сама себе быть языком и тому подобное. Предоставляю также тебе полное право на словоплетство. Эдуардо Лосано, на мой взгляд, имеет такое же право на свою поэзию, как я – на мою или Пети де Мюра – на свои элегии в открытом море или жестокие грезы. Проблема, по сути дела, всегда не в языке, а в смысле. Мы действительно хотим выйти на улицу? Короче говоря, это стоит делать? Конечно, мы немедленно ответим утвердительно, только ненормальному взбредет в голову выражать улицу в стиле «Ла Насьон» или писаний доктора Рохаса. Ясно, что для умного романиста нет другой дороги, кроме той, которую моя жена так славно определила: язык, единый со смыслом. Но возникает еще один серьезный вопрос: что такое улица? Она представляет, вмещает больше, чем, скажем, салон Эдуардо Уайлда или квартира с видом на реку у Эдуардо Мальеа?
– Не надо лишних слов, – сказала Клара. – Ты прекрасно знаешь, что улица – это улица и ходят по ней люди: а потому улица, по сути дела, представляет собой то же, что и салон, квартира или иное сообщество. До сих пор мы внимательно следили за твоими рассуждениями, но если ты поддаешься обману символов, то ты сам перестаешь себя понимать.
– Ох, старик, – сказал репортер. – Девочка, как всегда, попала в точку.
– Конечно, в точку, – сказал Андрес. – Арльт ходил по улице людей, и его романы – романы о человеке более раскованном и менее homo sapiens, он гораздо больше человек, чем персонаж. Обрати внимание, термин «персонаж» не вяжется с существами из романа об улице. И при этом доктора Такого-то мы совершенно справедливо называем персонажем. Возьми это в толк, друг мой репортер.
– Я бы с большим толком выпил кофе, – сказал Хуан. – Итак, я возвращаюсь к своей мысли. Возьмем человека, уже не типичного романного персонажа, но аргентинца, который бродит по романным улицам, в книгах, которые нам интересны и так немногочисленны, –
ты полагаешь, мы можем охватить его всего, с ног до головы, можем познать его и помочь ему познать самого себя, и для этого следует говорить о нем, выговариваться за него –
на этом языке-абсолюте, раскрепощенном языке, который не считается ни с чем, кроме смысла, и не имеет иного назначения, кроме службы своему человеку-романисту и его романным людям?
– Да, полагаю, – сказал Андрес. – Полагаю, черт подери, полагаю.
– Аминь, – сказал репортер.

А РЕКА БЫЛА СОВСЕМ РЯДОМ, НЕВИДИМАЯ, УСЕЯННАЯ ГРЯЗНЫМИ БАКЕНАМИ.

Площадь почти опустела; остались лишь редкие группки, несколько человек в белом несли длинный ящик, да еще полиция; на углу у Национального банка муниципальная поливочная машина (рабочие в резиновых сапогах уже вышли на площадь и собирали бумажки, апельсиновую кожуру) начала смывать грязь с мостовой и закраин тротуаров. Два полицейских инспектора несли караульную службу в черном «меркури». Дело близилось к рассвету.
– Начальник, – страшная сука, че, – сказал низенький инспектор.
– А уж об этом вонючем козле из отдела парков и проспектов и говорить нечего, – сказал инспектор, сидевший за рулем «меркури». – Не поверишь, этот мерзавец положил под сукно мои документы на повышение и притворяется телеграфным столбом. Я знаю, что они у него, но мне неохота –
– Ну, понятно –
– сказать ему –
– Конечно –
– Ты же знаешь, какой он. Ударит ему в голову моча, перекроет тебе кислород – и привет.
– Да, у нас карьеры не сделаешь, че.
– Да уж.
– Ну, ладно, тут дело сделано. Ты думаешь, одной поливалки хватит?
– Само собой, – сказал инспектор, водитель «меркури». – Прибрать немножко сверху, и все дела, утром – опять все сначала.
Из отверстия, изнутри черного, с чуть дрожащими краями, где розоватая пленка то втягивалась вовнутрь, то выступала наружу, на мгновение застывая идеальной полусферой, или вытягиваясь овалом, эллипсом, а то и тупым углом, вдруг выдавливалась густая клеистая змея, точно желеобразный фаллос.
И Абелито два раза лизнул языком марку: первый – чтобы размочить клей, а второй – чтобы почувствовать,
что это не меняется –
сменяются правительства,
уходят республики,
но эта основа,
этот липкий утверждающий состав,
этот вкус национального клея, сладковатая мерзостность тоненькой прочной пленочки, это желе, покрывающее с изнанки лицо Бернардино Ривадавии, триумвира, героя этой земли, великого, нашедшего последнее прибежище на марке –
что становится родиной героев –
важная штука – марка,
она становится родиной героев,
уже отшумевших и выброшенных в историю, – но что такое история?
Вот именно,
история – это момент, ничтожное слово,
ничтожное слово, которое звучит высокопарно, и воодушевляет?
И на все это Абель наклеил марку в соответствии с инструкциями Почтового ведомства. Быть может –
в силу мятежного духа,
свойственного каждому портеньо,
наклеил ее чуть-чуть не на месте,
словно затем, чтобы труднее было машине проштемпелевать ее, чтобы машина нащупала ее и еще раз своей огромной железной лапой пришлепнула несчастный голубой конвертик, расплющила и сделала его совершенно плоским –
плоский почерк, плоский конверт
и марка
(которая становится родиной героев)
– совершенно плоская.
За пятачок – Сан-Мартин, за гривенник – Ривадавиа,
в ночной тиши, под сенью распростертых крыльев родины.
Нет-нет, не собственной персоной, на марке им не уместиться, да и каким декретом можно лишить их грандиозного величия, что простирается за пределы плоской марки? Стоит ли родиться, чтобы потом кто угодно лизал тебе с изнанки затылок в мутный предрассветный час? Чтобы штемпелем раскраивали тебе лицо два миллиона раз на дню –
(согласно статистическим данным Почтового ведомства. Конверт с марками дороже одного песо –
аккуратненько –
не шлепайте так –
не швыряйте, потихоньку) – и это называется «войти-в-историю».
Самое страшное – ты сам себе не принадлежишь: ты провозглашаешь себя, а потом уже тебя провозглашают, тебя чествуют, тебя нарекают, эксгумируют, возвращают на родину, возят по всему свету, захоранивают в мавзолей, заштемпелевывают в марку, суесловят в речах.
Вот так.
И марка становится родиной героев: красивое лицо,
не знающее – не ведающее о том, как красиво с ним разделались,
и трам-па-ра-рам,
трам-па-ра-рам,
неувядающая слава, знамена по ветру, все –
все свелось к всеохватному культу:
миллионы языков лижут тебе шею с изнанки,
миллионы штемпелей расплющивают тебе лицо.
Почтовый ящик – Абель – туда его! – а завтра –
он уже у адресата,
а конверт – на помойку, вместе с этим лицом,
с его неувядаемой славой,
и Сан-Мартин – среди объедков лапши и комьев манной каши.
II
И вдруг он вспомнил. Ему было, наверное, три или четыре года, его укладывали спать в совершенно пустой комнате на широченном ложе, в изножье которого зияло огромное окно. Было лето, и окно распахнули настежь. Вспоминались мельчайшие подробности, просыпаясь, он видел белесое небо, словно вставленное в оконную раму вместо стекла, небо вязкое, грязноватое – рассвет. И тут пропел петух, словно разодрал застывший в тишине воздух. Ужас налетел на него, отвратительная машина страха. К нему прибежали, его утешали, взяли на руки.
– Боже мой.
Такси медленно выехало на улицу Леандро Алема. Здание Почтамта казалось декорацией, картинкой из книги по истории Малета. «Раненный во время восстания Ликург…»
– Поезжайте, пожалуйста, как можно медленнее, – попросила Клара. – Мы хотим посмотреть восход.
– Хорошо, сеньорита, – сказал шофер. – Славный будет денек.
– Как знать, – сказала Клара. – Воздух какой-то странный. Уже половина седьмого, должно бы развиднеться.
Она зевнула и откинулась головой на холодную кожаную спинку. Хуан сидел с закрытыми глазами.
– Петух, – пробормотал он. – Какой мерзавец.
– Ты о чем, дорогой?
– Да так, вспомнилось. Вначале было ку-ка-ре-ку.
– О vive lui, chaque fois
que chante le coq gaulois.
– A ты заметил, репортер все время закидывал удочку, чтобы ты подарил ему свою капусту?
– И не на шутку…
– Не для того ты так к ней привязался, – сказала Клара, – чтобы он ее съел.
– Само собой. Мой кочан, и все тут.
Клара погладила его по волосам и уложила его голову себе на плечо.
– Вот теперь мне немножко захотелось спать, – сказала она.
– И мне тоже. Ну и ночка.
– Да уж, – сказала Клара, открывая глаза.
– Не шевелись, – попросил Хуан. – Мне хочется слышать запах твоих волос. Послушай, как надрывается поезд. Как тот мой петух.
– Ах, тот петух. И правда, надрывается. Наверное, корова на путях, – догадалась Клара. – Обычная вещь – коровы на путях.
– В порту коровы не гуляют на свободе.
– Может, какая-нибудь забрела. Но поезд не задавит ее. Во-первых, поезда в порту двигаются очень медленно. А во-вторых, поезд надрывается из-за тумана, а не из-за коровы.
– Туман, туман. Репортер… Водитель, поезжайте вверх по Коррьентес. И тихо-тихо.
– Заметил, – сказала Клара, – что репортер углядел сразу два такси? Вот зрение!
– У него – в отличие от нас – сна не было ни в одном глазу, – сказал Хуан. – Не понимаю, как нам удалось прошататься всю ночь. А сколько времени на Майской площади простояли… Потрясающе, а потом еще этот китаец.
– Китаец, да еще Абель, а уж когда женщина прицепилась к Андресу…
– Да, ведь еще женщина и Абель.
Он притронулся кончиками пальцев к ее губам, пощекотал нос. Клара куснула его, лизнула языком пальцы.
– Отдают сырой капустой, – сказала она. – Гляди, полицейские, вон там.
На углу Коррьентес и Майпу двое полицейских и несколько прохожих разглядывали мостовую. Шофер притормозил, и они увидели, что кусок мостовой длиною в два-три метра провалился. Не очень глубоко, но вполне достаточно, чтобы машина сломала ось.
– А все – Муниципалитет, – сказал шофер. – В нашем квартале фонарный столб завалился. Сперва осел в землю на полметра, а потом завалился. Плохой цемент, Муниципалитет совсем не следит.
– Не думаю, что асфальт мог так провалиться под грузовиком, – сказала Клара сонным голосом. – Репортер нам все бы объяснил, все бы объяснил.
– Она хорошая, – занудел Хуан, не борясь больше со сном. – Она очень хорошая…
И БЕЛЕЛО, БЕЛЕЛО ЛИЦО
ПОД КРУГЛОЮ СИНЕЙ ШЛЯПОЙ
– Она пришла из Формосы, из Ковунко…
– Не надо, – попросила Клара. – Пожалуйста, не надо. Ведь это все, если разобраться, ужасно.
– Ужасно, как мой петух.
Клара свернулась в клубочек и прижалась к нему.
– Скажи, чтоб он ехал потише. Безумно хочется спать.
– А я, – сказал репортер, – думал.
– Возможно, – сказала Стелла, у которой по временам пробивалось чувство юмора. – Такое случается.
– И не считаю, – продолжал репортер, – что все, что вы говорили о литературе, верно.
– Попроси шофера, чтобы поехал по улице Кордова, – пробормотал Андрес, которого считали спящим. – И оставь в покое литературу.
– Но я хочу сказать важную вещь, че. Сперва я принял вашу теорию о том, что мы не можем создать ничего из-за нашей вялости. А теперь я, пожалуй, не уверен, что причина в этом. Ответь мне, ты почему пишешь?
– Чтобы чем-то заняться, как и все, – сказал Андрес.
– Прекрасно, именно этого я и ждал. Ты не сказал «для развлечения», что потребовало бы некоторых разъяснений.
– Хочу добавить, – продолжал Андрес, – что чаще всего я испытываю в этом необходимость и поддаюсь. Испытываю некую напряженность, которая разряжается только на листе бумаги. Истые писатели называют это «своей миссией», исходя из разумной мысли, что всякий заряженный арбалет предполагает наличие стрелы, а миссия стрелы – вылететь и вонзиться во что-то.
– Но эта необходимость, – забеспокоился репортер, – находится вне тебя?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов