А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Однако, к счастью, нет нервной спешки, торопни: прохожие идут по тротуарам спокойно, не стремясь обогнать один другого. Мне показалось, что люди здесь – если брать на круг – стали не только зажиточнее, а и внимательнее друг к другу, добрее.
Я не помнил, каков снаружи дом Достоевского, во мне жило только смутное ощущение, что он невелик и незврачен. Но, оказывается, память с годами не всегда преувеличивает давно увиденное, – порой она что-то и преуменьшает: теперь, подойдя к дому, я убедился, что даже по нынешним старорусским масштабам он довольно объемист, высок, солиден. Часть нижнего его этажа занимает мемориальный музей, он содержится любовно, с сердечным вниманием к памяти гения; в остальных комнатах расположилась музыкальная школа, которую собираются перевести в другое место, после чего все здание отойдет под музей. Этот деревянный дом – один из немногих чудом уцелевших в дни войны – уже не раз ремонтировался, и внутри его я не нашел и не узнал даже того немногого, что помнил. Не нашел я и казармы, где служил отец; не нашел здания, где помещался детдом; не нашел дома, где мы жили у Лобойковой. Не нашел, не узнал, не нашел…
Зато мы с женой без труда нашли церковь Николы Мирликийского. Она была сильно повреждена в годы войны, затем восстановлена, – теперь в ней краеведческий музей. Внутри церковь выглядит просторной, а когда выйдешь из нее – видишь, что она невелика, двухъярусная колоколенка и вовсе невеличка; а я-то в предыдущей главе изобразил ее высоченной, чуть ли не с Исаакиевский собор. На улице возле церкви, как и встарь, расположились деревянные домики, сплошь одноэтажные; но это не те домики, что были здесь при мне, и, быть может, уже не раз сменились здесь строения за пятьдесят лет. Я опознал (или мне это показалось?) то место, где стоял когда-то дом Ведерниковых, узнал берег реки Малашки и, кажется, нашел то место, где был когда-то мост, по которому я ходил в школу. Да и весь этот участок местности, весь его рельеф показался мне вдруг удивительно знакомым, близким – и в то же время каким-то удивительно незнакомым, чужим. От такого полуузнавания меня охватило странное чувство – не радости, не печали, а растерянности. С этим ощущением, да еще с гриппом, который я подхватил, бродя по старорусским улицам, я и уехал в Ленинград.
Лет через пятьдесят надо бы снова съездить в Старую Руссу.
31. Снова в питере
О предстоящем приезде нашем в Ленинград мать, разумеется, заранее списалась с бабушкой, но телеграммы с дороги не послала, то ли ради экономии, то ли из каких-то иных соображений; поэтому на вокзале нас никто не встретил. Сойдя с поезда, мы с толпой пассажиров вышли на Знаменскую площадь. У меня плохая звуковая память, к тому же в голодающем, малонаселенном Петрограде 1919 года (то есть когда мы уехали из него) и на самом деле, по-видимому, было очень тихо на улицах, так что Петроград помнился мне почти безмолвным; теперь, в 1924 году, меня ошеломила шумная суета, напряженный ритм ленинградской уличной жизни. Был знойный полдень; по мощенной булыжником Лиговке и по Знаменской площади двигались грузовики, ломовые телеги, извозчичьи пролетки, легковые автомобили; особенно поразило меня обилие трамваев. На самом-то деле уличное движение тогда было не ахти какое густое, но после тихой, доброй Старой Руссы все это казалось столпотворением вавилонским. Все двигалось, торопилось, раскачивалось; все цокало, громыхало, позванивало. Только громадный, понурый, громоздкий чугунный человек на громадном, понуром, громоздком чугунном коне молча высился среди площади на громоздком каменном пьедестале – и никуда не спешил. Мать пояснила мне, что это – памятник царю Александру Третьему; при нем в России был строгий порядок, и Россия ни с кем при нем не воевала, все страны боялись и уважали этого царя; она добавила, что процарствуй он подольше – и, быть может, не случилось бы этой ужасной германской войны.
Мы направились к легковой стоянке, и мать начала рядиться с извозчиком. Узнав, что нам нужно на Васильевский остров, он заломил какую-то несусветную цену; мать обратилась к хозяину другой пролетки – то же самое. В те годы Васильевский еще считался окраиной, и из центра извозчики нанимались туда неохотно, опасаясь остаться без обратного седока; примерно с такой же охотой в наше время ленинградские таксисты едут в Веселый поселок или за Муринский ручей. Услыхав разговор матери с упрямыми извозчиками, к ней подошла сердобольная пожилая гражданка и, сказав, что тут невдалеке можно нанять легкача задешево, взялась проводить нас к нему.
Взяв свои вещички, мы пошли за доброй женщиной. Она повела нас по Полтавской; вскоре, пройдя через низкую и длинную подворотню, мы очутились на длинном, мощенном крупной булыгой дворе; справа и слева от нас высились облезлые, в потеках сырости стены многооконных и многоэтажных флигелей, а впереди, закрывая собой все небо, стояла глухая безоконная кирпичная стена. У подножия брандмауэра притулилось одноэтажное, тоже каменное строение с односкатной крышей; передней стены у него как бы вовсе не имелось, ее заменяли широченные темно-коричневые деревянные ворота; на их фоке маячила серая лошадка, впряженная в старенькую, невзрачную извозчичью коляску. Мать с гражданкой направились к человеку, который стоял возле этого экипажа, а я с сестрой и вещами остался посреди двора. По сравнению с улицей, здесь было тихо и малолюдно. Но именно здесь до меня вдруг дошло, что я – в огромном городе; каким-то краешком души вдруг уловил его сложное, непраздничное величие.
Надо полагать, возница наш сознательно избегал проспектов с их большим движением: по Невскому не повез, а свернул налево, на Лиговку, с нее повернул направо, в какой-то переулок, и до самой Невы мы петляли по сравнительно спокойным улицам. На одной из них извозчик замедлил ход, а мать велела мне снять с головы кепи и перекреститься: нам повстречалась похоронная процессия. Лошади, с черными наглазниками, с султанами на головах, чинно, плавно тянули белый катафалк с гробом, обитым белой, льдисто мерцающей тканью; на краю катафалка, спиной к гробу и лицом к провожающим, сидела, свесив ноги, девочка лет шести в нарядной синей матроске. За колесницей двое мужчин вели под руки не старую еще женщину, затем нестройными рядами шли родственники; за ними двигались несколько музыкантов в серых холщовых куртках и таких же брюках; вслед за оркестром опять шла толпочка провожающих. Прохожие, остановившись на панели, взирали на процессию с сочувственным интересом, покачивали головами, переговаривались о чем-то меж собой. Оркестранты выдували из медных труб гулкое и грустное, но сквозь печаль мелодии пробивалось и нечто обещающее, обнадеживающее. Возница наш, обернувшись с облучка к матери и показав ей глазами на траурное шествие, сказал, что нам фартит, что это к добру. Слова его показались мне кощунством: как же это так – кто-то умер, а кто-то живой смеет утверждать, что это к хорошему! Может, он только о музыке? Обратившись к матери, я получил негромкий ответ, что есть такие народные приметы: если похоронный кортеж движется тебе навстречу, то это ничего, это не так уж плохо, а вот попутный покойник – к беде. Все это запомнил я очень отчетливо, выпукло, – ведь то были первые городские похороны, которые мне довелось наблюдать.
В девять лет человек не так-то глуп, кибернетика в его черепушке работает с такой же скоростью, как и у взрослого, а иногда и побыстрее; но в памяти взрослого заложено больше сведений об окружающем мире, у него больше возможностей для сопоставлений. Хотя путь наш пролегал не по главным улицам, самая тишайшая из них была во много раз оживленнее и шумнее самой шумной и людной улицы Старой Руссы; должно быть, поэтому меня с момента прибытия на вокзал не покидало смутно-тревожное ощущение, что все это неспроста и что я не могу постичь подлинную причину этой суеты и оживления, ибо этот шум и суета необычны, это – не каждодневная напряженность городской жизни. Нет, _всегда_ таким город быть не может, – все это предшествует чему-то небывалому, которое вот-вот нагрянет; может быть, война начнется? С того дня прошло много-много лет, но каждый раз, когда возвращаюсь в Ленинград из дальней поездки, меня охватывает знобяще-тревожное чувство ожидания чего-то. Теперь оно быстро проходит, раньше же длилось часами.
Мы проехали мимо длинного кирпичного здания Флотского экипажа, миновали темно-коричневую Благовещенскую церковь, что высилась на площади Труда, возле канала, и въехали на мост Лейтенанта Шмидта. После Полисти и Перерытицы Нева показалась неправдоподобно широкой; мне почудилось, будто я уже видел эту реку, но не наяву, а во сне, и, кажется, даже летал над ней. Мост же узнал сразу, как явь. Ведь в те годы (до перестройки в 1936 году) он не походил на другие: возле василеостровского берега, где была разводная часть, он раздваивался наподобие рогатки или ижицы, и там, у начала этого разветвления, стояла часовенка из черного полированного гранита с иконой святого Николая; около нее всегда виднелось несколько молящихся. Позже я узнал, чем Николай-на-мосту отличался от того, что в Морском Никольском соборе: Никола Морской «помогал» всем плавающим и путешествующим, у этого же, жившего в черной часовенке, имелась узкая специализация, простиравшаяся не выше пояса: он «спасал» от желудочных заболеваний и грыжи.
Дверь нам отворила бабушка Аня. Как всегда, она была во всем черном; я ее сразу узнал. Она кинулась к матери, радостно заплакала, потом стала хвалить мою сестру за то, что та так выросла, так выросла. Потом расцеловала меня и сказала, что я очень худой, уж не болен ли?
В прихожей все выглядело точно так, как несколько лет назад: те же самые обои, та же самая лампа под потолком, те же самые два оленьих рога для шляп, на которых, так же как встарь, не висело ни единой шляпы. В коридоре тоже ничего не изменилось, вдоль его левой стены теснились прежние сундуки и шкафы. И тот же самый запах стоял в квартире – не приятный и не неприятный, а просто особенный, свойственный именно этому жилью. Лишь через много лет, когда пришла война, этот запах исчез, сменился другим: в годы блокады все ленинградские квартиры пахли одинаково.
Вскоре в прихожую из своей комнаты вышел дядя Костя, брат матери, а за ним его жена. Узнал я его без труда, но он показался мне строгим и почти чужим. Он обнял и поцеловал мать, со мной же и сестрой поздоровался без всяких поцелуев. Жену его я узнал не сразу, хоть я и видел ее когда-то, и даже нес икону на ее свадьбе, – и теперь смутился и допустил оплошность: протянул ей руку первым. Дядя сказал, что я плохо воспитан.
Мать сделала мне выговор и тут же заметила дяде Косте, что я очень конфузлив, потому-то и поступил невежливо. В ответ на это дядя Костя высказал мысль (вообще-то правильную, как я понял позже из своего жизненного опыта), что именно из людей, которые при первом знакомстве чрезмерно стесняются и конфузятся, в дальнейшем порой выявляются изрядные наглецы. Высказал он это шутя, вскользь, отнюдь не адресуясь непосредственно ко мне, но меня сразу охватило ощущение, что я ему антипатичен. В дальнейшем я убедился, что так оно и есть: дяде Косте я всегда был чем-то неприятен – быть может, своей вертлявостью, незврачностью, худобой, угрюмостью? Сейчас, исходя из долгих жизненных наблюдений, я склонен думать, что причина этому могла быть и такая: дядя Костя не имел детей, а у бездетных людей отношение к детям бывает порой резко избирательным, они делят их только на определенно плохих и определенно хороших и соответственно ведут себя с ними. А в те годы я знал одно: если даже стану примерным мальчиком и буду радовать собой весь белый свет – для дяди останусь все равно существом дрянным в самой основе. Обиднее всего, что по природе своей дядя Костя был человек отнюдь не злой, и я это отлично понимал и заглазно никогда дурно о нем не думал. Но в его присутствии я сразу же настораживался, съеживался и добрых чувств к нему питать не мог; одним словом, при нем я, наверное, становился именно таким, каким он меня себе представлял.
За время нашего отсутствия квартира пополнилась новыми жильцами. В той большой комнате, которая описана в самом начале моего повествования, теперь поселилась со своими двумя детьми тетя Вера, старшая сестра матери, вдова военного инженера-механика. Она очень заботилась о дочери и сыне, заставляла их завтракать и обедать всегда в одно время, часто открывала форточку, – о себе же беспокоилась мало и к жизни плохо была приспособлена. Еще молодая, с тонкими и добрыми чертами лица, она часто уходила в какие-то свои воспоминания; любила сидеть в кресле, прищурясь, словно вглядываясь в неведомую другим даль, и при этом курить. Пепельница – широкая, отливающая перламутром морская раковина – постоянно полна была окурками. Чаще всего тетя Вера крутила махорочные самокрутки, иногда же покупала папиросы самые дешевые и крепкие – «Трезвон», «Октябрина», «Добрый молодец».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов