Но это не пение, а какой-то опьяняющий, звенящий хохот. Поет и в то же время чешет себя во всех местах, как это, впрочем, и следует делать наивной поселянке, которую она изображает.
– Mais comme elle se gratte! comme elle se gratte!.. parlezmoi de ca![10] захлебывается статский советник.
– Je vous demande un peu, si ce n'est pas la une grande actrice![11] – вторит коллежский советник и с какою-то ненавистью озирается по сторонам, как будто вызывает дерзновенного, который осмелился бы выразить противоположное мнение.
Но зала составлена слишком хорошо; никто и не думает усомниться в гениальности m-lle Шнейдер. Во время пения все благоговейно слушают; после пения все неистово хлопают. Мы, с своей стороны, хлопаем и вызываем до тех пор, покуда зала окончательно пустеет.
После спектакля ужин (уже без воздержания), и за ужином разговор.
– Mais comme elle se gratte!
– En voila une fille!
– Et remarquez, comme elle a fait ceci…[12]
Статский советник пробует пройтись церемониальным маршем, как это делает Шнейдер, то есть вскидывая поочередно то ту, то другую ногу на плечо.
Я сам взволнован до глубины души и желаю выразить свои чувства.
– Признаюсь, господа, – говорю я, – это… это… заметили ли вы, например, какой у нее отлет?
Я изгибаюсь головой и грудью вперед, а остальною частью корпуса силюсь изобразить «отлет».
– Именно отлет! C'est le vrai mot! Otliott magnifique![13]
– Аи да деревня! сидит, сидит в захолустье, да и выдумает!
– Messieurs! не говорите так легко об нашем захолустье! У нас там одна помпадурша есть, так у нее отлет! Je ne vous dis que ca![14]
Я собираю пальцы в кучку и целую кончики.
– Ну, все-таки, против Шнейдер… – сомневается статский советник.
– Да разве я об Шнейдерше!.. Schneider! mais elle est unique![15] Шнейдер… это… это… Но я вам скажу, и помпадурша! Elle ne se gratte pas les hanches, – c'est vrai! mais si elle se les grattait![16] я не ручаюсь, что и вы… Человек! четыре бутылки шампанского!
Потом следуют еще четыре бутылки, потом еще четыре бутылки… желудок отказывается вмещать, в груди чувствуется стеснение. Я возвращаюсь домой в пять часов ночи, усталый и настолько отуманенный, что едва успеваю лечь в постель, как тотчас же засыпаю. Но я не без гордости сознаю, что сего числа я был истинно пьян не с пяти часов пополудни, а только с пяти часов пополуночи.
На другой день, к другому товарищу, – этот уже не просто статский, а действительный статский советник.
– Уж действительный статский!
– Да, душа моя, действительный. Благодарение богу, начальство видит мои труды и ценит их.
– Да ведь таким образом ты, пожалуй…
– И очень не мудрено. Теперь, душа моя, люди нужны, а мои правила настолько известны… Enfin qui vivra – verra.[17]
Сказавши это, он поднял ногу, как будто инстинктивно куда-то ее заносил. Потом, как бы сообразив, что серьезных разговоров со мной, провинциалом, вести не приходится, спросил меня:
– Надеюсь, что ты видел Шнейдер?
– Вчера, с старыми товарищами были.
– Это в «Barbe bleue»? Delicieuse![18] не правда ли?
– Comme elle se gratte les hanches et les jambes![19]
– N'est-ce pas! quelle fille! quelle diable de fille! Et en meme temps, actrice! mais une actrice… ce qui s'appelle – consommee![20]
– A ты заметил, как она церемониальным маршем к венцу-то прошла!
Я пробую напомнить Шнейдершу в лицах, но при первой же попытке вскинуть ногу на плечо спотыкаюсь и падаю.
– Ну вот! ну вот! – смеется мой друг, – это хорошо, что ты так твердо запомнил, но зачем подражать неподражаемому! En imitant l'inimitable, on finit par se casser le cou.
– Mais comme elle se gratte! dieu des dieux! comme elle se gratte!
– Ah! mais c'est encore un trait de genie… ca![21] Заметь: кого она представляет? Она представляет простую, наивную поселянку! Une villageoise! une paysanne! une fille des champs! Ergo…
– Mais c'est simple comme bonjour![22]
– Вот сегодня, например, ты увидишь ее в «Le sabre de mon pere»[23] – здесь она не только не чешется, но даже поразит тебя своим величием! А почему? потому что этого требует роль!
– Увы! у меня нет на сегодня билета!
– Вздор! Надо, чтобы ты видел эту пьесу. Вы – люди земства, mon cher, и наша прямая обязанность – это стараться, чтоб вы все видели, все знали. Вот что: у нас есть ложа, и хотя мы там вчетвером, но для тебя потеснимся. Я хочу, непременно хочу, чтобы ты видел, как она поет «Diteslui»![24] Я с намерением говорю: «чтоб ты видел», потому что это мало слышать, это именно видеть надо! А теперь идем обедать, mais soyons sobres, mon cher! parce que c'est tres serieux, ce que tu vas voir ce soir![25]
Мы обедаем впятером. Выпиваем по рюмке хересу, по стакану доброго лафита и по бутылке шампанского на человека – и только.
Я не стану описывать впечатления этого чудного вечера. Она изнемогала, таяла, извивалась и так потрясала «отлетом», что товарищи мои, несмотря на то что все четверо были действительные статские советники, изнемогали, таяли, извивались и потрясали точно так же, как и она.
– Из театра – к Борелю.
– Ну-с, что скажете, любезный провинциал?
– Да, messieurs, это… Это, я вам скажу… Это… искусство!
– C'est le mot. On cherche l'art, on se lamente sur son deperissement! Eh bien! je vous demande un peu, si ce n'est pas la personification meme de l'art! «Dites-lui» – parlez-moi de ca![26]
– И заметьте, messieurs, какой у нее «отлет»!
– Otliott! c'est le mot! mais il est unique, ce cher provincial![27]
Как и накануне, я изогнулся головой и корпусом вперед.
– Именно! именно! c'est ca! c'est bien ca![28] – кричали действительные статские советники, хлопая в ладоши.
Даже борелевские татары – и те смеялись.
– А теперь, господа, в благодарность за высокое наслаждение, доставленное мне вами, позвольте… человек! шесть бутылок шампанского!
Затем еще шесть бутылок, еще шесть бутылок и еще… Я вновь возвращаюсь домой в пять часов ночи, но на сей раз уже с меньшею гордостью сознаю, что хотя и не с пяти часов пополудни, но все-таки другой день сряду ложусь в постель усталый и с отягченной винными парами головой.
Таким образом проходит десять дней. Утром вставанье и потягиванье до трех часов; потом посещение старых товарищей и обед с умеренной выпивкой; потом Шнейдерша и ужин с выпивкой неумеренной. На одиннадцатый день я подхожу к зеркалу и удостоверяюсь, что глаза у меня налитые и совсем круглые. Значит, опять в самую точку попал.
«Уж не убраться ли подобру-поздорову под сень рязанско-козловско-тамбовско-воронежско-саратовского клуба?» – мелькает у меня в голове. Но мысль, что я почти месяц живу в Петербурге, и ничего не видал, кроме Елисеева, Дюссо, Бореля и Шнейдер, угрызает меня.
«Нет, думаю, попробую еще! По крайней мере, узнаю, что такое современная петербургская жизнь!»
Приняв это решение, отправляюсь в воронинские бани, где парюсь до тех пор, пока сознаю себя вполне трезвым.
Затем на целый день остаюсь дома и занимаюсь приведением в порядок желудка. И только на другой день, свежий и встрепанный, начинаю новый ряд похождений.
II
Что же такое, однако, «жизнь»?
В течение более трех недель я проделал все, что, по ходячему кодексу о «жизни», надлежит проделать, чтобы иметь право сказать: я жуировал и, следовательно, жил. Я исполнил «buvons» – ибо ни одного дня не ложился спать трезвым; я исполнил «chantons et dansons» – ибо стоически выдержал целых десять представлений «avec le concours de m-lle Schneider»,[29] наконец, я не могу сказать, чтобы не было в продолжение этого времени кое-чего и по части «aimons»… A в результате все-таки должен сознаться, что не только «жизни», но даже и жуировки тут не было никакой. Мало того: по окончании всего этого жизненного процесса я испытываю какое-то удивительно странное чувство. Мне сдается, что все это время я провел в одиночном заключении!
И действительно, это было не более как одиночное заключение, только в особенной, своеобразной форме. Провести, в продолжение двух недель, все сознательные часы в устричной зале Елисеева, среди кадыков и иконописных людей – разве это не одиночное заключение? Провести остальные десять дней в обществе действительных статских кокодессов, лицом к лицу с несомненнейшею чепухой, в виде «Le Sabre de mon pere», с чепухой без начала, без конца, без середки, разве это не одиночное заключение? Ежели первый признак, по которому мы сознаем себя живущими в человеческом обществе, есть живая человеческая речь, то разве я ощущал на себе ее действие? Говоря по совести, все, что я испытывал в этом смысле, ограничивалось следующим: я безразличным образом сотрясал воздух, я внимал речам без подлежащего, без сказуемого, без связки, и сам произносил речи без подлежащего, без сказуемого, без связки. «Вот кабы», «ну, уж тогда бы» – ведь это такого рода словопрения, которые я мог бы совершенно удобно производить и в одиночном заключении. Ужели же я без натяжки могу утверждать, что меня окружало действительно людское общество, когда в моем времяпрепровождении не было даже внешних признаков общественности? Нет, это были не более как люди стеноподобные, обладающие точно такими же собеседовательными средствами, какими обладают и стены одиночного заключения. Это было не общество в действительном значении этого слова, а именно одиночное заключение, в которое, вследствие упущения начальства, ворвалось шампанское с устрицами, с пением и танцами.
А между тем кодекс, формулирующий жизнь словами: buvons, dansons, chantons et aimons – сочинен не нами. Он существует издревле, и целые поколения довольствовались им, не думая ни о чем другом и не желая ничего больше. От чего же он опротивел мне в двадцать четыре дня, а достославным моим предкам казался лучше всякого эдема? Отчего мои пращуры могли всю жизнь, без всякого ущерба, предаваться культу «buvons», a я не могу выдержать месяца, чтобы у меня не затрещала голова, чтобы глаза мои явно не изобличили меня в нетрезвом поведении, чтобы мне самому, наконец, моя собственная персона не сделалась до некоторой степени противною? Отчего дедушка Матвей Иваныч, перед которым девка Палашка каждый вечер, изо дня в день, потрясала плечами и бедрами, не только не скучал ее скудным репертуаром, но так и умер, не насладившись им досыта, а я, несмотря на то что передо мной потрясала бедрами сама Шнейдерша, в каких-нибудь десять дней ощутил такую сытость, что хоть повеситься?
Я живо помню дедушку Матвея Иваныча. Это был старик высокий, широкоплечий, бодрый, сильный, румяный. Он вставал рано, никогда не нежился и не потягивался, но сразу одевался, выливал на голову кувшин холодной воды, выпивал красоулю и отправлялся в отъезжее поле. Там, в промежутках полевания, выпивалось до пропасти, и основанием выпивки всегда служил спирт. Очевидно, тут было от чего ошалеть самому крепкому организму, но старик возвращался домой не только без всяких признаков пресыщения, но с явным намерением выпить до пропасти и за обедом. После обеда он задавал выхрапку, продолжавшуюся часа три, потом выпивал «десертную», выслушивал старосту и отправлялся в зал. Там его ожидали сенные девушки, с девкой Палашкой во главе, и начиналось неперестающее потрясание бедрами, все в одном и том же тоне, с одними и теми же прибаутками, нынче как вчера. Как страстный любитель потрясаний, дедушка, разумеется, не мог ни устоять, ни усидеть, и потому притопывал, приплясывал, жаловал по рюмке, сам выпивал по две, и проводил таким образом время до ужина. За ужином он вел пристойный разговор с гостями, если таковые наезжали, или с домашними, если гостей не было, и выпивал с таким расчетом, чтобы иметь возможность сейчас же заснуть и отнюдь не видеть никаких снов. И расчет никогда не обманывал его: он безмятежно засыпал вплоть до утра, с наступлением которого вновь повторялся вчерашний день с тою же выпивкой, с тем же отъезжим полем и теми же потрясаниями.
А дяденька у меня был, так у него во всякой комнате было по шкапику, и во всяком шкапике по графинчику, так что все времяпровождение его заключалось в том: в одной комнате походит и выпьет, потом в другой походит и выпьет, покуда не обойдет весь дом. И ни малейшей скуки, ни малейшего недовольства жизнью!
Десятки лет проходили в этом однообразии, и никто не замечал, что это однообразие, никто не жаловался ни на пресыщение, ни на головную боль! В баню, конечно, ходили и прежде, но не для вытрезвления, а для того, чтобы испытать, какой вкус имеет вино, когда его пьет человек совершенно нагой и окруженный целым облаком горячего пара.
Положим, что в былое время, как говорят, на Руси рождались богатыри, которым нипочем было выпить штоф водки, согнуть подкову, переломить целковый; но ведь дело не в том, что человек имел возможность совершать подобные подвиги и не лопнуть, а в том, как он мог не лопнуть от скуки?
А мне вот скучно. Я пью у Елисеева вино первый сорт, а мне кажется, что есть и еще какое-то вино, которое представляет собою уже самый первый сорт, и мне его не дают; я смотрю на Шнейдершу, а мне кажется, что есть еще какая-то обер-Шнейдерша и что вот если бы эту обер-Шнейдершу посмотреть, так это точно… Где бы я ни находился, везде меня угнетает мысль, что есть еще нечто, что необходимо бы заполучить, но в чем состоит это нечто – вот этого-то именно я формулировать и не могу. Я процветал под сению рязанско-козловско-тамбовско-саратовского клуба – и изнемогал от скуки;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов