А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

поэма показалась мне скучной.
Наша спальня помещалась в большой комнате, стены которой были оклеены (или обиты?) зеленоватыми шелковистыми, ворсистыми обоями, кажется даже не бумажными, а матерчатыми. На высоком расписном потолке алели гирлянды роз, между ними летали пестрые птицы и витали какие-то молодые женщины в розоватых и лиловатых одеждах, развевавшихся весьма нескромно. Справа от входа, ни к селу ни к городу, возвышался буфет, массивное сооружение из темного дерева, с резьбой и с полкой из черного в розоватых прожилках мрамора. Дальше стояли кровати – обыкновенные железные и топчаны, сколоченные из досок и опирающиеся на дощатые же козлы; железных привезли из Старой Руссы слишком мало. Я спал на деревянной койке, довольно жесткой, но зато она стояла во втором ряду, у стенки, где меньше дуло от окон. Посреди комнаты маячила на кирпичном пьедестале железная печурка-буржуйка, – она находилась прямо под крюком, торчащим из центра потолка (прежде там висела люстра или лампа), и с этого крюка свисала проволока, на которой держалась круглая железная труба, отходящая от печурки. Труба, делая колено, шла к стене, где было пробито отверстие; там проходил дымоход. Когда буржуйка топилась, около нее всегда стоял «буржуй» – так звались у нас дежурные по топке печурок; «буржуев» назначали всегда из старшеспальников; нам, младшим, этого ответственного дела не доверяли.
Когда в зимние дни и вечера топилась печурка, все население спальни теснилось около нее; одни сидели на ближайших койках, другие на своих на двоих стояли поближе к теплу. Здесь, если в это время не присутствовал воспитатель, шли бесконечные разговоры о том, кто что видел и что пережил. Почти все еще недавно были беспризорными, так что у каждого хватало чего порассказать. Но у всех в правдивые повествования о бродяжничестве, о лишениях обязательно вплетались истории с налетами, стрельбой, «мокрым делом»; каждый шкет похвалялся личным знакомством с каким-нибудь знаменитым бандитом или, на худой конец, с известным жуликом. У каждого в прошлом в руках непременно побывал наган, причем рассказчик употреблял его «в деле»: «Я из него бах-бабах – фрайер сразу с катушек долой!» О деньгах разговоров велось немного, они в то время ценности почти не имели, и при рассказах об удачных грабежах со взломом упоминались главным образом склады со съестными припасами. Часто на складе оказывались целые залежи шоколада, и потом герой повествования «шамал его цельный месяц, воробьям крошки бросал – курва буду, если вру!».
Все эти истории выслушивались с неизменным вниманием, а когда рассказчик начинал нести нечто уж совершенно неправдоподобное, его обычно, на правах старшего, прерывал дежурный «буржуй». «Врешь! – презрительно произносил он. – Вот у меня взаправду один случай вышел…» – и начинал рассказывать что-нибудь не менее залихватское. Я слушал все эти откровения развесив уши и очень завидовал бывалым ребятам. Мне тоже хотелось ловко очистить склад с вкусной провизией, хотелось пострелять из револьвера, даже «укокать» кого-нибудь, только чтоб это был плохой человек, чтоб не жалко было.
На втором месте после бандитско-воровских историй стояли рассказы о таинственном; каждый обязательно ночевал в склепах, видел воскресших покойников, видел привидения. Повествования эти были куда однообразнее воровских, но всегда производили неотразимое впечатление. Рассказывались они глухим, пониженным голосом, переходящим в шепот; слушатели зачарованно молчали, стараясь теснее прижаться друг к другу, и порой опасливо оглядывались по сторонам – не покажется ли привидение. После таких историй страшно было ходить в уборную поодиночке через длинный и темный коридор, сбивались в группки.
Кроме воровских и загробных историй в большом ходу были рассказы о том, как хорошо жилось дома с отцом-матерью, с родными. Но на эту тему редко говорили публично, а, как правило, всегда с глазу на глаз с тем, кому рассказчик доверял, в ком был уверен, что тот не будет над ним смеяться и не раззвонит другим о том, что выслушал. Хотя в спальне я был один из самых младших, мне рассказывали охотно. Думаю, объяснялось это несколько особым моим положением: как-никак родители мои были живы, и ребятам, которые родных своих потеряли, интереснее рассказывать было именно мне в силу контраста; ведь для других ребят такие истории были обычными, и слушали они их с меньшим вниманием. Кроме того, я верил почти всему, что мне говорили, и рассказывающие это чувствовали. Правда, потом, через день-два, я иногда вдруг припоминал услышанное – и по каким-то деталям приходили в голову сомнения, но для рассказчика-то это значения уже не имело.
Мой сосед по койке справа – кличка его была Кабан – рассказал мне, что жил он в небольшой белорусской деревне, стоявшей в большом лесу. Мать и бабушка очень любили его, чуть не каждый день кормили молочным киселем, и никто никогда не бил его. Отец Кабана ушел с германского фронта «сам по себе» (очевидно, когда началась стихийная демобилизация?) и добирался до деревни с двумя товарищами пешком. В пути все трое заразились «шибанкой» и в деревню пришли уже больные, их все время трясло, и они никак не могли согреться. Их сразу повели в баню, но это не помогло; через несколько дней, так и не согревшись, они умерли от озноба все трое. После этого лихорадка пошла по всем домам, начали вымирать целые семьи. Вначале мертвых хоронили, потом хоронить стало некому. На улицу выходить стало опасно: одичавшие некормленые собаки кидались на людей. Мать Кабана умерла, ее еще смогли похоронить, затем умерли его два брата и сестра, и их уже не смогли снести на кладбище, так как ни у бабушки, ни у Кабана не было сил. Кабан тоже заболел «шибанкой», бабушка давала ему пить «зёлки» (лечебные травы), он жаром горел, но все-таки поправился. Потом бабушка тоже умерла, и Кабан остался «один в усем доме и в усей деревне» (букву «в» он произносил очень мягко, как «у»). В избе, в подполе, хранились запасы еды, и голодная смерть Кабану не грозила, но одному среди мертвых ему было очень страшно; он не смел вынести трупы из избы и вообще боялся к ним прикоснуться. Он решил уйти. Перед уходом набрал в мешок еды и надел на себя сразу два тулупа, свой и умершего старшего брата, чтоб собаки, если нападут, до тела не докусались. Два дня он шел куда глаза глядят, вышел к железнодорожной насыпи, дошел до станции, зайцем сел в поезд – и поехал неизвестно куда. Прежде чем попасть в детдом, он несколько лет беспризорничал.
Кабан был коренастый, несколько медлительный паренек, добрый, не очень разговорчивый и вовсе не лживый; товарищи его уважали. Если он что-то и преувеличил в своем рассказе, то это не из желания солгать, а просто от силы впечатлений. Я и от других слыхал, что из-за испанки вымирали хутора и целые деревни. В наше время, когда вся страна, до самой глубинки, пронизана сетью медицинских учреждений, когда мы чуть чихнем – сразу бежим в поликлинику, это моровое поветрие прошлых лет кажется страшноватой фантастикой. А тогда эта история меня не очень даже и удивила и запомнилась лишь потому, что услыхал я ее из уст Кабана, с которым спал рядом.
От тех времен у меня осталось такое впечатление, что в те годы дети меньше знали, но больше думали и сильнее чувствовали. Меньше было внешней информации о мире – и больше личных впечатлений и переживаний в мире, непосредственно окружавшем нас. Хоть спальня, о которой здесь идет речь, и была младшей, многие из ее обитателей успели уже пройти огонь и воду и наездить тысячи километров в вагонах, на крышах вагонов и в тормозных ящиках под вагонами, успели побывать во многих городах, – так что за плечами у них имелся уже немалый жизненный опыт, притом довольно односторонний, тяжелый, грубый. И в разговорах у них было немало грубостей, залихватских словечек. Однако, несмотря на это, все детдомовцы душевно были очень чувствительны, сентиментальны, и во всех жила печаль по родному дому. Даже те, кто вообще не знал и не помнил своих родителей, тоже рассказывали о них, сами придумывали себе родной дом.
21. Красная комната
На все мои ранние жизненные впечатления накладывается ощущение озноба, тоски по теплу – не по душевному, а по самому обыкновенному, печному. Генетически этот постоянный озноб объяснить нельзя: я жил в своем климате, южан среди моих предков не было; не было среди них и людей хворых, ибо все они с молодых лет до старости служили на флоте или в армии, а физически некрепких туда просто не брали, – так что, надо думать, мерзляков среди них не водилось. Я же мерз осенью, зимой и весной – и только летом кое-как отогревался. И дело тут не только в том, что всюду не хватало топлива и плохи были печи, а и в том, что тонок был мой подкожный жировой слой: холод гнездился во мне самом. И не один я мерз – все тогда мерзли. Однако, размышляю я теперь, все же то был не убийственный, не разрушающий тело и душу холод: ведь поколение, испытавшее его, выросло выносливым и в общем-то здоровым. И, кто знает, проведи я свои детские годы в сытости, тепле и холе, не получи я такого жесткого тренажа – смог ли бы я выдержать голод и холод ленинградской блокады?
Особенно холодно было в Хмелеве. Быть может, этот – такой солидный, монументальный на вид – помещичий дом служил для его бывших хозяев только летней резиденцией? В комнатах не стояло ни единой печки, ибо отапливался он при прежних владельцах по амосовскому методу: говорили, что где-то в подвале высится огромная печь, и ежели ее топить, то горячий воздух поднимается во все этажи по специальным каналам, проложенным в стенах; действительно, в каждой комнате красовались на стенах большие бронзовые отдушники. Но при нас амосовская печь не использовалась: то ли она оказалась неисправной, то ли требовала квалифицированных кочегаров, то ли топливом для нее мог служить только каменный уголь, которого в описываемое мною время в данной местности нигде не имелось, – так или иначе, в комнатах пришлось установить печурки-времянки. Эти буржуйки давали тепло, только пока топились, а потом в спальни вползал холод; к утру в доме всюду стояла стужа, да такая, что в один особенно морозный день всем младшим детдомовцам после завтрака предписано было улечься в свои постели и лежать там до обеда, пока печурки не нагреют воздуха хоть мало-мальски. К счастью, вскоре не то холода пошли на убыль, не то наши дежурные «буржуи» научились топить времянки с большей теплоотдачей, только в спальнях малость потеплело.
Самым теплым местом в этом доме была красная диванная; она находилась во втором этаже. Я отлично запомнил эту просторную, в три окна, комнату, в сущности зал: стены обтянуты вишнево-красной тканью; к двум стенам примыкают, сходясь в углу, широкие алые (кажется, бархатные) диваны; на полу лежит ковер. Комнату украшал камин, облицованный фигурным кирпичом; при нас он не топился, но зато впритык к нему установили совсем особенную, не похожую на все прочие, печку-времянку: то был массивный чугунный цилиндр, похожий на вставший на дыбы паровозик; печка эта давала много тепла.
Шторы и занавески на окнах, разумеется, отсутствовали, но, в противоположность прочим помещениям, меблировка красной диванной уцелела почти полностью, и даже на ковер никто не покусился. По-видимому, помогла опасная репутация этой комнаты: в ней в стародавние времена повесился управляющий баронским имением. Поговаривали, что в ней «нечисто»: тень самоубийцы иногда появляется здесь, и тому, кто ее увидит, надо ждать беды. Местные жители верили этому вполне; детдомовцы тоже охотно уверовали в привидение; как ни странно, но и воспитательницы некоторые побаивались призрака – это я знаю из их разговоров с матерью. Все же, не вполне полагаясь на охранительную силу привидения, дверь в красную диванную часто запирали на ключ, чтобы никто не срезал обивку с диванов. А когда дверь была отперта, то поодиночке в комнату никто не заходил; она была или совсем пуста, или в ней находилось сразу несколько человек; и покидали ее сразу всем гамузом, теснясь в проходе, – последним уходить никому не хотелось.
Когда грянули холода, красная комната, самая теплая в доме, стала и самой оживленной, особенно по вечерам. Учебные занятия происходили только при дневном свете, так как стекол к керосиновым лампам не хватало, да и керосин привозили из Старой Руссы с большими перебоями. После ужина и взрослым и детям делать было нечего, спать было еще рано, во всем доме царил неуют, – и многих тянуло в красную диванную. Сюда притащили стулья, несколько полуразломанных садовых скамеек с чугунными лапами, несколько чурбаков, на которых тоже можно сидеть, – получилось нечто вроде клубной комнаты.
Первыми сюда приходили воспитатели. Они рассаживались на диванах, вели неторопливую беседу. Сам завдетдомом, Василий Федорович, высокий, тощий человек в длинном потертом черном пиджаке, с деловым видом подбрасывал в печурку сосновые чурочки, сложенные в выемке камина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов