А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


- Лучшие рабочие в мастерской, - отходя, негромко сказал Струков Ивану Ильичу. - Прощайте. Сегодня еду в "Красные бубенцы". Никогда там не бывали? Замечательный кабачок, и вино дают.
Телегин с любопытством начал приглядываться к отцу и сыну Рублевым. Его поразил тогда в разговоре почти условный язык слов, усмешек и взглядов, каким обменялся с ними Струков, и то, как они втроем словно испытывали Телегина: наш он или враг? По особенной легкости, с какою в последующие дни Рублевы вступали с ним в беседу, он понял, что он - "наш".
Это "наш" относилось, пожалуй, даже и не к политическим взглядам Ивана Ильича, которые были у него непродуманными и неопределенными, а скорее к тому ощущению доверия, какое испытывал всякий в его присутствии: он ничего особенного не говорил и не делал, но было ясно, что это честный человек, добрый человек, насквозь ясный, свой.
В ночные дежурства Иван Ильич часто, подходя к Рублевым, слушал, как отец и сын заводили споры.
Васька Рублев был начитан и только и мог говорить, что о классовой борьбе и о диктатуре пролетариата, причем выражался книжно и лихо. Иван Рублев был старообрядец, хитрый, совсем не богобоязненный старичок. Он говаривал:
- У нас, в пермских лесах, по скитам, в книгах все прописано: и эта самая война, и как от войны будет разорение - вся земля наша разорится, и сколько останется народу, а народу останется самая малость... И как выйдет из лесов, из одного скита, человек и станет землей править, и править будет страшным божьим словом.
- Мистика, - говорил Васька.
- Ах ты подлец, невежа, слов нахватался... Социалистом себя кличет!.. Какой ты социалист - станичник! Я сам такой был. Ему бы ведь только дорваться, - шапку на ухо, в глазах все дыбом, лезет, орет: "Вставай на борьбу..." С кем, за что? Баклушка осиновая.
- Видите, как старичок выражается, - указывая на отца большим пальцем, говорил Васька, - анархист самый вредный, в социализме ни уха ни рыла не смыслит, а меня в порядке возражения каждый раз лает.
- Нет, - перебивал Иван Рублев, выхватывая из горна брызжущую искрами болванку, - нет, господа, - и, описав ею полукруг, ловко подставлял под опускающийся стержень пресса, - книги вы читаете, а не те читаете, какие нужно. А смиренства нет ни у кого, об этом они не думают... Понятия нет у них, что каждый человек должен быть духом нищий по нашему времени.
- Путаница у тебя в голове, батя, а давеча кто кричал: я, говорит, революционер?
- Да, кричал. Я, брат, если что - первый эти вилы-то схвачу. Мне зачем за царя держаться? Я мужик. Я сохой за тридцать лет, знаешь, сколько земли исковырял? Конечно, я революционер: мне, чай, спасение души дорого али нет?
Телегин писал Даше каждый день, она отвечала ему реже. Ее письма были странные, точно подернутые ледком, и Иван Ильич испытывал чувство легонького озноба, читая их. Обычно он садился к окну и несколько раз прочитывал листок Дашиного письма, исписанный крупными, загибающимися вниз строчками. Потом глядел на лилово-серый лес на островах, на облачное небо, такое же мутное, как вода в канале, - глядел и думал, что так именно и нужно, чтобы Дашины письма не были нежными, как ему, по неразумию, хочется.
"Милый друг мой, - писала она, - вы сняли квартиру в целых пять комнат. Подумайте - в какие расходы вы вгоняете себя. Ведь если даже придется вам жить не одному, то и это много: пять комнат! А прислуга, - нужно держать двух женщин, это по нашему-то времени. У нас, в Москве, осень, холодно, дожди - просвета нет... Будем ждать весны..."
Как тогда, в день отъезда Ивана Ильича, Даша ответила только взглядом на вопрос его - будет ли она его женой, так и в письмах она никогда прямо не упоминала ни о свадьбе, ни о будущей жизни вдвоем. Нужно было ждать весны.
Это ожидание весны и смутной, отчаянной надежды на какое-то чудо было теперь у всех. Жизнь останавливалась, заваливалась на зиму - сосать лапу. Наяву, казалось, не было больше сил пережить это новое ожидание кровавой весны.
Однажды Даша написала:
"...Я не хотела ни говорить вам, ни писать о смерти Бессонова. Но вчера мне опять рассказывали подробности об его ужасной гибели. Иван Ильич, незадолго до его отъезда на фронт я встретила его на Тверском бульваре. Он был очень жалок, и, мне кажется, - если бы я его тогда не оттолкнула, он бы не погиб. Но я оттолкнула его. Я не могла сделать иначе, и я бы так же сделала, если бы пришлось повторить прошлое".
Телегин просидел полдня над ответом на это письмо... "Как можно думать, что я не приму всего, что с вами, - писал он очень медленно, вдумываясь, чтобы не покривить ни в одном слове. - Я иногда проверяю себя, - если бы вы даже полюбили другого человека, то есть случилось бы самое страшное со мной... Я принял бы и это... Я бы не примирился, нет: мое бы солнце потемнело... Но разве любовь моя к вам в одной радости? Я знаю чувство, когда хочется отдать жизнь, потому что слишком глубоко любишь... Так, очевидно, чувствовал Бессонов, когда уезжал на фронт... И вы, Даша, должны чувствовать, что вы бесконечно свободны... Я ничего не прошу у вас, даже любви... Я это понял за последнее время..."
Через два дня Иван Ильич вернулся на рассвете с завода, принял ванну и лег в постель, но его сейчас же разбудили, - подали телеграмму:
"Все хорошо. Люблю страшно. Твоя Даша".
В одно из воскресений инженер Струков заехал за Иваном Ильичом и повез его в "Красные бубенцы".
Кабачок помещался в подвале. Сводчатый потолок и стены были расписаны пестрыми птицами, младенцами с развращенными личиками и многозначительными завитушками. Было шумно и дымно. На эстраде сидел маленький лысый человек с нарумяненными щеками и перебирал клавиши рояля. Несколько офицеров пили крепкий крюшон и отпускали громкие замечания о входивших женщинах. Кричали, спорили присяжные поверенные, причастные к искусству. Громко хохотала царица подвала, черноволосая красавица о припухшими глазами. Антошка Арнольдов, крутя прядь волос, писал корреспонденцию с фронта. У стены, на возвышении, уронив пьяную голову, дремал родоначальник футуризма - ветеринарный врач с перекошенным чахоточным лицом. Хозяин подвала, бывший актер, длинноволосый, кроткий и спившийся, появлялся иногда в боковой дверце, глядя сумасшедшими глазами на гостей, и скрывался.
Струков, захмелевший от крюшона, говорил Ивану Ильичу:
- Я почему люблю этот кабак? Такой гнили нигде не найдешь наслаждение!.. Посмотри - вон в углу сидит одна - худа, страшна, шевелиться даже не может: истерия в последнем градусе, - пользуется необыкновенным успехом.
Струков хохотнул, хлебнул крюшона и, не вытирая мягких, оттененных татарскими усиками губ, продолжал называть Ивану Ильичу имена гостей, указывать пальцами на непроспанные, болезненные, полусумасшедшие лица.
- Это все последние могикане... Остатки эстетических салонов. А! Плесень-то какая. А! Они здесь закупорились - и делают вид, что никакой войны нет, все по-старому.
Телегин слушал, глядел... От жары, табачного дыма и вина все казалось будто во сне, кружилась голова. Он видел, как несколько человек повернулись к входной двери; разлепил желтые глаза ветеринарный врач; высунулось из-за стены сумасшедшее лицо хозяина; полумертвая женщина, сидевшая сбоку Ивана Ильича, подняла сонные веки, и вдруг глаза ее ожили, с непонятной живостью она выпрямилась, глядя туда же, куда и все... Неожиданно стало тихо в подвале, зазвенел упавший стакан...
Во входной двери стоял среднего роста пожилой человек, выставив вперед плечо, засунув руки в карманы суконной поддевки. Узкое лицо его с черной висящей бородой весело улыбалось двумя глубокими привычными морщинами, и впереди всего лица горели серым светом внимательные, умные, пронзительные глаза. Так продолжалось минуту. Из темноты двери к нему приблизилось другое лицо, чиновника, с тревожной усмешкой, и прошептало что-то на ухо. Человек нехотя сморщил большой нос.
- Опять ты со своей глупостью... Ах, надоел. - Он еще веселее оглянул гостей в подвале, мотнул бородой и сказал громко, развалистым голосом: Ну, прощайте, дружки веселые.
И сейчас же скрылся. Хлопнула дверь. Весь подвал загудел. Струков впился ногтями в руку Ивана Ильича.
- Видел? Видел? - проговорил он, задыхаясь. - Это Распутин.
33
В четвертом часу утра Иван Ильич шел пешком с завода. Была морозная декабрьская ночь. Извозчика не попадалось, теперь их трудно было доставать даже в центре города в такой час. Телегин быстро шел посреди пустынной улицы, дыша паром в поднятый воротник.
В свете редких фонарей весь воздух был пронизан падающими морозными иглами. Громко похрустывал снег под ногами. Впереди, на желтом и плоском фасаде дома, мерцали красноватые отблески. Свернув за угол, Телегин увидел пламя костра в решетчатой жаровне и кругом закутанные, в облаках пара, обмерзшие фигуры, Подальше на тротуаре стояли, вытянувшись в линию, неподвижно человек сто - женщины, старики и подростки: очередь у продовольственной лавки. Сбоку потоптывал валенками, похлопывал рукавицами ночной сторож.
Иван Ильич шел вдоль очереди, глядя на приникшие к стене, закутанные в платки, в одеяла скорченные фигуры.
- Вчерась на Выборгской три лавки разнесли, начисто, - сказал один голос.
- Только и остается.
- Я вчерась спрашиваю керосину полфунта, - нет, говорит, керосину больше совсем не будет, а Дементьевых кухарка тут же приходит и при мне пять фунтов взяла по вольной цене.
- Почем?
- По два с полтиной за фунт, девушка.
- Это за керосин-то?
- Так это не пройдет этому лавошнику, припомним, будет время.
- Сестра моя сказывала: на Охте так же вот лавошника за такие дела взяли и в бочку с рассолом головой его засунули, - утоп он, милые, а уж как просился отпустить.
- Мало мучили, их хуже надо мучить.
- А пока что - мы мерзни.
- А он в это время чаем надувается.
- Кто это чаем надувается? - спросил хриплый голос.
- Да все они чаем надуваются. Моя генеральша встанет в двенадцать часов и до самой до ночи трескает, - как ее, идола, не разорвет.
- А ты мерзни, чахотку получай.
- Это вы совершенно верно говорите, я уже кашляю.
- А моя барышня, милые мои, - кокотка. Я вернусь с рынка, у нее - полна столовая гостей, и все они пьяные. Сейчас потребуют яишницу, хлеба черного, водки, - словом, что погрубее.
- Английские деньги пропивают, - проговорил чей-то голос уверенно.
- Что вы, в самом деле, говорите?
- Все продано, - уж я вам говорю - верьте: вы тут стоите, ничего не знаете, а вас всех продали, на пятьдесят лет вперед. И армия вся продана.
- Господи!
Опять чей-то застуженный голос спросил:
- Господин сторож, а господин сторож?
- Что случилось?
- Соль выдавать будут нынче?
- По всей вероятности, соли выдавать не будут.
- Ах, проклятые!
- Пятый день соли нет.
- Кровь народную пьют, сволочи.
- Ладно вам, бабы, орать - горло застудите, - сказал сторож густым басом.
Телегин миновал очередь. Затих злой гул голосов, и опять прямые улицы были пустынны, тонули в морозной мгле.
Иван Ильич дошел до набережной, свернул на мост и, когда ветер рванул полы его пальто, - вспомнил, что надо бы найти все-таки извозчика, но сейчас же забыл об этом. Далеко на том берегу, едва заметные, мерцали точки фонарей. Линия тусклых огоньков пешего перехода тянулась наискось через лед. По всей темной широкой пустыне Невы летел студеный ветер, звенел снегом, жалобно посвистывал в трамвайных проводах, в прорези чугунных перил моста.
Иван Ильич останавливался, глядел в эту мрачную темноту и снова шел, думая, как часто он думал теперь все об одном и том же: о Даше, о себе, о той минуте в вагоне, когда он, словно огнем, был охвачен счастьем.
Кругом все было неясно, смутно, противоречиво, враждебно этому счастью. Каждый раз приходилось делать усилие, чтобы спокойно сказать: я жив, счастлив, моя жизнь будет светла и прекрасна. Тогда, у окна, среди искр летящего вагона, сказать это было легко, - сейчас нужно было огромное усилие, чтобы отделить себя от тех полузастывщих фигур в очередях, от воющего смертной тоской декабрьского ветра, от всеобщей убыли, нависающей гибели.
Иван Ильич был уверен в одном: любовь его к Даше, Дашина прелесть и радостное ощущение самого себя; стоявшего тогда у вагонного окна и любимого Дашей, - в этом было добро. Уютный, старый, может быть, слишком тесный, но дивный храм жизни содрогнулся и затрещал от ударов войны, заколебались колонны, во всю ширину треснул купол, посыпались старые камни, и вот, среди летящего праха и грохота рушащегося храма, два человека, Иван Ильич и Даша, в радостном безумии любви, наперекор всему, пожелали быть счастливыми. Верно ли это?
Вглядываясь в мрачную темноту ночи, в мерцающие огоньки, слушая, как надрывающей тоской посвистывает ветер, Иван Ильич думал: "Зачем скрывать от себя, - выше всего желание счастья. Я хочу наперекор всему, - пусть. Могу я уничтожить очереди, накормить голодных, остановить войну? - Нет. Но если не могу, то должен ли я также исчезнуть в этом мраке, отказаться от счастья?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов