А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Не встречайте — дорогу помню.
Два скромных здания — старый и новый корпуса — можно назвать постпредством нашего института в столице. Здесь широко расположилась администрация, имеются актовые залы разных размеров, для разных случаев, две библиотеки и несколько лабораторий, имеющих скорее музейное, чем рабочее значение — в них в свое время тихо совершались впоследствии получившие громкую известность события. Основные силы института давно перенесены в академгородок, прячущийся в лесах за пределами Московской области. Там у нас, по существу, многоцеховая, технически оснащенная фабрика, на которой сотни сотрудников с учеными степенями и без оных добывают (или, по крайней мере, пытаются) уникальную информацию.
В Москве у нас тесно, далеко не все заслуженно уважаемые профессора имеют пристанище в стенах своей альма-матер. Теоретики вообще поставлены в положение надомников. На меня же некогда возложили расплывчатые обязанности главного консультанта по научной периодике и выделили в старом корпусе под самой крышей пространство в пятнадцать квадратных метров, с широким арочным окном на шумную улицу. Возложенные обязанности как-то незаметно слиняли с меня, словно зимняя шерсть с зайца, а кабинет вместе с несолидным канцелярским столом и солидным шкафом, забитым старыми журналами и монографиями остался за мной. Единственный мой вклад в него — большая, почти плакат, фотография спиральной галактики М51, смахивающей на растрепанный знак вопроса. Фотографию эту подарил мне автор, один американский астроном из Паломарской обсерватории. Вместе с ним я пытался объяснить, почему закрученность галактик не размазывается, когда должна бы, казалось. Интерес к завиткам данной галактики у меня давно исчез, а ее портрет остался.
Под этим-то космическим портретом и расположилась Ирина Сушко. Она закурила сигарету и забыла о ней, слушала, и на скулах проступал исподволь легонький румянец…
Заряд мой был выпущен быстро — замысел и пространный вопрос — не располагает ли она какой-нибудь забытой идейкой создания математической модели истории?..
Я кончил, Ирина порывисто встала, подошла к окну, долго стояла ко мне спиной, напряженно вытянутая, осино-тонкая в талии.
— Вы безумец, Георгий Петрович, — произнесла она наконец и обернулась. — Восхищаюсь вами.
— Как прикажете понять, Ирочка, — похвала это или осуждение?
— Да вам-то не все ли равно? В похвале моей не нуждаетесь, осуждения моего не боитесь.
— Боюсь осуждений, хочу вам нравиться, так как нуждаюсь в вашей помощи.
Она откачнулась от окна, рывком придвинула кресло, села напротив, скрывая под насупленностью волнение, сурово потребовала:
— Покажите мне кончик надежды — сломя голову кинусь за вами!
— То-то и оно — самому бы за что ухватиться.
— Не пытайтесь стать историком, Георгий Петрович, тем рыбаком, который лишь выуживает признаки прошлого.
— В кого же мне советуете переквалифицироваться?
— В мыслителя-анатома!
— А это еще что за гибрид?
Ирина разглядывала меня требовательно блестевшими глазами.
— Ах, вы столь наивны, что не догадываетесь, что вам придется рассекать на части, раскладывать по полочкам запутанную историю. Не догадываетесь, но предлагаете — не возьмете ли на себя учет и систематику?
Возьму, Георгий Петрович, возьму, если буду иметь что учитывать, что приводить в систему!
Я молчал, прикидывал — на что сам иду и какие обещания могу дать этой женщине? Иду, в общем-то, на авантюру, пообещать же ничего определенного не решусь. А подозрительная затея наверняка будет стоить немалых трудов, и компенсировать их ничем, кроме добрых отношений, не сумею. Не следует ли вовремя схватить себя за шиворот?..
Ирина приглядывалась, выжидала и не дождалась, сама мягко заговорила:
— Трусы в карты не играют, Георгий Петрович. Готова с вами идти ва-банк. С вами, Георгий Петрович, только с вами! И не по старой дружбе, и не потому, что рассчитываю на триумф, а потому, что знаю — вы на неосмысленное не позовете. Смысл на бочку! Я с самой быстродействующей машиной ничего на бочку не положу. Не вам объяснять: машина — дура, умеет перемалывать только чужое. А я у этой дуры: прислужница. Мы всего-навсего ваш костыль, Георгий Петрович.
— То есть, не зная броду, не суйся в воду, — очнулся я. — Что ж, буду искать этот брод. Пока не найду, не потащу вас за собой.
— Нет, Георгий Петрович! Нет! Вместе полезем. Костыль, которым станете нащупывать твердое дно, будет с вами. Иначе зачем же мы нужны, когда брод открыт?
— Найдем ли брод, переберемся ли — все равно заранее спасибо, Ирина.
Она норовисто дернула головой.
—Не за что, Георгий Петрович. Грешна! Не ради вашей славы, ради корысти своей… Закисла я в стороне от вас. Черт те тем теперь занимаюсь, технологические процессы хлебопекарного комбината программирую. Да с ними любой боле мене математически грамотный дьячок справится. Подвигов жажду!
Чтоб — раззудись, рука, развернись, плечо! Василия Буслая в себе чую!
Я вздохнул:
— Подвиги-то по столбовой дороге растут, а я тяну в околесную чащу.
Заблудимся, Василий Буслай. В незнакомых местах…
— Ну и заблудимся, кто нас за это попрекнет? Не задание плановое выполняем, токмо любопытства ради… А вдруг — да!.. Нелюбопытные жар-птицу не ловят.
Она ушла. Я подошел к окну. Внизу за окном, размешивая мокрый снег на асфальте, стадно неслись машины; промозглая дымка над озабоченно суетливой улицей, слякоть на мостовых, давящее серое небо над высокими призрачными домами — тусклый будничный денек, не обещающий надежд, не располагающий к мечтам, не взывающий к дерзости.
Над миром неспешно катится очередной март, ощущается ранняя весна, рычат на московских улицах машины, расплескивают талый снег. И где-то за суконным небом, в солнечной пустоте плавает вокруг Земли космическая станция
«Салют-6», соединившаяся недавно с кораблем, который доставил двух новых добровольных узников во славу науки. А я уныло торчу в окне, без особого воодушевления строю, однако, странные планы — как прорваться на две тысячи лет назад, в незапамятную древность, чтоб убить там того, кого люди чаще всех, шумнее всех славили в веках.
Потом я часто вспоминал этот тусклый оттепельный день. Забыл даже его число, а оно бы должно быть в моем календаре выведено красным. С него началось, до тех пор были только мечтания. В тот день я завербовал штурмана в плаванье по реке Времени. С того дня я стал отбирать из истории необходимый мне багаж. Тут начало!..

СКАЗАНИЕ ВТОРОЕ. Откровения возле философской бочки
Это случилось за триста лет до Христа.
В богатый и славный Коринф вновь съехались люди со всех городов Греция, и только упрямая Спарта, которая рядом — рукой подать, — опять никого не прислала.
В прошлом году царь полуварварской Македонии Филипп заставил здесь признать себя предводителем эллинов. Грозны были его фаланги, вооруженные македонскими сариссами — копьями в пятнадцать локтей в длину. Но зимой он праздновал свадьбу своей дочери Клеопатры, выходил из театра, и один из его телохранителей, юный Павсаний, всадил ему в бок свой меч.
Ни Фивы ни Афины ни другие города Эллады не успели прийти в себя, как сын Филиппа Александр повернул отцовские фаланги на юг. Никто не решился сопротивляться. Коринф торжественно встретил двадцатилетнего властелина, и отовсюду спешили посланники, чтоб выразить ему свою покорность и преданность.
Его сопровождала пышная свита — восточная цветистость и эллинское изящество нарядов, горящие на солнце доспехи воинов. В Коринфе, где мрамор колонн превращали в затейливое переплетение пальмовых листьев, а бронзу в фантастические цветы, любили изысканную пышность. Но всех ослеплял юный царь. Коринф, стоящий сразу на двух морях принимавший людей со всего света, еще не видел в своих стенах такого человека. Красив, как Дионис, мужествен, как Аполлон, Александр с шестнадцати лет начал командовать войсками, в восемнадцать в страшной битве при Херонее увлек за собой дрогнувшую фалангу на Священный отряд фиванцев, считавшийся непобедимым. Священный отряд весь полег — воин на воине, ни одного не осталось в живых… Из уст в уста по всему городу с трепетным страхом передавали, как Александр недавно посетил Дельфийский храм. Был «черный день», когда оракул молчит, никому не выдает предсказаний — ни царям, ни простолюдинам. Но не Александру… Он подхватил пифию, силой повлек ее к храму. И пифия воскликнула: «Юноша! Тебе нельзя не покориться!» «Этого изречения мне довольно», — сказал Александр и отпустил ее. Готов спорить с богами, укрощать судьбу, недоброжелатели старались высмеять его непомерное честолюбие: будто бы он плакал при виде полной луны, что не может завладеть ею. Но это ни у кого не вызывало смеха, а изумляло.
И сейчас в переполненном Коринфе все, все спешили хоть одним глазом, хоть издалека, из толпы, через головы других увидеть похожего на молодого бога господина Эллады. Спесивые аристократы и рабы, мужественные воины и суетные женщины, дряхлые старцы и дети, коренные жители и приезжие — все, все сгорали от любопытства.
Только один человек в городе не пошевелился, чтоб взглянуть на Александра, царя македонского. Он и сам был известен и в Коринфе и далеко за его пределами — Диоген из Синопа, странный мудрец. Он угрюмо презирал богатство, ел что придется, облекал немытое тело в рваные тряпки, жил в бочке. Его побаивались, к нему испытывали жгучее любопытство, охотно слушали его гневные обличения, но, выслушав, шли, однако, домой, подходящую бочку для жилья искать еще никто не пытался. Кой-кто за грязный вид называл его собакой, а покойный Платон в свое время окрестил «беснующийся Сократ».
Александр не мог не слышать о Диогене, ему еще не доводилось видеть человека, который оставался бы к нему равнодушен. Такого следовало завоевать. И предводитель эллинов в сопровождении торжественной свиты и теснящейся толпы горожан направился к бочке.
Диоген лежал на мусорной земле, грелся на солнце — сивая от пыли борода, копотно-черное, пропаханное морщинами лицо, костляво-крючковатые руки, усохшее тело, укрытое бурым от грязи, ветхим гиматием, из-под которого торчали босые, узловато-старческие ноги с обломанными ногтями. Он не пошевелился, лишь приподнял мятое веко, глянул дремотно темным глазом на юного властелина, на остолбенело-величественных вельмож, на толпу, сдерживаемую воинами в начищенных латах. На поклон и вежливое приветствие царя он небрежно кивнул нечесаной головой.
У Александра персиковый румянец на щеках, влажные глаза, в смелом разбросе густые брови, плечи широки, певучими складками с них стекает легкий, из заморской «древесной шерсти» хитон, перехваченный золотым поясом.
В кроткие минуты он обычно клонил голову влево, глядел сейчас с серьезным почти детским — любопытством на лежащего во прахе прославленного философа.
А свита позади, полыхающая пурпуром, сверкающая серебром и золотом, недоуменно взирала на встречу людей, схожих друг с другом ровно столько же, как солнце в небе с придорожным булыжником. Один равен богам, а в другом нет человеческого, даже не раб, почти животное. Но на этот раз господином держится не богоподобный — царь почтительно стоит перед возлежащим нищим.
И Александр почувствовал — победить не в силах, любая победа тут окажется смешной в глазах всех. Но в его силах осчастливить.
— Что могу для тебя сделать? Проси! — произнес он в порыве. Диоген повел темным взглядом и смежил мятые веки.
— Посторонись немного. Ты закрываешь мне солнце.
Свита замерла, а толпа пришла в движение. Не все слышали ответ, но все хотели его знать.
— Клянусь Зевсом! — воскликнул царь с молодой запальчивостью. — Если б я не был Александром, то стал бы Диогеном!
Он кинул последний взгляд, на дремлющего черноногого философа, и свита почтительно расступились перед ним…
Все схлынули, остался один — невысок, худощав, на скуластом лице в подстриженной бородке прячется насмешливая улыбочка. Он подошел и, осторожно подвернув белую хламиду, опустился на землю.
— Ты узнаешь меня, Диоген?
Сумрачный глаз блеснул настороженно и недоброжелательно.
— Не притворяйся, что не помнишь меня, — с усмешкой продолжал подсевший.
— Хорошо помню, — сипло объявил хозяин. Этот ребенок возит тебя с собой, Аристотель Стагирит, как дорогую игрушку.
— Он перестал играть в логику и этику, Диоген. Он теперь собирается играть народами и царствами. Я больше ему не нужен.
— Однако ты все еще с ним.
— В последний раз. Возвращаюсь в Афины, там ждут меня ученики попроще.
Диоген сердито фыркнул:
— Будешь снова учить — принимайте этот гнусный мир, и он примет с объятиями вас.
Аристотель по-прежнему таил в бороде усмешечку.
— Из твоей бочки мир действительно выглядит непривлекательно.
— Я спрятался от него в бочку потому, что досыта нагляделся, как люди испакостили его. Больше не хочу видеть.
— Испортили мир? Значит, он когда-то был хорош?
— Он и сейчас еще хорош там, куда люди не могут добраться.
— А как ты мог видеть такие места, Диоген, куда люди не добрались?
— Подыми голову, Аристотель, — сердито сказал хозяин бочки. — И делай это почаще. Видишь небо? Оно чисто, не затоптано и не заплевано.
Сравни его с грязной землей. А ласточек видишь?.. Они свободны и счастливы.
Такой чистой когда-то была и земля. И на ней жили свободные люди, которые, как ласточки, не желали себе много.
— Их наказали боги?.. Ох, это старая сказка, Диоген.
— Не лукавь со мной, Аристотель. Я же знаю — ты не из тех, кто кивает на богов. И я не глупей тебя. Люди сами наказали себя.
— Кто и когда это сделал?
— Не все ли равно — когда. Давно! Стерлось из памяти… А кто первый начал портить жизнь — догадаться можно.
— И кто же? — поинтересовался Аристотель. — Наверное, такой же жадный до власти, как Александр Македонский, почтивший тебя сейчас?
Диоген презрительно хмыкнул:
— Плоды созревают после того, как из семени вырастет дерево.
Александры появились потом.
— Кто же тот злодей, бросивший дурное семя?
— Усердный земледелец! — своим сиплым голосом возвестил Диоген.
Аристотель с прищуром уставился на него — пыльная борода хмурый лоб, мятые веки, под ними беспокойные глаза. Прячась в бочке, этот старый почитатель Сократа, похоже, слышит все, о чем говорят его собратья. Совсем недавно Аристотель высказал мнение, что наилучший из всех людских слоев земледельцы, бесхитростно делающие свое дело, всех кормящие, ни во что не сующиеся, не стремящиеся править другими людьми. Они никому не приносят вреда, только пользу. Воистину соль земли. Диоген делает выпад.
Аристотель посерьезнел и спросил наивежливейше:
— Объясни мне, чем земледелец, да еще усердный, мог испортить счастливый мир.
— Он понял, что мотыга плохо кормит его, догадался построить себе соху, запряг в нее вола…
— Разве это преступление, о Диоген?!
— Самое большое. Такого преступления никогда не сделает твой Александр, как бы он со своими войсками ни старался убивать разрушать, сжигать. Александр — кроткий агнец, если сравнить его с первым погоняльщиком вола на поле.
— Темны мне твои слова, Диоген.
— А ты поднапрягись, чтобы понять: пока есть мотыга, не может быть зла! — с сердитой сипотцой, торжествующе, — Если ты даже очень сильный, то все равно не заставишь меня, слабого — бери мотыгу, добывай мне хлеб. Меня же придется кормить, чтоб я мог работать. А мотыгой, хоть надорвись, много не добудешь, едва-едва хватит быть сыту одному. Какой же расчет, посуди сам, Аристотель тебе применять силу ко мне — все, что ни сделаю мотыгой, уйдет на меня же, тебе достанется совсем ничего. Уж выгоднее тебе самому ковырять землю, чем возиться со мной.
— Но ведь если я силен и бессовестен, — возразил Аристотель, то почему бы мне не использовать тебя, слабого, на самой тяжелой работе — взрыхлении земли? В это время я могу даже кормить тебя, чтоб совсем не обессилел.
Использовать, а потом выгнать. Зачем содержать тебя весь год, если самое тяжелое сделано? Урожай я уж как-нибудь сам сыму. Это легче. Мотыга не избавляет от зла, Диоген.
Диоген приподнялся, глаза его теперь сверкали среди спеченных морщин.
— Ты выгонишь меня вон — иди куда хочешь! Ты дашь мне свободу! Ну так на следующий раз я уж постараюсь не попасть тебе под руку. Да и другие тоже будут обходить тебя стороной. При мотыге ты со своей силой не разгуляешься — ни меня, ни кого другого рабом своим быть не заставишь. Сам ворочай.
Жадность твоя обуздана! Бесстыдная сила твоя связана! Ты не можешь никому сказать: я твой господин! И жестокость свою над кем ты покажешь?.. Или я не верно говорю?
Аристотель задумался.
— Продолжай, Диоген, — наконец попросил он. — И вот усердный земледелец догадался соорудить соху…
— И не только соху! — запальчиво возразил Диоген. — Но и выкормил вола. Мотыгой! А это не каждому по силам. Только самому усердному.
— Пусть так, — согласился Аристотель. — Что соха без вола…
— Я не кляну этого земледельца, Аристотель, нет! Он и не знал, что открывает злую дверь в мир. Он хотел только больше обработать земли, больше получить хлеба, чтоб не голодать с детьми. И получил… Да, да, соха не только накормила его досыта, но стал оставаться лишний хлеб. Лиш-ний, Аристотель! Тогда-то все и случилось. Тогда слабого уже можно заставить ходи за сохой, добывай мне, сильному, хлеб, а я стану кормить тебя, как кормлю вола. Кормить и погонять, чтоб — больше, больше! Чтоб я смог держать новых волов, новых рабов и еще больше, больше получить себе с них. Не насытюсь!.. В мире родилась жадность, Аристотель. От жадности жестокость. От жестокости — ненависть! Мир испортился…
— И все началось с сохи… — Прежняя усмешка вернулась к Аристотелю.
Заставим земледельцев разбить свои сохи. Возьмем снова в руки мотыги. Ты этого хочешь, Диоген?
— Теперь уже надо разбивать не только соху, а все, что она на жила, дворцы и богатые дома, театры и ристалища, даже храмы… Пусть даже боги не смущают нас богатством! Надо собрать все золото какое есть и утопить его в море. Надо заставить скинуть богатые одежды и сжечь их на площадях. Тех, кто посмеет противиться, пре давать смерти. Человек должен вернуться к самому себе!
— То есть должен походить на тебя, Диоген?
— Я показываю, как можно быть счастливым, когда ничего не хочешь.
— Жаль, что ты не видишь себя со стороны, счастливый человек.
— И все-таки мне позавидовал даже он, сын могущественного Филиппа, юный царь македонский!
Всклокоченный, одно тощее плечо выше другого, лицо темное, иссеченное, что кусок выветренной скалы, и безумием горящие глаза, и черные искривленные ноги из-под грязного гиматия — «беснующийся Сократ».
Аристотель рассмеялся:
— Он умен этот юный царь. Ты своим безобразием сейчас украсил его, сам того не заметив. Позавидовал… Да слава о его странной зависти разнесется по всей Элладе. Все станут повторять его слова удивляться им. Неужели ты мог хоть на миг поверить, что он… он владыка эллинов, собирающийся сокрушить спесивых Ахменидов, уляжется вместе с тобой в бочке? Не смеши, Диоген!
И Диоген приосанился, вздернул вверх пыльную бороду.
— Ты прав — признаю, его слова лживы. Он всегда будет всех только обманывать — обещать славу, а приносить кровь, даровать счастье, а вызывать ужас и слезы, щедро бросать богатства и превращать хватающих царские подачки в своих рабов. И в благодарность за все это чей-то меч поразит его, как недавно поразил его отца. Ты так не считаешь, Аристотель?
— Все возможно, Диоген, — согласился Аристотель.
— А-а! — восторжествовал тогда Диоген. — Признал это, признай и дальше: не лучше ли всем вести себя так, как веду себя я! Не рваться ни к славе, ни к богатству, не завидовать другим, не надрываться на работе, чтоб получить лишнюю гроздь винограда. Кому тогда придет в голову замахнуться на тебя, обидеть, отнять твою жизнь?
— Все, как ты, Диоген?
— Все, как я! И это так просто!
— А позволь тебя спросить: почему ты не завел в своей бочке семью, не вырастил детей?.. Не надо, не отвечай, без того ясно. Тот, кто довольствуется бочкой, не хочет себе лучшего, вряд ли сумеет хорошо заботиться о детях. Им возле бочки придется недоедать, зарастать грязью, мерзнуть от холода. И если они не умрут, то вырастут слабыми и болезненными, дадут хилое потомство. Все, как ты, готовые иметь самое малое, лишь бы не осложнять жизнь. Да люди выродятся тогда, Диоген! На земле будут выть волки в одичавших виноградниках.
— А не получится ли иначе, Аристотель: люди, соперничая в жадности, так ожесточатся, что перегрызут друг друга? И тогда волки в одичавших виноградниках все равно будут выть.
— Оглянись, Диоген, кругом. Оглянись повнимательней! Лев в пустыне грызет газель, коршун в небе хватает ласточку, лисица жрет мышь, а все живое, однако, не оскудевает. Так повелевают боги. Или кто-то свыше богов. И не тебе, Диоген, сокрушать это.
Напряженно скособоченный Диоген устало обмяк, отвел глаза, долго угрюмо молчал.
— Ты прав, всезнающий Аристотель, — глухо согласился он — Боги жестоки… Вот потому-то я и прячусь от них в бочке. Ничего не прошу у богов себе, но и помогать им не хочу. Иди, угодный богам сын Стагира, иди, тебя ждут новые ученики. Одного уже ты вырастил для мира, кажется, он щедро напоит его кровью. Готовь других, говори им, чтоб не стеснялись душить друг друга и не стонали, если кто-то станет душить их. Так уж заведено в нашем мире. Иди, Аристотель, я хочу спать.
И Диоген полез в свою бочку.
Аристотель поднялся, стряхнул мусор со своего белого хитона, улыбнулся в подрубленную бородку:
—Пожалуй, ты нашел способ быть счастливым — проспать жизнь. Таких не следует будить. Прости меня, Диоген, больше не потревожу.
Диоген не ответил.
Он прожил в своей бочке еще тринадцать лет и умер на восемьдесят первом году. В тот год в далеком Вавилоне от загадочной болезни скончался полный сил грозный завоеватель мира Александр Македонский. Он избежал меча, но избежал ли яда?..
Аристотель пережил их обоих только на год. Он что-то плохо ладил с афинскими богами и афинскими правителями, ему пришлось удалиться на остров Эвбею, жить последние дни в изгнании. Из всех языческих философов христианство приняло только его, много веков прикрывалось его могучим авторитетом.
Глава вторая
1
Сноровистый земледелец, вырастивший вола, приспособивший его к сохе, незаметное событие в истории. Столь же незаметное, как в огромной плотине, запрудившей большую реку, просочившаяся первая капля. Но за этой первой каплей, проложившей себе путь, пойдет вторая, третья, капля за каплей, и вот уже слабенькая струйка, жалкий ручеек, который крепнет, ширится, превращается в большой поток, прорывающий плотину. Зная напор воды, толщину плотины, плотность грунта, инженер может рассчитать скорость размыва, то есть математически выразить совершающийся процесс.
Но на этот процесс могут повлиять некие случайности, предусмотреть которые невозможно: в верховьях реки вдруг выпадут проливные дожди, увеличат напор воды, некоторые неуловимые неравномерности в насыпи облегчат размыв или, напротив, вызовут осадку плотины и размыв задержат…
История загромождена фатальными случайностями… Случайно солдат, защищавший Тулон, ранил капитана Бонапарта в ногу, а не нанес ему смертельную рану, скажем, в живот или грудь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов