А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Неизвестный исчез.
Я вернулся к дому, в котором жила Валя. Окна квартиры на втором этаже еще светились. Я поднялся на площадку и позвонил. Открыла Валя. На ней был тот же брючный костюм, на ногах красные домашние тапочки.
– Вы? – голубые глаза смотрели холодно и отчужденно. Дыхание было ровным. Впрочем, это еще ни о чем не говорило: у меня оно тоже выровнялось.
– Кажется, я забыл у вас свой блокнот. Коричневая книжечка…
– Вы его не вынимали, – сказала Валя, пристально глядя на меня.
– Спасибо, – сказал я. – Похоже, вы правы; я его не вынимал. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, – сказала Валя.
И дверь захлопнулась.
«Кто же это был?» – раздумывал я, шагая мимо неподвижных бульдозеров и куч строительного мусора. Свет во многих окнах уже был погашен, и дорогу отыскивать стало еще труднее.
Убийца Вити Лютикова знал меня, и он был в городе – он не стремился никуда удирать. Тут все логично. Мы об этом не раз говорили с Лаврухиным. Удрав, преступник сразу выдал бы себя, потому что он не был человеком со стороны, каким-то заезжим гастролером или бывшим уголовником.
«Не та компания подобралась, – рассуждал Лаврухин, постукивая кончиками пальцев по стопке папок со свидетельскими показаниями. – Согласен со мной, Зыкин?» Я только коротко кивал в ответ. Не вписывались в эту компанию «иксы» со стороны, ходил убийца Вити Лютикова среди фигурантов дела, ходил и, быть может, посмеивался. Хотя… Тот же Лаврухин считал, что убийство Вити больше смахивает на акт отчаяния. В тупике оказался убийца, когда увидел, что я потянулся к альбому. И еще шутил Лаврухин, поддразнивал: «Может, и не было альбома, может, помстился он тебе, Зыкин?»
Но ведь звонил кто-то Вале Цыбиной, интересовался альбомом…
Вале…
Опять Валя…
«Спроси ее».
Я ее спрашивал. Она отвечала. Она говорила, что выбрала тропинку покороче, ушла через сад.
А не мог убийца ее припугнуть?
Принц… Она жила с Витей, а мечтала о Принце, который вдруг оказался убийцей. А может, не он ее припугнул; может, увидев его над трупом Вити, она испугалась и убежала. Или убийца испугался? И это меня спасло.
Но почему же она не закричала?
Потому что Принц? Да нет, не годится. Через неделю убийца позвонил Вале и спросил про альбом. Принцу ни к чему было спрашивать…
Осторожно открыв своим ключом дверь, я вошел в темную квартиру. В кухне на плите стояла сковородка, накрытая крышкой. На столе под полотенцем я обнаружил стакан кефира, хлеб, сыр. Рядом лежал раскрытый том Драйзера Это могло означать только одно – жена ждала моего прихода.
Я жевал остывшую жареную картошку и без любопытства, автоматически глядел в книжку. «Американская трагедия». Клайд Грифитс. Клайд Грифитс обвинен в убийстве. Клайд Грифитс, так страстно жаждавший красивой жизни. Но злоключения Клайда не волновали меня. Я жевал холодную картошку и уныло думал о том, что дела мои плохи. Немного дал мне сегодняшний вечер. Совсем немного…
Часть третья
– Каково, а?… Преступница!.. Моя дочь – преступница! Ты слышишь, Томочка? Почему ты молчишь, как Валаамова ослица?
Федор Васильевич Казаков ртутным шариком катался по комнате. Его жена сидела в кресле, уставив отрешенный взор куда-то вверх. Бывший актер, о котором до этой встречи я знал только со слов Лаврухина и Пети Саватеева, оказался на удивление подвижным и довольно крепким стариком, несмотря на нездоровую полноту и мешки под глазами. А Томочка была худенькой, этакой субтильной старушкой с букольками, присыпанными серым пеплом прожитых лет. Федор же бегал молодцом и рыкал, словно лев в пустыне. И одышка не мучила. И трость ему вроде бы и не нужна была.
В углу стояла трость. Черная лакированная трость с резиновым набалдашником. Я ее даже в руках подержал. Нет, не похоже было, что гуляла эта трость по чужим головам. Но ведь и другую палку можно было взять в руки, думал я, глядя на трость, на Казакова, на его Томочку…
А Казаков витийствовал…
Да, витийствовал Федор Казаков – другого слова тут, пожалуй, и не подобрать. Петя Саватеев, правда, употребил более современную формулировку. «Старик любит выступать», – сказал он. Я бы добавил к этому, что старик еще любит играть в «перевертыши». Сознательно или бессознательно, не знаю, но он отбирал у слов и понятий смысл, присущий им изначально; он опрокидывал этот смысл, искажал, и в результате получалось что-то чудовищное, иногда глупое, а иногда и вовсе кощунственное. Валаамова ослица прославилась тем, что однажды заговорила, а Казаков спрашивал: «Почему ты молчишь, как…» Фраза: «Моя дочь – преступница!» – в устах Казакова звучала гордо, он произносил ее так, как если бы говорил: «Моя дочь – космонавт!» Валя Цыбина как-то обмолвилась, что отец у Лиры с «приветом». Но это было слишком прямолинейное и примитивное определение. Лаврухин считал, что Казаков «заигрался», что сорок лет ежевечерних перевоплощений не прошли для него бесследно. Актер вошел в образ, сотканный из обрывков ролей, из черточек характеров; Казаков не был ни Фальстафом, ни Тартюфом, ни Шмагой, но в нем было что-то и от Фальстафа, и от Тартюфа, и от Шмаги, и от десятков других персонажей, жизнью которых он жил на сцене. И от каждого он оставил что-то себе, оставил безотчетно, бездумно; просто оно само сначала впечаталось в мозг, а потом растворилось в личности Казакова.
Федор Казаков витийствовал. А Томочка, Тамара Михайловна, старушка с седыми буклями, молчала. Порой мне казалось, что и она далеко не все понимала в происходящем. Но ей было легче: Томочка знала, где кончается актер и начинается муж. Я был лишен этого преимущества, хотя и не завидовал Томочке: одно дело – смотреть спектакль в театре и совсем другое – жить в спектакле. Томочке приходилось жить. И Лирочке когда-то тоже, думал я, следя за эволюциями Казакова, который снова начал бегать по комнате и кричать…
А Тамара Михайловна молчала.
Томочка, Тамара Михайловна, старушка с седыми буклями. В юности она тоже стремилась на сцену, но не вышло из нее ни инженю, ни великой трагической актрисы. Родилась Лирочка. В сороковом году родилась Лирочка-Велирочка. А в сорок первом началась война, и театр в Заозерске перестал функционировать. Муж ушел на фронт, а Тамара Михайловна выучилась стучать на машинке. И так и стучала до пенсии, до седины в буклях, и под этот стук умирали в ней и Дездемона, и Мария Стюарт, умирали не воплощенные, не открытые, не сыгранные.
Так думал я, так мне казалось. Может быть, я неправильно думал, может, все обстояло не так, может, все было проще – без вздохов, сожалений и слез. Но когда Тамара Михайловна была Томочкой, ей очень хотелось сыграть Дездемону. Об этом она сказала сама, сказала, когда я рассматривал афиши, которыми были обклеены стены гостиной. Афиш было много, они назойливо мельтешили в глазах, они вызывали внутренний протест, потому что они превращали стены жилья в некое подобие забора; они кричали, кричали каждая о своем, мешали, противоречили, отрицали друг друга, спорили друг с другом. И в то же время эта красочная разноголосица сплеталась в некий рисунок, всматриваясь в который внимательный наблюдатель мог бы увидеть много интересного. Я уже не говорю о том, что в афишах, как в зеркале, отражалась история нашего городского театра. Любопытно было бы проследить, например, за тем, как из года в год менялся репертуар. Но так как я не был театроведом, то я этой целью не задавался. Я просто смотрел, смотрел и слушал, что мне говорила Тамара Михайловна. Мне пришлось с полчаса слушать ее и глядеть на афиши, потому что самого Казакова не было дома, когда я пришел; а мне нужен был он или по крайней мере я думал, что именно он нужен мне. Я так и сказал Тамаре Михайловне, и она повела меня в гостиную и стала показывать афиши и говорить о театре, о своих несбывшихся желаниях, о Дездемоне, которую ей когда-то хотелось сыграть, но сыграла Дездемону не она, а какая-то Надеждина.
Тамара Михайловна даже показала мне эту Дездемону – Надеждину, она показала мне также и другие фотографии, только себя она не показала, потому что роли у нее были маленькие, проходные, а вот у Надеждиной роли были что надо, отличные роли, чего нельзя сказать о самой Надеждиной, пустой в общем-то женщине и бездарной актрисе. Я слушал и не слушал Тамару Михайловну. Я смотрел на ее изрядно потертое временем лицо и думал о том, что есть чувства долговечнее любви. Здорово ненавидела Тамара Михайловна эту Надеждину. Она пронесла свою ненависть через годы, и чувство ее не только не замутилось, оно сверкало, как кристалл, в лучах воспоминаний.
Я слушал и не слушал Тамару Михайловну. Мне не было дела до ее неудач, до той самой Надеждиной. И невдомек мне было, что именно в этот момент передо мной приоткрывалась шкатулка с семейными тайнами. Невдомек мне было, что стоило только покопаться в ларце, и я бы понял, кто убил Витю Лютикова и почему, собственно, возникло темное дело, которым мы занимались.
Мне бы почитать афиши, мне бы послушать Тамару Михайловну, посочувствовать ей, позволить ей утонуть в воспоминаниях… И может быть, тогда произнесла бы она заветные слова, и я пришел бы к Лаврухину с ключом в руках.
Но, может, и не произнесла бы она заветных слов. Это сейчас мне кажется, что стоял я рядом с разгадкой. А тогда…
Тогда я просто дожидался Казакова. Мне хотелось взглянуть на него. Посмотреть на выражение его лица… Прикинуть, способен ли он бегать в ночное время по умеренно пересеченной местности…
Мне показалось, что он способен. А выражение лица… Что ж, оно мне ни о чем не сказало…
Сначала на его лице было написано негодование. Он догадался, кто я такой. Он швырнул палку в угол, шариком прокатился по комнате и закричал:
– Что, телеграмма? «Да, сэр, я все это сделал. Вот я и ответил».
Из какой пьесы он выдернул «сэра», мне было неведомо. О телеграмме я его не спрашивал. Поэтому и изумился неожиданному признанию. Старик, до сих пор отрицавший причастность к телеграмме, вдруг заявил о своем авторстве, да еще с какой-то торжественностью. Было чему удивиться. Ведь я впервые встретился с Казаковым и еще ничего не знал о его привычке ставить все с ног на голову. Впрочем, удивление не помешало мне поинтересоваться, из какого источника сведения о смерти Астахова поступили в распоряжение Федора Васильевича в тот самый день, когда случилось это прискорбное происшествие. Федор Васильевич моментально прекратил кружение по комнате и грозно спросил:
– Что?
– В телеграмме говорилось, что Астахов умер, – сказал я. – Откуда это стало вам известно?
– Что? Откуда? Послушай, Томочка, он спрашивает – откуда? Он ничего не понимает, каково, а?
И Федор Казаков снова начал бегать по комнате и кричать, что мы надоели ему с этой проклятой телеграммой, надоели, надоели, надоели… Надоели, как…
Тут он споткнулся, не найдя подходящего сравнения, приостановился и буркнул:
– Вот так.
Слова Фальстафа. Шекспир. Виндзорские насмешницы.
– А как все-таки? – поинтересовался я. – Посылали вы дочери телеграмму или нет?
Упоминание о дочери подействовало на него, как красная тряпка на быка. Казаков простер длань и продекламировал:
– Моя дочь?… Каково, а?… Преступница!.. Моя дочь – преступница! Ты слышишь, Томочка? Почему ты молчишь, как Валаамова ослица?…
Томочка молча смотрела в потолок, всем своим видом показывая, что ей крайне нежелательно уподобляться Валаамовой ослице. Ей, видимо, было известно, что любая попытка внедриться в монолог мужа, прервать его обречена на провал. И она благоразумно не вмешивалась в разговор, который, впрочем, и разговором нельзя было назвать, потому что Казаков не давал мне и слова сказать, а когда я все-таки умудрялся вставлять реплику или вопрос, то в ответ получал лишь пренебрежительный взгляд. Казаков вскрикивал: «Ты слышишь, Томочка?» – и все начиналось снова: беготня, шум, мелодекламация. Я ушел от Казаковых, не выяснив и сотой доли того, что хотел узнать, ушел с чувством, которое, может быть, и нельзя было назвать подозрением, но уверенность в том, что от меня хотели скрыть нечто важное, такая уверенность у меня появилась. Так я и доложил Лаврухину, едва переступив порог его кабинета.
Лаврухин примерял новые очки. Оправа была позолочена, стекла соединялись не только обычной дужкой, но и какой-то странной перекладиной.
– Как вторая ручка у чайника, – заметил Лаврухин, трогая пальцем перекладину. – Но красиво. Ты не находишь?
– В ней нет целесообразности, – сказал я, усаживаясь. Мне было жарко, воротничок рубашки лип к шее, и вообще после разговора с Казаковым я чувствовал себя идиотом.
– А может, мы ее просто не замечаем? – предположил он задумчиво. – Ну-ка повтори, что там тебе старик нажужжал.
Я повторил.
– Да, – проворчал Лаврухин. – Значит, мы по-прежнему не знаем, почему дочь ушла из семьи, почему разбежалась с мужем… Придется, видно, тащить сюда доцента Наумова. Кстати, и о коллекции княгининой потолкуем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов