А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но как это могло случиться? Можно ли быть таким юным вчера и утратить всякие следы юности сегодня? Разве бывают такие внезапные вспышки духа, мгновенно преображающие и речь, и внешний облик старика? Меня мучил этот вопрос. Я сгорал от жажды разгадать этого двуликого человека. Едва он, не глядя на нас, сошел с кафедры, я, следуя внезапному внушению, поспешил в библиотеку и попросил его сочинения. Может быть, он сегодня устал, может быть, его воодушевление было подавлено недугом: здесь же, в непреходящих памятниках, должен был найтись ключ к пониманию этого удивительного двуликого существа. Служитель принес книги: я был изумлен — так мало! В течение двадцати лет этот уже стареющий человек не написал ничего, кроме жидкой пачки брошюр предисловий, введений, исследования о подлинности шекспировского "Перикла", параллели между Гельдерлином и Шелли (Гельдерлин — немецкий поэт (1770-1843); Шелли — английский поэт (1792-1822). -Примеч. пер.) правда, написанной в то время, когда ни тот, ни другой не пользовались широким признанием) и разной филологической мелочи. Во всех брошюрах было объявлено, как готовящееся к изданию двухтомное сочинение "Театр "Глобус", его история, его драматургия", — но, несмотря на то, что первое сообщение об этом появилось 20 лет тому назад, библиотекарь на мой вторичный вопрос ответил, что оно не вышло в свет. Нерешительно я перелистывал эти брошюры, в надежде восстановить по ним его звучный голос и бурный ритм речи. Но эти сочинения отличались неизменной строгостью, — в них не было и следа набегающего горячими волнами нетерпеливого ритма его пьянящей речи. "Как жалко!" — простонало в моей груди. Я готов был колотить себя, я дрожал от злости и разочарования в своем чувстве, которое я отдал ему так быстро и так легкомысленно.
Но через несколько часов, на семинаре, я снова узнал его. На этот раз он устроил дискуссию, по образцу английских семинариев. Два десятка студентов были разделены на две группы: одна группа защищала тезис, другая возражала.
Тема была взята опять из Шекспира: обсуждался вопрос — следует ли рассматривать Троила и Крессиду (Герои одноименной драмы Шекспира. — Примеч. пер.) (его излюбленная драма), как пародические фигуры, а само сочинение, как сатиру, или же оно представляет собой скрытую трагедию. Быстро из чисто интеллектуального спора возникло возбужденное его умелой рукой электрическое напряжение. Аргументы сталкивались, как удары; колкие, язвительные возгласы подогревали спор, который уже грозил чрезмерным возбуждением враждебных чувств. Слышалось уже потрескивание электрических искр, и вот — он бросался в огонь, умерял слишком сильный натиск, искусно возвращал спор в рамки темы и, направляя его ввысь, сообщал ему новое интеллектуальное напряжение. Так он стоял среди этого пламенного моря, зараженный общим возбуждением, то подстрекая, то удерживая петушиный бой мнений, — властитель этой нахлынувшей волны юношеского энтузиазма, и сам захваченный ею. Прислонившись к столу, скрестив руки на груди, он бросал взгляды на молодых людей, одному улыбаясь, незаметно подмигивая другому, подбадривая его к возражению, и, как накануне, возбуждение сверкало в его взоре: я чувствовал, — он должен был сделать над собою усилие, чтобы своим вмешательством не нарушить поток слов. Но он сдерживал себя: я видел это по его рукам, которые все теснее обхватывали грудь, я угадал это по вздрагивающим углам губ, с трудом сдерживавших готовое сорваться слово. Но настала минута, и он, как пловец, бросился в бурную дискуссию; энергичным жестом освободившейся руки он, будто дирижерской палочкой, прервал шумящий поток. Все умолкли. Он заговорил. По своему обыкновению, он нагромождал аргументы — и вдруг они предстали перед нами, как одно стройное целое. И во время речи к нему вернулось вчерашнее выражение лица, складки разгладились в живой игре нервов, стан выпрямился смело и властно, и, вырвавшись из напряженно выжидающей позы, он бросился в спор, как в бушующий поток. Импровизация увлекла его. Я начал догадываться, что, вялый наедине с собой, у себя в кабинете или в переполненной аудитории, он был лишен горючего материала, который здесь, в нашей среде, в атмосфере созданного им очарования, взрывал какую-то внутреннюю преграду; нужен был о, как я это чувствовал! — наш энтузиазм, чтобы пробудилось в нем вдохновение, наша откровенность — чтобы открылись его сокровища, наша молодость — чтобы воскресло его юношеское воодушевление. Подобно тому, как менада (Менада — в Древней Греции жрица бога вина и веселья Вакха. — Примеч. ред.) опьяняется неистовым ритмом рук, все быстрее и быстрее ударяющих в тимпаны, так и его речь становилась все прекраснее, все пламеннее, все ярче в потоке горячих слов, и, чем более сгущалось наше молчание (наше зачарованное безмолвие было словно разлито в аудитории), тем выше, тем напряженнее, тем торжественнее возносился его гимн. И в эти минуты мы были всецело в его власти, окрыленные, упоенные его полетом.
И снова, когда внезапно цитатой из "Шекспира" Гете он закончил свою речь, неудержимо прорвалось наше возбуждение. И снова, как вчера, он, утомленный, опирался руками на стол, с побледневшим лицом, по которому разливалась мелкими трелями игра нервов, и во взгляде его удивительно мерцало упоенное сладострастье женщины, только что освободившейся из могучих объятий. Мне было страшно заговорить с ним; но случайно его взор упал на меня. И он, очевидно, почувствовал мою восторженную благодарность: он приветливо улыбнулся мне и, слегка наклонившись и положив руку мне на плечо, напомнил, что мы условились встретиться у него сегодня вечером.
Ровно в семь часов я был у него. С каким трепетом перешагнул я, мальчик, через этот порог! Нет более сильной страсти, чем юношеское обожание; нет ничего более робкого, более трепетного, чем вызванная им тревожная застенчивость. Горничная проводила меня в его рабочий кабинет — полутемную комнату, в которой я прежде всего заметил цветные корешки многочисленных переплетов, мерцавшие за стеклянными дверцами шкафов. Над письменным столом висела "Афинская школа" Рафаэля — картина, которую (как я узнал впоследствии) он особенно любил, потому что все способы обучения, все воплощения духа символически объединились здесь в совершенном синтезе. Я видел ее впервые; своеобразное лицо Сократа невольно напоминало мне любимого учителя. Позади мраморной белизной блестело изваяние — парижский бюст Ганимеда: удачно уменьшенная копия; рядом — святой Себастиан — произведение старого немецкого матера — не случайное сопоставление трагической красоты с красотой торжествующей. С бьющимся сердцем я ожидал: все эти предметы символически открывали передо мной новый мир духовной красоты, о которой я до сих пор не подозревал и которой еще не открыл для себя, испытывая только напряженное стремление слиться с ней в братском объятии. Но времени для созерцания не оставалось: вот он вошел, приблизился ко мне, — и снова коснулся меня мягко обволакивающий взгляд, тлеющий подобно скрытому огню, который, к моему изумлению, расплавлял самые затаенные мои помыслы. Я заговорил с ним совершенно свободно, как с другом, и, когда он спросил о ходе моих занятий в Берлине, с моих уст невольно сорвался — к моему величайшему испугу — рассказ о встрече с отцом, и я повторил ему, чужому человеку, обет со всей серьезностью отдаться занятиям. Он смотрел на меня, растроганный.
— Не только с серьезностью, но, прежде всего, со страстью, мой мальчик, сказал он. — Кто не отдается науке страстно, тот, в лучшем случае, становится педагогом. Из самых недр своего существа надо подходить к вещам. Всегда-всегда страсть должна служить импульсом к работе.
Все теплее становился голос в сгущающихся сумерках. Он рассказывал о своей молодости, как и он в свое время натворил много глупостей, прежде чем нашел свое призвание; он уговаривал меня не терять бодрости духа и обещал сделать все от него зависящее, чтобы содействовать успешности моих занятий; он предложил мне без стеснения обращаться к нему со всеми вопросами и желаниями. Никогда в жизни никто не говорил со мной так участливо, с таким глубоким вниманием. Я дрожал от благодарности и был рад сумеркам, которые скрыли от него навертывавшиеся на глаза слезы.
Часами я мог бы беседовать с ним, не замечая времени, но вот тихонько постучали в дверь. Дверь открылась и, словно призрак, вошла худенькая фигурка. Он встал и представил: "Моя жена". Стройная тень приблизилась, протянула мне узкую руку и, обращаясь к нему, напомнила: — Ужин готов. — Да, да, я знаю, — ответил он поспешно и (по крайней мере, так мне показалось) с некоторой досадой. Внезапно в голосе его мне послышались холодные нотки, и теперь, когда зажглось электричество, передо мной опять стоял бесстрастный старик-педагог, который вялым жестом простился со мной.
* * *
Следующие две недели я был захвачен чтением и занятиями. Я почти не покидал своей комнаты, обедал стоя, чтобы не терять времени; я занимался без перерыва, не останавливаясь, почти не ложась спать. Со мной случилось то же, что с принцем в восточной сказке: срывая одну за другой печати с дверей запертых комнат, он находил в каждой все больше и больше сокровищ и с все возрастающей алчностью обыскивал эти комнаты, горя нетерпением дойти до последней. Точно так же и я бросался от одной книги к другой, не утоляя ими свою безграничную жажду. Первое предчувствие необъятной шири духовного мира было так же обольстительно, как, еще недавно, полная приключений необъятность большого города; но к этому чувству примешивался детский страх, что мне не удастся овладеть ею. Я отказывал себе в сне, в развлечениях, в разговорах, запрещая себе отвлекаться, чтобы не терять ни минуты времени, которое я впервые научился ценить. Но более всего возбуждало мое усердие стремление оправдать доверие учителя, заслужить его одобрительную улыбку, быть им замеченным. Малейший повод обращался в испытание; непрерывно я подстрекал неумелую, но окрыленную мысль, чтобы произвести на него впечатление, удивить его. Если он упоминал в лекции имя поэта, которого я не знал, я после обеда бросался на поиски, чтобы на следующий день в дискуссии выказать свои знания. Мельком брошенное пожелание, едва замеченное другими, обращалось для меня в закон: достаточно было ему обронить замечание по поводу вечного курения студентов, чтобы я тотчас же бросил зажженную папиросу и навсегда подавил в себе привычку, которую он порицал. Как слово евангелиста, было для меня его слово благодатью и законом. Мое напряженное внимание, насторожившись, жадно ловило каждое его самое незначительное замечание. Алчно я хватал на лету каждое его слово, каждый жест, чтобы дома со всей страстностью, со всем напряжением чувств ощупать добычу и сохранить ее на дне души. Признав его единственным руководителем, я со жгучей нетерпимостью смотрел на товарищей, как на врагов: моя ревнивая воля неутомимо повторяла клятву во что бы то ни стало превзойти и опередить их.
Почувствовал ли он мое обожание, или пришелся ему по душе мой порывистый нрав, — во всяком случае, он выделял меня явным участием. Он руководил моим чтением, выдвигал меня, новичка, почти незаслуженно, в общих дискуссиях, и мне было разрешено заходить к нему по вечерам побеседовать в интимной обстановке. Он брал из шкафа какую-нибудь книгу и читал своим звучным голосом, который от возбуждения становился еще ярче и звонче, стихи, отрывки из трагедий, или разъяснял спорные проблемы. За эти две первые недели опьянения я узнал о сущности искусства больше, чем за все предшествующие девятнадцать лет. Всегда мы бывали одни в этот слишком короткий для меня час. Около восьми часов тихонько стучали в дверь: его жена напоминала об ужине. Но она не входила в комнату, по-видимому, следуя указанию не мешать нашим беседам.
* * *
Так прошли, до предела заполненные, две недели — горячие недели раннего лета, — когда, однажды утром, моя работоспособность лопнула, как чересчур натянутая пружина. Мой учитель не раз предостерегал меня от чрезмерного напряжения сил; он советовал мне время от времени позволять себе передышку и совершать прогулки за город. Теперь нежданно сбылось его предсказание: я проснулся с тяжелой головой от тяжелого сна; буквы мелькали перед глазами, как иглы, едва я пытался читать. Рабски повинуясь малейшим указаниям учителя, я решил послушаться и на этот раз и на один день прервать занятия, отдавшись развлечениям.
Я вышел рано утром; в первый раз осмотрел старинный город; пересчитав сотни ступенек, поднялся, чтобы размять застывшие в неподвижности ноги, на церковную башню, с площадки которой в открывшемся передо мной море зелени увидел маленькое озеро. Уроженец прибрежной полосы Северного моря, я страстно любил плавать, и как раз здесь, на вершине башни, откуда моему взору открывались, подобно зеленеющей водной равнине, залитые яркими лучами солнца луга, у меня появилось, словно навеянное родным ветром, непреодолимое желание броситься в любимую стихию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов