А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Потом резкий переход на льдистый больничный свет, в центр шумного пахучего фрейдистского треугольника между кухней, спальней и уборной, в душную, но питательную среду. Затем длинные лестницы поднадзорного учения, ступень за ступенью, учитель за учителем, и вдруг нежданно-негаданно окончание школы в год Перл-Харбора и прямо на войну, с которой начались испытания на взрослость, и в их ряду нынешние старческие нобелевские хлопоты с сардонической усмешкой — позднейшее, если не последнее. «И каждый не одну играет роль, /Семь возрастов переживая» .
Голда захныкала у себя в кроватке, которую ставили на ночь прямо за порогом выгороженной спальни. Днем кроватку переносили в манежик, сколоченный из досок у стены, — получалась как бы коробочка, футлярчик для драгоценности, когда Голда там спала днем. Робин уезжала в компьютерный центр на Третьей авеню, Бек сидел у себя за столом и тихонько писал, вычеркивая и поправляя, а Леонтина, на цыпочках, возилась с посудой от завтрака и стиркой. Двое взрослых, думал он, в рабстве у пяти килограммов бесхитростного эгоцентризма. Когда малышка бодрствовала, шоколадная няня, приговаривая что-то ласково-карибское, скармливала ей кусочки бутерброда с курятиной, и Голда их радостно жевала, хотя зубов у нее во рту все еще было меньше, чем пальцев на руке, а те, что имелись, были крупные и дались нелегко, проклевываясь из десен, они причиняли страдания. Потом, на диване, подавалась бутылочка с соской, Голда слепо сосала, а Леонтина во все глаза упоенно смотрела телесериал «Дни нашей жизни». В два часа дня телевизор переключался на другую программу, там показывали «Живем один раз», и Бек, если только позволяли докучливые лауреатские дела, уважая Леонтинино пристрастие, сам вез прогулочную коляску на детскую площадку. Одна убогая площадочка находилась на углу Спринг-стрит и Малбери-стрит, другая, еще беднее, — на Мерсер-стрит, к северу от Хьюстон-роуд, рядом со спортивным корпусом Нью-Йоркского университета. А когда Беку хотелось отличиться, он вез Голду через Бауэри на одну из детских площадок в длинном парке, носящем имя заботливой мамаши Рузвельта Сары. Платаны и гинкго уже побурели, под ногами цвели опавшие листья. Бек засовывал ножки непоседливой малышки в отверстия черного резинового сиденья качелей, увязывал понадежнее и качал туда-сюда, покуда это антигравитационное диво ей не прискучит. Голда еще не доросла до того, чтобы одолевать в одиночку шпили и качающиеся мостики пластмассового замка, но на спиральном желобе он иногда отпускал ее на два-три витка и внизу снова подхватывал этот скользящий снаряд в стеганом комбинезончике. Самой карабкаться вверх по наклонной лесенке он ей тоже давал, но держал наготове протянутые руки на случай, если она опрокинется, когда обернется к нему, гордясь покоренной вершиной. Роль отца виделась Беку в том, чтобы при нем малышка могла обходить опасность по самому краю, ближе, чем допустили бы Робин или Леонтина, — он должен вносить в ее жизнь элемент мужской тяги к риску.
Дома по гладкому полу Голда упорно передвигалась на четвереньках, переползая через игрушки, и взрослые ноги, и раскиданные книги, и скользкие стопки «Санди таймс», неостановимая, как маленький мускулистый танк. А вот ночью, когда она захнычет и Бек вставал к ней и нагибался над кроваткой, вынутая из ползунков, она уже не казалась мускулистой, а была один дух, одна бездонная бессловесная жалоба, в глубину которой Бек тщился заглянуть, чтобы понять причину. Первые шесть месяцев он просто вынимал ее из кроватки и подносил к своей нечутко спящей молодой подруге, а та спросонья на ощупь засовывала в маленький рот неправдоподобно большую белую, в зеленых прожилках грудь, заглушая ропот младенческого недовольства. Но Робин надоели молочные промочки на облегающих платьях, которые она носила на работу, надоела тираническая власть над собой другого организма, и она отняла Голду от груди; с тех пор Бек, держа на руках плачущее тельце, оказывался перед выбором: сменить подгузник, или поставить греть бутылочку, или и то и другое. Это общение ощупью с маленькой дочерью в ночные часы, когда по Кросби-стрит уже едва сочилось уличное движение — редкие гангстерские лимузины из Малой Италии, поздние желтые такси в клубы и из клубов, где танцы до утра, — совсем не походило на другие краткие контакты в его жизни: с одной стороны, он, уж хотя бы из-за своих размеров, был главный, однако нежность и атавистический покровительственный инстинкт перевешивали и выдвигали на первое место слабейшего.
Голда на пороге речи — она уже умела говорить «пока!» и махать на прощанье ручкой — общалась посредством того, что в Библии обозначается старинным словом «утроба», не только в смысле пряно пахнущего младенческого кала, но и через разные таинственные внутренние дела: пить хочется, животик болит, или сон страшный, или тоска экзистенциального одиночества — что-нибудь такое, изгоняющее душу из сонного рая в многолюдный мир на поиски утешения. Бек старался дать ей его. А в иные ночи Робин сама просыпалась, и исходное тепло материнского прикосновения успокаивало горести ребенка. Рядом с ними на кровати престарелый Бек чувствовал прилив умиления, присутствуя при мягкой стыковке двух молодых женских тел. Слава богу, что Робин встревала; но и обидно, она отнимала у него, наверно, последнюю возможность дать удовлетворение другому существу — найти биологический ключик к другому "я", к чудесному своему продолжению, преломленному, как палочка в воде. «Ты — моя Нобелевская премия, — шептал он ей на ушко, пока в микроволновке шестьдесят секунд грелась бутылочка, а они с Голдой стояли у окна и смотрели сверху на желтую крышу одинокого такси, с тарахтением проезжающего по булыжной мостовой в какой-то притон, где зеркала, и наркотики, и мелькающий свет, и судорожные танцы. — Ты моя хорошая, хорошая, хорошая, — втолковывал Бек крохе, а она вопросительно заглядывала ему в лицо, не понимая горячности его шепота. — Ты совершенно замечательная».
Они с Голдой были одного поля ягоды — оба спали урывками, оба упрямо ползли своим путем.
— Ты папина дочурка, — ворковала над малышкой днем Леонтина, и Беку за письменным столом было слышно. — Такая же проказница, и волосы торчком.
— Леонтина, — иногда спрашивал он, — по-вашему, это большая ошибка, что я завел ребенка в таком возрасте?
— Детки — дар Божий, — отвечала она, как всегда чуть-чуть нараспев. — Они родятся, когда хочет Бог. Мамочка с папочкой, может, думают, еще не пора, лучше погодить, но Господу известно, когда приходит срок благословения. Вы так сильно любите эту девочку, мне иной раз смотреть больно. И мамочку тоже, а как же, но вы с ней взрослые люди, у каждого свои привычки, свои дела в жизни. Вот и мои родители так, папочка то дома, то невесть где. А нарожали девятерых так-то, от разу до разу. Я предпоследняя была. А братик мой меньшенький родился, когда уж матери было сорок два. Она, бывало, шутит, мне, говорит, его без очков уже и не видать.
Леонтинино уверенное приятие мира как божественной колыбели, в которой нам всем на роду написано мирно качаться, днем успокаивало Бека, а ночью, наоборот, тревожило, представляясь несомненно ложным. В бессонные часы он стоял на вершине своего одиночества, как святой столпник, вырванный из уюта обыденности. Присужденная ему Нобелевская премия обрушила целую лавину писем, и они трепали его, как враждебные вихри. Нет чтобы дать ее коренному американцу, и чтобы был не жид, и не черный, и не иммигрант какой-нибудь, который слова по-английски верно сказать не умеет… я дописывал свой роман, работая на двух работах, чтобы оплатить химиотерапию жены плюс уход за ребенком, и всего один процент от той колоссальной суммы, которую вам вполне заслуженно, на мой взгляд, присудили, дал бы мне возможность… ты, конечно, не помнишь меня, но я сидела прямо позади тебя в школе э 87 на углу Семьдесят седьмой и Амстердам авеню, и хотя ты не обращал на меня внимания, я всегда знала, что придет день, когда… аукцион знаменитостей, годятся даже самые незначительные личные вещи, прошлый год у нас имели чрезвычайно большой успех обрезки ногтей Марии Кэри и использованные бумажные полотенца из кухни Джулии Чайлд… так и знай, Генри, ты всех сумел одурачить, кроме меня, я-то вижу тебя насквозь, жид пархатый, и знаю тебе цену… у нас в реформированной синагоге наш кружок чтения не может предложить даже скромного гонорара, но за такси мы заплатим, и перед началом будут закуски домашнего приготовления… моему сыну в декабре исполнится два года, и дружеское письмецо от Вас на Вашей личной почтовой бумаге, содержащее выбранный по Вашему вкусу отрывок из какой-нибудь книги, Вашей или другого великого писателя, и датированное датой, месяцем и годом… ты, по-моему, чувствовал себя неловко в передаче Чарли Роуза, но тебе ведь нечего стыдиться. Или есть что-то?.. прилагаю свою книгу, изданную на средства автора, где излагается с неоспоримыми подробностями, как Господь установит царствие Свое в первую очередь на Ближнем Востоке, а затем, в быстрой последовательности, и на остальных континентах… о помощи, подписанная фотография или заявление на одну страничку в поддержку человека, который борется за обращение юных умов назад, к книге, небольшой чек, цитата подходящая к нашему делу, подпись, пожалуйста, собственноручная… буду рад заехать и поделиться нашими профессиональными советами и знаниями в области вложения в недвижимость… стараюсь совладать с досадой, но после сорока лет трудов, которые не чета твоим, и не только по моему мнению, но так считает большинство критиков, те, что не полные болваны, я не в состоянии спокойно принять то, что представляется мне жестоким и нарочитым пренебрежением мною, мною, знаю, что это абсурд, дорогой Генри, знаю, что для тебя жизнь всегда была и есть просто тарелка с вишнями… Зависть и злоба изливались на него с американских просторов, из всех штатов, включая Гавайи и Аляску, точно ледяной косой дождь, барабанящий по жестяной крыше его бедной обособленной лачужки. Бек пытался использовать бессонные ночные часы на сочинение лекции, которую обязан прочесть каждый Нобелевский лауреат. Из Швеции приходили вороха информации, большей частью на длинных европейских листах, которые не помещаются в американские папки. Его лекция должна состояться в Академии за три дня до торжественной церемонии. Кто там будет? Невозможно себе представить. Ваши королевские величества, лорд-мэр города Стокгольма, члены Академии, достопочтенные гости, иностранные и местные! Нобелевская премия стала такой огромной, такой щедрой и знаменитой, что по справедливости ее никто не заслуживает, и недостойному лауреату остается только прятать свое смущение за спинами всех остальных, столь же недостойных. Она, эта премия, поднимает нас на головокружительную высоту планетарного внимания и соблазняет вещать на весь мир. Взирая сверху на нашу Землю, я вижу все расширяющийся разрыв между теми, кто летает на самолетах и кто не летает; между теми, кто улизнул в киберпространство информационного века, и теми, кто остался на земной поверхности обрабатывать пашню, добывать рыбу в морях и выполнять прочие важные обязанности, некогда составлявшие достойное содержание жизни всех, за самыми малыми исключениями. Нет. Что он знает о доле других, помимо своей собственной затворнической жизни и обрывков чужих жизней, с которыми случалось пересечься? А насчет самолетов это полностью устарело. Он помнит, как воздушные перелеты были событием для избранных, для людей в хороших костюмах и модных платьях, — эдакое шикарное мероприятие, приправленное перчинкой страха, когда самолет начинало болтать среди серебристых, в изящных завитках, нагромождений грозовых туч, а дармовое шампанское и обед с уткой или бифштексом на настоящем фарфоре еще придавали ему элегантности в духе «Титаника». Но теперь в самолеты, толкаясь, лезет публика, которая прежде ездила на автобусах. Для них, пахнущих потом, одетых в шорты, джинсы и даже в нечто полосатое, похожее на пижамные брюки, перелететь за тысячу миль — пустячное дело, все равно что прокатиться в продуктовую лавку за углом. Самолет перестал быть чудом и сделался привычным, как хлеб насущный. Запихав как попало в багажные отделения над головой свои спортивные сумки и портативные компьютеры в ободранных футлярах, они даже не дают себе труда смотреть в окна со страшной семимильной высоты. Так что правильным оказался наш символ веры победившего капитализма: многомиллионные массы влекутся вверх по лестнице процветания, которую возводят технология и предпринимательство. Телефон и радио, кино и телевидение, внутреннее сгорание и ракетные двигатели — человечество приняло все это на вооружение с такой же готовностью, с какой первожители Америки присвоили огнестрельное оружие, лошадей и огненную воду.
1 2 3 4 5
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов