А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

К себе в отель он добирался примерно в два, а ходьбы туда четверть часа. Вот он и дождется последней четверти, а до этого не тронется с места. И он держал часы перед глазами, размышляя о том, что это ожиданье, которое, надо признаться, стоит ему усилий, как раз и послужит желательным ему доказательством. Оно докажет его мужество, хотя бог весть, не понадобится ли еще большее мужество для того, чтобы наконец тронуться с места? Главное, что он сейчас чувствовал, это что если уж он вначале не улепетнул, то теперь должен соблюдать свое достоинство, – никогда еще за всю свою жизнь он не воспринимал так осязаемо это достоинство, которое нужно постоянно хранить и нести как знамя. Оно представлялось ему почти в материальном образе, присущем более романтической эпохе. Эта мысль только блеснула в его уме и тотчас осветилась более трезвым светом: да какая же романтическая эпоха могла бы предложить ему что-нибудь более сложное, чем его нынешнее состояние духа, или, если судить, как говорится, объективно, что-нибудь более удивительное, чем его теперешнее положение? Единственная разница могла быть в том, что в те героические времена он, потрясая над головой своим достоинством, как пергаментным свитком, проследовал бы на лестницу с обнаженной шпагой в другой руке. А сейчас тот светильник, что он поставил на камине в соседней комнате, будет изображать у него шпагу, для овладения каковой принадлежностью он и сделал в ближайшую минуту требуемое число шагов. Дверь между комнатами была открыта, а из второй комнаты еще дверь открывалась в третью. Все эти три комнаты, как он хорошо помнил, кроме того, имели каждая отдельный выход в общий коридор, но за ними тремя находилась еще четвертая без такого выхода; это был тупичок с единственной дверью из третьей комнаты, через которую только и можно было в него проникнуть. Двинуться, вновь услышать звук своих шагов – и то уже было существенной поддержкой, хотя Брайдон, даже признавая это, все же опять немного помедлил возле каминной доски, на которой горела его свечка. Когда же он опять двинулся, еще нерешительно, не зная, куда повернуть, он внезапно столкнулся с одним обстоятельством, которое после кое-каких первоначальных и довольно вялых предчувствий теперь вдруг подействовало на него как удар в сердце, как это бывает иногда при нежданно вспыхнувшем воспоминании, когда на миг становится ясно, что дальше уже нельзя счастливо забывать. Перед ним была дверь, которой заканчивалась эта коротенькая четырехкомнатная анфилада и которую он теперь наблюдал с ближайшего порога, не находившегося с ней на прямой линии. Этой дверью, отнесенной немного влево, Брайдон, стоило ему только ее открыть, мог бы проникнуть в последнюю комнату из четырех, ту самую комнату безо всякого другого входа и выхода; да, конечно, мог бы, если бы только, по глубочайшему его убеждению, она, эта дверь, не была закрыта уже после последнего его посещения, примерно с четверть часа назад. Он смотрел во все глаза на это чудо, опять застыв на месте и опять затаив дыханье, мысленно проверяя, что это может значить. Да, это точно, дверь была закрыта после, потому что во время первого его обхода она, вне всяких сомнений, была открыта!
Он был полностью убежден, что что-то случилось между этими двумя моментами, потому что, случись это раньше (то есть до его первого обхода всех комнат в этот вечер), он не мог бы не заметить, что на его пути совсем необычно возникла эта преграда. А вот уже после первого обхода он пережил такие исключительные волнения, которые вполне могли смазать в его памяти то, что им непосредственно предшествовало; и он попытался уверить себя, что он, может быть, заходил в эту комнату, а выходя, нечаянно, машинально потянул дверь за собой. Беда только в том, что это было именно то, чего он никогда не делал; это было бы, можно сказать, против всей его системы, сутью которой было сохранить свободными все далекие перспективы, какие имелись в доме. Брайдону с самого начала мерещилась одна и та же картина (он сам это прекрасно сознавал): в дальнем конце одной из этих длинных прямых дорожек странное появление его сбитой с толку жертвы (какая ирония заключалась теперь в этом уже столь мало подходящем определении) – вот та форма успеха, которую облюбовало его воображение, каждый раз внося в нее, кроме того, какие-нибудь изящные подробности. Сто раз он испытывал волнение победы, которое затем сникало; сто раз он мысленно восклицал; «Вот он!», поддаваясь какой-то мимолетной галлюцинации. Самый дом весьма благоприятствовал именно таким представлениям; Брайдон мог только дивиться вкусу и архитектурной моде того давнего времени, столь пристрастной к умножению дверей и в этом прямо противоположной теперешней тенденции чуть ли не вовсе их упразднить; во всяком случае, такая архитектурная его особенность в какой-то мере, возможно, даже и породила это наваждение – уверенность, что он вот-вот увидит то, что искал, как в подзорную трубу, где его можно будет сфокусировать и изучать в этой уменьшающей перспективе с полным удобством и даже с опорой для локтя.
Такими мыслями было загружено тогда его внимание, и этого вполне хватало, чтобы придать недоброе значение тому, что он видел. Раз он не мог, ни по какой своей оплошности, сам закрыть, эту дверь, раз он этого не сделал, и это было немыслимо, что же оставалось думать, как не то, что тут участвовал еще другой фактор. Минуту назад Брайдон, как ему казалось, почти уловил на своем лице его дыханье, – но когда же он был, этот фактор, так близок ему, так реален, как сейчас, в этом простом, логическом, вполне человеческом действии? То есть оно было так логично, что казалось вполне человеческим, а вот каким оно представлялось сейчас Брайдону, когда он, слегка задыхаясь, чувствовал, что глаза у него чуть не выходят из орбит? Ах, на этот раз они наконец оба здесь, эти две противоположные его проекции, и на этот раз, острее, чем когда-либо, вставал вопрос об опасности. И с ним – тоже острее, чем когда-либо, – вопрос о мужестве. Плоское лицо двери как будто говорило ему: «Ну-ка, покажи, сколько его у тебя есть!» Оно пялилось на него, таращилось, бросало вызов, торопило избрать одно из двух – или он распахнет сейчас эту дверь, или нет. Ах, переживать все это – значило думать, а думать, как хорошо понимал Брайдон, стоя здесь, пока секунды, скользят мимо, значит не действовать, значит, что он уже не действовал до сих пор, и, главное, в чем была наигоршая боль и обида, что он и не будет действовать, что придется все это воспринять совсем иначе, в каком-то новом и грозном свете. Долго ли он вот так медлил, долго ли рассуждал? Не было средств это измерить, так как его собственный внутренний ритм уже изменился, может быть, вследствие именно своей напряженности. И сейчас, когда тот был уже заперт там, затравленный, хотя и непокоренный, когда чудесным образом все уже было явно и ощутимо доказано, когда об этом уже возвещалось словно кричащей вывеской, – именно теперь эта перестановка ударения в корне меняла всю ситуацию, и Брайдон под конец отчетливо понял, в чем состояла эта перемена.
Она состояла в том, что он теперь как бы получил иное указание, как бы намек свыше на ценность для него Благоразумия! Оно, конечно, давно уже назревало, это откровение; что ж, оно могло не торопиться, могло точно выбрать время – тот самый миг, когда Брайдон еще колебался на пороге, еще не сделал шага ни вперед, ни назад. И вот с ним происходило самое странное на свете: сейчас, когда сделай он только десяток шагов и нажми рукой на щеколду или, если надо, просто плечом или коленом на филенку двери, и весь его первоначальный голод был бы утолен, все его великое любопытство удовлетворено, вся тревога успокоена – да, это было поразительно, – но было также и нечто утонченное и благородное в том, что вся его яростная настойчивость вдруг развеялась от одного прикосновения. Благоразумие – да, он ухватился за это, но не столько потому, что это сберегало его нервы или даже, может быть, жизнь, как по более важной причине – это спасало ситуацию. Когда я здесь говорю «ухватился», я чувствую созвучие этого выражения с тем фактом, что Брайдон сейчас опять, как и несколько времени назад, обрел опору как бы в чем-то вне его лежащем, и немного погодя он уже смог, как и в тот раз, опять двинуться и пересек комнату прямо к закрытой двери. Он не дотронулся до нее, хотя теперь ему казалось, что он мог бы, если б захотел; но он хотел только подождать там немного, чтобы дать понять, чтобы доказать, что он не хочет ее трогать. Теперь он занимал отличную от всех прежних позицию – вплотную к тонкой перегородке, которая одна только и препятствовала раскрытию тайны, но стоял он опустив глаза и разведя руки, весь застывший в нарочитой неподвижности. Он слушал так, как если бы там было что услышать, но эта поза, пока он ее сохранял, сама по себе уже была его ясным ответом: «Раз ты не хочешь, хорошо; я пощажу тебя, я уступлю. Ты тронул меня как мольбой о пощаде; ты убедил меня, что по каким-то высшим и непоколебимым причинам – что я о них знаю? – мы оба пострадали бы. Но я отнесусь к ним с уважением, и, хотя мне выпало такое преимущество, какое, я думаю, никогда еще не было доступно человеку, я ухожу и больше никогда, честью в том клянусь, не буду снова пробовать. Так что покойся в мире и дай покой и мне!»
Таков был для Брайдона внутренний смысл этой последней его демонстрации – торжественной, размеренной и целенаправленной, какой он и хотел ее сделать. Он мысленно закончил свою речь и отвернулся – и только теперь почувствовал, как глубоко он был взволнован. Он прошел обратно в соседнюю комнату, взял свою свечу, которая, как он заметил, догорела почти до самого подсвечника, и, попутно отметив также, как резок звук его шагов, хоть он и старался ступать легко, он в одну минуту, сам не приметив как, уже очутился на другой стороне дома. Тут он сделал то, чего до сих пор никогда не делал в такие часы, – наполовину открыл окно, из тех, что выходили на фасад, и впустил ночной воздух; раньше он побоялся бы этим разрушить колдовство, царившее в доме. Но теперь это было не важно, колдовство все равно уже было разрушено – разрушено тем, что он уступил и признал себя побежденным, так что впредь и приходить в дом уже не было смысла. Пустая улица – ее иная, чуждая жизнь, так еще подчеркнутая этой огромной, залитой светом пустотой, – была рядом – доступная для зова, для прикосновения, и Брайдон уже чувствовал себя там, в ней, даже еще не сходя со своего столь высокого насеста; и он высматривал что-нибудь утешительно-заурядное, какую-нибудь вульгарно-человеческую черточку: появление мусорщика или вора, какой-либо ночной птицы, самого низшего разряда. Он был бы рад и такому признаку жизни, приветствовал бы даже медлительную поступь своего друга полисмена, которого до сих пор всегда старался избегать, даже не был уверен, что ему не захотелось бы, появись тот сейчас на улице, вступить с ним в какой-то контакт, окликнуть его под каким-нибудь предлогом со своего четвертого этажа. Но какой предлог был бы не слишком нелеп и не слишком для него унизителен, какое объяснение помогло бы ему сохранить достоинство и его имени не попасть в газеты – это ему самому было неясно. Он был так занят мыслью о том, как высказать свое новоявленное Благоразумие, выполняя тем клятву, которую только что дал своему противнику, что эта задача заслоняла все остальное, с тем ироническим результатом, что Брайдон на время как бы утратил всякое чувство меры. Если бы он сейчас заметил прислоненную к фасаду стремянку – одну из тех головокружительных вертикалей, которыми пользуются маляры и кровельщики и, случается, оставляют до утра на месте, уж он как-нибудь ухитрился бы, сидя верхом на окне, зацепить ее рукой и ногой и одолеть этот способ спуска. Если бы ему сейчас попалось под руку такое нехитрое приспособление на случай пожара, какие он, ночуя в гостиницах, иногда находил у себя в номере – вроде каната с узлами или спасательного полотнища, – он немедля бы им воспользовался в доказательство своей нынешней, ну, скажем, деликатности. Но он напрасно так пестовал в себе это чувство; при отсутствии всякого отклика на него из внешнего мира оно, спустя время – долгое или короткое, Брайдон не мог бы сказать, – снова сникло до уровня лишь смутной боли. Брайдону чудилось, что он уже целую вечность дожидается хоть какого-нибудь движения в этой огромной угрюмой тишине; казалось, самая жизнь города была заколдована – так противоестественно в обе стороны вдоль хорошо знакомых и довольно-таки невзрачных домов длилось без конца это безлюдье и молчанье. Неужели, спросил он сам себя, неужели эти дома с их жестокими лицами, уже просвечивающими серой бледностью сквозь редеющий сумрак, всегда так же мало, как сейчас, отвечали любой потребности его духа? Огромные, людскими руками построенные пустоты, огромные, набитые людьми безмолвия, они часто в самом сердце города в глухие ночные часы надевали своего рода зловещую маску, – именно это огромное всеобщее отрицание и дошло теперь наконец до сознания Брайдона, тем более что, как ни странно, почти невероятно, но вдруг оказалось, что ночь уже кончилась и, по-видимому, вся была им истрачена на его переживания.
1 2 3 4 5 6 7
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов