А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Всего через несколько минут прибыла санитарная машина, бригаде сообщили то немногое, что было известно о ребенке, и машина укатила под завывание сирены, явно бесполезное.
Общее чувство выразил самый незаметный из пожарных.
— Бедный пацан!
И сразу же все с жаром заговорили о том, что это невероятно — когда из огня выходит малыш, совершенно голый, обожженный, но упорно стремящийся в ту сторону, где ждет спасение…
— Молодец пацан! Не потерял головы!
— Сейчас врачи творят чудеса. Видал тех пилотов? Говорят, теперь у них лица как новенькие.
— Левый бок у него малость съежится.
— Слава Богу, мои детишки далеко отсюда. И женка.
Книготорговец ничего не говорил, взгляд его был направлен в пустоту. На краю его сознания маячило воспоминание, которое он не мог уловить и осмыслить; он возвращался к тому моменту, когда ребенок только что появился и казался его слабому зрению не вполне реальным — словно колебался, принять ли ему человеческую форму или остаться частью мерцающего сияния. Апокалипсис? Что может быть более апокалиптическим, чем мир, пожираемый свирепым пламенем? Но ничего определенного вспомнить не удалось. Затем его отвлекли посторонние звуки — музыканта рвало.
Командир снова повернулся к огню. Он смотрел на улицу, которая в конечном счете оказалась не такой жаркой, как они полагали, и не такой опасной; потом он переключил внимание на машину.
— Ну? Чего ждем? Нас отбуксируют отсюда, если смогут. Мэйсон, попытайся освободить руль. Уэллс, выходи из ступора! Проверь тормоза. И поживее да повеселее!
Уэллс, забравшись под машину, разразился залпом ругани.
— Хватит, Уэллс, тебе за это деньги платят!
— Да мне масло, едрить его, попало прямо в рот!
Взрыв хохота.
— Так ты поменьше рот разевай!
— Уэлси, как оно на вкус?
— Вряд ли в столовке хуже!
— Ладно, ребята, кончайте! Аварийка за вас работать не будет!
Командир опять повернулся к огню. Он смотрел на новую воронку, появившуюся на дороге. С математической точностью расставив по местам то и это, он отчетливо понял, как все произошло и как могло бы произойти, и где бы он находился, если бы бросился к ребенку, едва увидев его и поняв, что тому нужна помощь. Он успел бы добежать как раз до того места, где сейчас не было ничего, кроме ямы. Он оказался бы точно на месте взрыва, и исчез бы навеки.
Из-под машины раздался лязг упавшей детали и новый взрыв ругани. Командир почти ничего не слышал. Ему казалось, что тело оледенело. Он закрыл глаза и какое-то время видел себя мертвым, или чувствовал себя мертвым; а затем понял, что жив, но только ширма, скрывавшая устройство мира, зашевелилась и сдвинулась. Потом его глаза опять открылись, увидели обычную ночь — если такую ночь можно назвать обычной, — и он догадался, что за холодок ползет по его коже, и подумал про себя с лукавой непосредственностью, свойственной его натуре, что не стоит слишком углубляться в подобные размышления, а малец все равно настрадался бы ничуть не меньше, и вообще…
Он обернулся к искореженной машине, увидел, что подъезжает тягач, и молча пошел навстречу, весь во власти необычайного горя — переживая не за изувеченного ребенка, а за себя, изувеченное существо, чей разум на мгновение прикоснулся к природе вещей. Его подбородок снова дрожал.
Ребенка назвали «Номер Семь». Не считая некоторых необходимых процедур, выполнявшихся, пока он оправлялся от шока, седьмой номер был первым подарком, полученным малышом от внешнего мира. Была ли его немота врожденной, оставалось не вполне ясно. Слышать он мог — даже страшным на вид остатком левого уха, а опухоль вокруг глаз быстро спала, вернув мальчику способность видеть. Ему придумали положение, при котором не требовалось частых доз обезболивающих лекарств, и он проводил в нем дни, недели и месяцы. Несмотря на несовместимую с жизнью общую площадь ожогов, ребенок все-таки выжил и начал долгие странствия по больницам, подвергаясь одному осмотру за другим. К тому времени, как он начал произносить слово-другое по-английски, было уже невозможно выяснить, родной ли это для него язык или он набрался этих слов в больнице. У него не было иного прошлого, кроме пожара. В тех палатах, где он последовательно побывал, его называли «малыш», «крошка», «зайка», «пупсик», «солнышко» и «глупыш». В конце концов сестра-хозяйка, особа властная и влиятельная, решительно заявила:
— Нельзя без конца называть ребенка за глаза «Номер Семь». Неприлично оно, не по-божески.
Она была сестрой-хозяйкой старой закалки, пользовалась именно такими выражениями и умела добиться своего.
Соответствующее учреждение перебирало одну за другой все буквы алфавита, ибо ребенок был одним из многих, лишившихся детства. Одну девочку здесь только что наградили фамилией «Венэйблс». Юная острячка, которой велели придумать фамилию на «дубль-вэ», предложила «Виндап», припомнив вовсе не геройское поведение своего шефа во время воздушного налета. Выйдя недавно замуж и сохранив при этом работу, она чувствовала свою защищенность и превосходство над другими. Шеф поморщился и зачеркнул фамилию, представив себе, как ватага ребят станет вопить: «Виндап! Виндап!» Он сам придумал новый вариант, но остался не вполне удовлетворен и заменил его еще одним — безо всяких видимых причин. Просто имя, первым пришедшее ему на ум, будто выскочившее из пустоты, казалось недолговечным — словно он приметил его лишь потому, что оно, по счастливой случайности, свалилось ему прямо в руки. Так, бывает, притаишься в кустах, и вдруг — раз! — перед тобой садится редчайшая из птиц или бабочек, позволяет рассмотреть себя и исчезает — отлетает в сторону, что ли, — оставляя чувство, что больше ты никогда ее не увидишь.
В следующей больнице у мальчика появилось второе имя — «Септимус», — но им почти не пользовались. Возможно, из-за созвучия со словом «септический». Его первое имя, Мэтью, превратилось в Мэтти, а так как во всех относящихся к мальчику бумагах по-прежнему писали «Номер Семь», фамилия Мэтти никогда не упоминалась. Впрочем, еще долгие годы его детства любым посетителям приходилось долго вглядываться, чтобы за простынями, бинтами и механизмами увидеть что-либо, помимо правой стороны лица.
Когда все бинты и повязки были сняты и Мэтти начал говорить чаще, стали заметными его необычные отношения с языком. Он чрезмерно артикулировал. При попытке говорить он стискивал кулаки и морщился, будто слово — это предмет, материальный, иногда круглый как мяч, который надо вытолкнуть изо рта, работая всеми мускулами лица. Были слова зазубренные, выходившие с ужасными болезненными мучениями, над которыми другие дети смеялись. После того как в период между первичной терапией и пластическими операциями — теми, какие были возможны, — с Мэтти сняли тюрбан, вид его полуободранного черепа и остатков сгоревшего уха был крайне непригляден. Терпение и молчаливость казались основными чертами его натуры. Мало-помалу он учился преодолевать связанные с речью мучения, пока мячи для гольфа и зазубренные камни, жабы и жемчуга не стали выходить изо рта без особых усилий.
В бескрайних пространствах детства время было для него единственным измерением. Взрослым, пытавшимся наладить с ним связь, никогда не удавалось сделать это при помощи слов. Он вбирал услышанные слова, надолго задумывался, иногда отвечал — совершенно невпопад. Для контакта с ним нужно было отказаться от рассудочного метода. Нянечка осторожно обнимала его, не дотрагиваясь до тех мест, где малышу было больно, и более-менее неповрежденная сторона его головы зарывалась ей в грудь в бессловесном общении. Казалось, что его трогает то, что его трогают. Вполне естественно, что девушка не осмысливала свои дальнейшие ощущения, ибо они были чересчур тонкими, чересчур личными, чтобы называть их осознанием отличительных черт ребенка. Она не считала себя особенно умной или сообразительной, поэтому позволила этому осознанию существовать где-то в глубине и не обращала на него особого внимания, лишь понимая, что ей лучше, чем другим нянечкам, известна суть личности Мэтти. Она ловила себя на том, что мысленно произносит слова, которые для нее имеют совершенно иной смысл, чем для других.
«Вот Мэтти думает, что я могу находиться в двух местах сразу!»
Тут же она понимала, что смысл ее наблюдений рассеивается или лишается всякой точности из-за слов, в которые его непроизвольно облекает разум. Но понимание возникало слишком часто и сложилось в систему, которая в своем роде определяла для нее сущность Мэтти. Мэтти думает, что я — не один человек, а два. Потом, еще более личное — Мэтти думает, что я привожу кого-то с собой .
Ее душевная организация была достаточно чуткой, и она понимала, что это представление о Мэтти уникально и непоколебимо. Возможно, она ощущала известную чуткость своей души, занятой столь необычной работой. Как бы там ни было, она чувствовала, что привязана к этому ребенку больше, чем к остальным, и не скрывала этого, а другие дети обижались, поскольку она была очень симпатичной. Она называла его «мой Мэтти». При этих словах он впервые после своего появления из пламени попытался воспользоваться мускулами лица для общения. Его усилия были напряженными и мучительными, как будто маленькому механизму не хватало смазки, но конечный результат не вызывал сомнений — Мэтти улыбался. Однако его искривленный рот оставался закрытым, отчего улыбка получилась недетской и как бы намекала, что улыбаться можно, но это — ненормальное и даже порочное занятие, если предаваться ему слишком часто.
Мэтти собирались перевести в другую больницу. Он ждал отъезда с покорностью животного, понимая его неизбежность. Хорошенькая нянечка скрепя сердце рассказывала ему, как там будет хорошо. Она привыкла к расставаниям. По молодости она считала, что ему повезло, раз он выжил. Кроме того, она влюбилась, и это отвлекало ее внимание. Их с Мэтти пути разошлись. Она утратила свою душевную чуткость, поскольку не испытывала или не могла испытывать ничего подобного со своими детьми. Она была счастлива и не вспоминала о Мэтти долгие годы, пока к ней не начала подбираться старость.
Мэтти зафиксировали в новой неподвижной позиции, чтобы пересадить кожу с одной части его тела на другую. Это довольно нелепое положение вызывало смех у других детей в ожоговой больнице, не имевших иных поводов для веселья. Взрослые приходили развлекать и утешать его, но ни одна женщина не могла пересилить себя и прижать неповрежденную сторону его лица к своей груди. И он больше не улыбался. Теперь для взоров случайных посетителей он был открыт почти целиком; их, торопившихся к своим несчастным родным, отталкивала уродливость страданий Мэтти, и они поспешно выдавливали натянутые улыбки, которые не могли его обмануть. Когда он, кое-как залатанный и освобожденный от бинтов, наконец встал на ноги, казалось, что улыбка покинула его навсегда. Мышцы на обожженном левом боку атрофировались и могли восстановиться только с ростом, так что пока он хромал. На правой стороне черепа выросли волосы, но левая представляла собой ужасную белесую плешь, которая выглядела настолько не по-детски, что заставляла забыть о его возрасте и обращаться с ним как с упрямым или просто тупым взрослым. Множество организаций окружило его своими заботами, но едва ли ему можно было как-то помочь. Его прошлое пытались выяснить снова и снова — без каких-либо результатов. Самые кропотливые поиски приводили к единственному выводу — он был порожден агонией горящего города.
ГЛАВА 2
Из госпиталя Мэтти проковылял в свою первую школу, а из нее — в интернат для найденышей в Гринфилде, который финансировали два крупнейших британских профсоюза. Здесь он встретил мистера Педигри. Можно сказать, что их жизненные пути пересеклись, хотя Мэтти двигался по восходящей линии, а мистер Педигри — по нисходящей.
В прошлом у мистера Педигри осталось преподавание в старинной церковной школе, два менее почтенных учреждения и значительный период времени, который он именовал «заграничным путешествием». Мистер Педигри, сухопарый подвижный мужчина с волосами цвета потускневшего золота и тонким морщинистым лицом, выражавшим озабоченность, когда оно не выражало раздражения или лукавства, к моменту появления Мэтти в интернате работал там уже два года. Вторая мировая война, так сказать, продезинфицировала прошлое мистера Педигри. Его неосмотрительно поселили на верхнем этаже школы. Он перестал быть «Себастьяном» даже в своих собственных глазах. Он превратился в «мистера Педигри» — неприметного школьного учителя, и в его редеющих волосах появлялось все больше седины. С учениками он держался высокомерно и считал всех сирот, за несколькими исключениями, созданиями отталкивающими. Его классическое образование не нашло в Гринфилде применения, и он преподавал начальную географию вкупе с начальной историей и началами английской грамматики.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов