А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Так проницательно судит Ламартин, поэт и государственный деятель, живший в эпоху, еще непосредственно дышавшую воздухом тех лет. Легенда о Наполеоне, сотворенная пятьдесят лет спустя, когда тела десяти миллионов убитых обратились в прах, всех калек уже похоронили, а раны, нанесенные Европе, были залечены, судит о Фуше, конечно, более строго и несправедливо. Каждая героическая легенда представляет собой что-то вроде духовного тыла истории, и, как всякий тыл, она очень легко относится ко всему тому, от чего сама не страдает: к бесчисленным человеческим жертвам, к слепому самопожертвованию, даже к безумству героически гибнущих смельчаков и их бессмысленной верности. Наполеоновская легенда, прибегающая лишь к черной и белой краске, признает только «верных соратников» и «предателей» своего героя; она не отличает Наполеона – консула, который при помощи благоразумных и энергичных мер водворил мир и порядок в своей стране, от Наполеона, одержимого цезаристским безумием, для которого война стала манией и который во имя жажды личной власти беспощадно ввергал мир в кровопролитные авантюры и сказал Меттерниху слова, достойные Тамерлана: «Такому человеку, как я, наплевать на миллион жизней». И каждого здравомыслящего француза, пытавшегося противопоставить разумную умеренность безграничному честолюбию одержимого демоном императора, слепо бросавшегося навстречу своей гибели, каждого, кто не приковывал себя раболепно и подобострастно, забыв обо всем на свете, к его колеснице Джаггернаута – Талейрана, Бурьенна, Мюрата, – всех эта легенда с дантовой суровостью ввергает в ад, и Фуше предстает в ней как предатель из предателей, advocatus diaboli. Согласно легенде, Фуше в 1815 году снова вступил в министерство только для того, чтобы, заранее продавшись Людовику XVIII и европейским державам, приблизиться к императору и, улучив момент, нанести ему удар в спину. Утверждают, будто он уже 20 марта, при отъезде короля, велел передать монархистам: «Спасайте короля, уж я берусь спасти монархию» – и, принимая министерский портфель, доверился своему Санчо Пансе: «Мой главный долг – противодействовать всем планам императора; через три месяца я буду сильнее его, и если до тех пор он не прикажет расстрелять меня, я поставлю его на колени». Это предсказание, к сожалению, датировано настолько точно, что не может не быть придуманным a posteriori.
Но предполагать, что Фуше вступил в министерство, уже являясь сторонником Людовика XVIII, в качестве подкупленного им шпиона, значит очень уж недооценивать этого человека и не понимать его великолепного в своей психологической сложности, таинственно демонического характера. Дело не в том, что Фуше, этот совершенно аморальный макиавеллист, не был способен при случае совершить подобное, как и вообще любое, предательство, нет, но такая подлость была слишком проста, слишком малопривлекательна для этого азартного и отважного игрока. Просто обманывать одного человека, хотя бы то был и Наполеон, не в его натуре: обманывать всех – вот его единственное наслаждение, не внушать никому полной уверенности и каждому давать посулы, играть одновременно за все партии и против всех партий, никогда не действовать по заранее намеченному плану, а всегда лишь по интуиции, быть Протеем, богом превращений. Воодушевить этого страстного дипломата может не роль прямолинейного интригана – Франца Моора или Ричарда III, а только блистательная изменчивость, изумляющая даже его самого. Он любит препятствия ради самих препятствий, он искусственно вдвое, вчетверо, увеличивает их. Он предавал не однажды, а множество раз, он прирожденный предатель – предатель всегда и во всем. И Наполеон, знавший его лучше всех, вспоминая о нем на острове св.Елены, высказал по-настоящему глубокую мысль: «Я знал только одного действительно совершенного предателя: то был Фуше». Он был совершенным, а не случайным предателем, гением предательства, для которого предательство являлось не столько политикой и тактикой, сколько основной особенностью его существа. И лучше всего можно понять Фуше, сравнив его с прославившимися во время последней войны шпионами-двойниками, которые передавали вражеским державам одни тайны с целью выведать у них другие, более ценные. При этой двусторонней передаче сведений они в конце концов сами переставали понимать, какой державе служат, оплачиваемые обеими сторонами и не храня верности ни одной из них, преданные лишь самой игре, двурушнической игре на обе стороны, находя в состоянии такой междумочности почти сверхъестественное, дьявольски опасное удовольствие. И только тогда, когда окончательно перевешивает одна чаша весов, страсть игрока уступает место рассудку, который озабочен получением барыша. Лишь когда победа уже предрешена, определяет Фуше свою позицию; так было в Конвенте, при Директории, в период консульства и в дни империи. Пока идет борьба, он не связан ни с кем; когда борьба окончена, он всегда с победителем. Если бы Груши пришел вовремя, Фуше стал бы (по крайней мере на некоторое время) преданным министром Наполеона. Но так как Наполеон проиграл сражение, Фуше не мешает его падению и сам отпадает от него. И не в оправдание себе высказался он с присущим ему цинизмом по поводу позиции, которую он занимал в течение «Ста дней»: «Не я предал Наполеона, а Ватерлоо».
Конечно, нетрудно представить, что Наполеона приводила в бешенство эта двойная игра его министра. Ведь он знал, что теперь на карту была поставлена его собственная голова. Снова, как десять лет тому назад, входит каждое утро в кабинет Наполеона этот худощавый, сухопарый человек с бледным, бескровным лицом, одетый в темный сюртук, расшитый пальмовыми ветвями, и представляет доклад – великолепное, ясное, неопровержимое изложение состояния дел. Никто иной не смог бы дать лучший обзор событий, никто не сумел бы яснее изложить ход мировой политики, во все проникнуть, все увидеть: так чувствует Наполеон, этот проницательнейший ум. И вместе с тем император догадывается, что Фуше не говорит ему всего, что знает. Ему известно, что к герцогу Отрантскому являются гонцы из других государств, что утром, днем и ночью его министр принимает за запертой дверью подозрительных роялистских агентов, что он ведет переговоры и заводит сношения, о которых ему, императору, ни слова не говорит. Но делается ли это, как хочет уверить его Фуше, лишь для получения информации, или это завязываются тайные интриги? Эта неуверенность ужасна для затравленного, окруженного сотнями врагов императора. Тщетно он то дружелюбно расспрашивает Фуше, то убедительно предостерегает его, то осыпает грубыми подозрениями: по-прежнему непоколебимо сжаты тонкие губы министра и ничего не выражают его словно стеклянные глаза. К Фуше не подберешься, у него не вырвешь его тайну. И Наполеон лихорадочно размышляет: как поймать его? Как узнать наконец, кто предан этим человеком, которому открыты все карты, – он или его враги? Как словить его, неуловимого, как проникнуть в него, непроницаемого?
Но вот наконец спасение! Найден след, и не один, почти доказательство. В апреле тайная полиция, которой император специально поручил следить за своим министром полиции, узнает, что из Вены, под видом служащего венской банкирской конторы, прибыл неизвестный и прямо отправился к герцогу Отрантскому. Посланца выслеживают, арестовывают, разумеется, без ведома министра полиции Фуше, и приводят в один из елисейских павильонов к Наполеону. Там ему угрожают немедленным расстрелом и продолжают запугивать до тех пор, пока он наконец не сознается, что привез для Фуше послание от Меттерниха, написанное симпатическими чернилами, в котором предлагается организовать в Базеле совещание доверенных лиц. Наполеон в бешенстве; письма такого рода от вражеского министра к его собственному министру равнозначны государственной измене. Первое побуждение Наполеона вполне естественно: немедленно арестовать неверного слугу и опечатать его бумаги. Но приближенные отговаривают его от этого – прямых доказательств пока еще нет, и, зная неоднократно испытанную осторожность герцога Отрантского, можно не сомневаться, что в бумагах не удастся обнаружить следов его проделок. И император решает прежде всего испытать преданность Фуше. Он приглашает его к себе и с непривычным для него притворством, которому он научился у собственного министра, расспрашивая об общем положении дел, справляется о возможности вступить в переговоры с Австриец. Фуше, не подозревая, что его посланец давно все выболтал, ни единым словом не упоминает о письме Меттерниха; притворившись равнодушным, император отпускает своего министра, совершенно убежденный в его предательстве. Но чтобы окончательно обличить Фуше, он – несмотря на свое возмущение – инсценирует тонко придуманную комедию со всеми квипрокво мольеровской пьесы. Через агента разузнают пароль для встречи с посредником Меттерниха. Император посылает своего доверенного, который должен выступить в роли доверенного Фуше: австрийский агент, несомненно, выдаст ему все, и тогда наконец император не только убедится в предательстве Фуше, но и узнает, до каких размеров дошло это предательство. В тот же вечер посланец Наполеона уезжает; через два дня Фуше будет обличен и попадется в собственный капкан.
Однако как быстро ни протянешь руку за угрем или змеей, поймать невооруженной рукой холоднокровное животное невозможно. В комедии, которую ставит император, имеется, как в каждой настоящей комической пьесе, встречное действие, как бы двойное дно. Если Наполеон содержит за спиной Фуше тайную полицию, то и Фуше имеет за спиной Наполеона подкупленных писцов и тайных доносчиков: его лазутчики работают не менее-проворно, чем шпионы императора. В тот самый день, когда агент Наполеона, играющий роль посланца Фуше, отправился в Базель, в гостиницу «Трех королей», Фуше уже узнал о грозящей ему опасности, – кто-то из «доверенных» Наполеона сообщил ему о предстоящей комедии. И на следующее утро Фуше, которого хотели застать врасплох, делая свой обычный доклад, сам поражает своего повелителя. Посреди разговора он, внезапно хлопнув себя по лбу с видом человека, вспомнившего еще об одной совсем незначительной мелочи, сообщает: «Ах да, сир, за более важными делами я забыл вам сказать, что получил письмо от Меттерниха. Но его посланец не передал мне порошка, необходимого для расшифровки депеши, и я предположил сначала, что это было какой-то мистификацией, так что я только сегодня смог вам об этом доложить».
Но тут уж император не выдерживает. «Вы предатель, Фуше, мне следовало приказать вас повесить!».
«Не разделяю вашего мнения, ваше величество», – холодно отвечает невозмутимейший, спокойнейший из всех министров.
Наполеон дрожит от гнева. С помощью этого преждевременного признания снова выскользнул у него из рук этот Фра-Дьяволо. Агент же, который через два дня принес ему сведения о переговорах в Базеле, сообщил мало определенного и много неприятного. Мало определенного, ибо по поведению австрийского агента, можно заключить, что осторожный Фуше слишком хитер, чтобы явно связаться с врагами, он лишь ведет за спиной повелителя свою излюбленную игру, сохраняя за собой все возможности. Но и много неприятных вестей привез посланец, а именно – державы согласны, чтобы во Франция был любой государственный строй, но только не империя Наполеона Бонапарта. Яростно закусывает император губы. Его ударная сила сломлена. Он хотел тайно, с тыла поразить скрывающегося в тени Фуше, но в этой дуэли, из тьмы, ему самому нанесена смертельная рана.
Решительный момент благодаря уловке Фуше пропущен, Наполеон Это знает. «Его предательство – как на ладони, – говорит он своим приближенным, – я жалею, что не выгнал его, прежде чем он сообщил мне о своей переписке с Меттернихом. Теперь момент упущен и нет предлога для расправы с ним; он заявит во всеуслышание, что я тиран, жертвующий всем во имя своей подозрительности». С полной ясностью сознает император свое поражение, но он продолжает бороться до последней минуты, в надежде перетянуть двуликого на свою сторону или застать его наконец врасплох и раздавить. Он прибегает ко всем средствам. Пускает в ход доверчивость, любезность, снисходительность и Осторожность, но его могучая воля беспомощно отскакивает от граней этого холодного, со всех сторон превосходно отшлифованного камня: алмазы можно расколоть или выбросить, но не пробуравить. Наконец истерзанный подозрениями император теряет терпение.
Карно рассказывает о драматической сцене, в которой обнаруживается бессилие императора побороть своего мучителя. «Вы меня предаете, герцог Отрантский, у меня есть доказательства, – бросает Наполеон однажды во время заседания совета министров как всегда невозмутимому Фуше и, схватив нож из слоновой кости, кричит: – Возьмите этот нож и вонзите в мою грудь, это будет честнее того, что вы проделываете. Я мог бы расстрелять вас, и весь мир одобрил бы этот акт. А если вы спросите, почему я этого не делаю, я отвечу, что слишком презираю вас, что в моих глазах вы ничтожество!» Всем ясно, что подозрительность Наполеона перешла в бешенство, а страдание – в ненависть. Он никогда не забудет, что этот человек осмелился так провоцировать его, и Фуше это знает. Но он спокойно высчитывает жалкие возможности власти императора. «Через месяц с этим бешеным будет покончено», – уверенно и презрительно говорит он своему другу. Поэтому он и не помышляет теперь о союзе – после решающего сражения один из них должен уйти: Наполеон или Фуше. Он знает (Наполеон объявил об этом), что первое же известие о победе на полях сражения принесет ему увольнение, а быть может, и приказ об аресте. И вот стрелки часов одним рывком возвращаются на двадцать лет назад, к 1793 году, к тем дням, когда самый могущественный человек своего времени, Робеспьер, решительно заявил, что через две недели должна скатиться с плеч чья-нибудь голова – его или Фуше. Но герцог Отрантский приобрел за эти годы самоуверенность. В сознании своего, превосходства напоминает он другу, который предостерегает его от гнева Наполеона, угрозу Робеспьера и, улыбаясь, присовокупляет: «Но пала его голова».

18 июня внезапно загремели пушки перед Домом Инвалидов. Население Парижа радостно встрепенулось. За последние пятнадцать лет оно научилось узнавать этот медный голос. Одержана победа, сражение выиграно, полное поражение армии Блюхера и Веллингтона – сообщает «Moniteur». Восторженные толпы наводняют бульвары, всеобщее настроение, еще несколько дней тому назад неустойчивое, проявляется вдруг в восторженном выражении верноподданнических чувств императору. Только чувствительнейший термометр – рента – падает на четыре пункта, ибо каждая победа Наполеона означает затяжку войны. И лишь один человек, быть может, трепещет в глубине души при этих медных звуках – это Фуше. Ему победа деспота может стоить головы.
Но трагическая ирония судьбы – в тот час, когда в Париже салютуют французские пушки, английские пушки при Ватерлоо уже разгромили пехоту и гвардию Наполеона, и в то время как в ничего не подозревающей столице устраивают иллюминацию, кони прусской кавалерии, подымая вихри пыли, гонят перед собой последние жалкие остатки бегущей армии.
Еще день длится ослепление не подозревающего правды Парижа. Только двадцатого просачиваются в город страшные вести. Бледные, с дрожащими губами, передают парижане друг другу тревожные слухи. В комнатах, на улице, на бирже, в казармах – везде шепчутся и говорят о катастрофе, несмотря на упорное молчание газет. Наконец об этом начинают говорить все жители внезапно оробевшей столицы, они сомневаются, негодуют, жалуются и надеются.
Но только один человек действует: Фуше. Едва получив (конечно, раньше других) известие о Ватерлоо, он уже смотрит на Наполеона как на труп, который необходимо как можно скорее убрать со своего пути. И он тотчас же берется за лопату, чтобы вырыть ему могилу. Он немедленно пишет герцогу Веллингтону, чтобы сразу установить контакт с победителем; одновременно с беспримерной психологической прозорливостью он предостерегает депутатов, что Наполеон в первую очередь попытается всех их отправить по домам. «Он вернется рассвирепевшим и немедленно потребует диктатуры». Необходимо заранее сунуть ему палки в колеса! К вечеру парламент уже подготовлен, совет министров восстановлен против императора, последняя возможность снова захватить власть выбита из рук Наполеона – и все это прежде, чем он успел ступить ногой в Париж. Теперь хозяином положения является не Наполеон Бонапарт, а наконец, наконец-то Жозеф Фуше.

Перед самым рассветом, укрытая черной мантией ночи, словно траурным покрывалом, плохонькая коляска (собственную коляску Наполеона захватил Блюхер вместе с императорской казной, саблей и бумагами) въезжает в Париж, направляясь к Елисейским полям. Тот, кто шесть дней тому назад в своем приказе по армии высокопарно писал: «Для каждого француза, обладающего мужеством, настал час победить или умереть», сам не победил и не умер, но зато ради него при. Ватерлоо и Линьи погибло еще шестьдесят тысяч человек. Теперь он поспешно, как некогда из Египта и из России, вернулся домой, чтобы удержать власть: он нарочно велел ехать помедленнее, чтобы прибыть в Париж тайно, под покровом темноты. И вместо того чтобы прямо направиться в Тюильри, в свой императорский дворец, и предстать перед народными депутатами Франции, он успокаивает свои расстроенные нервы в маленьком, отдаленном Елисейском дворце.
Усталый, разбитый человек выходит из коляски, бормоча бессвязные, бессмысленные слова, подыскивая запоздалые объяснения и пытаясь извинить неизбежное. Горячая ванна приводит Наполеона в себя, лишь после этого сзывает он Совет. Взволнованно, испытывая и гнев и сострадание, только внешне почтительно слушают советники несвязные, бредовые речи побежденного императора, который снова фантазирует о стотысячной армии, о реквизиции дорогих выездных лошадей и доказывает им (прекрасно знающим, что и ста человек не выжать больше из обескровленной страны), что в две недели он противопоставит союзным державам двухсоттысячное войско. Министры, среди них и Фуше, стоят с поникшими головами. Они знают, что эти бредовые речи – последние судороги грандиозной жажды власти, все еще не угасшей в этом гиганте. Как и предсказывал Фуше, он требует диктатуры – передачи всей власти, и военной и политической, в одни руки, в его руки, и, быть мажет, он требует диктатуры лишь для того, чтобы министры отказали ему в ней, чтобы впоследствии, перед лицом истории, он мог свалить на них вину и сказать, что его лишили последней возможности одержать победу (современность знает аналогичные случаи при подобных поворотах истории).
Но все министры высказываются осторожно, каждый стыдится причинить резким словом боль этому страдающему, лихорадочно бредящему человеку. Только Фуше уже незачем говорить. Он молчит, потому что давно уже начал действовать и принял все меры к тому, чтобы отразить последнюю атаку Наполеона на власть. С деловитым любопытством врача, который наблюдает спокойно и пытливо агонию умирающего, заранее высчитывая, когда остановится пульс и организм перестанет бороться, он без сострадания слушает эти пустые бредовые речи: ни одного слова не слетает с его тонких бескровных уст. Moribundus, он обречен, безнадежен, какое же значение могут иметь его речи, полные отчаяния! Он знает: пока император опьяняется своими навязчивыми фантазиями, стараясь опьянить и других, в тысяче шагов от Елисейского дворца, в Тюильри, собрание Совета с немилосердной логикой послушно принимает решения согласно его, Фуше, приказу и воле.
Он сам, правда, так же как и 9 термидора и 21 июня, не появляется в собрании депутатов. Он во мраке подтянул свои батареи, наметил план сражения, выбрал для атаки подходящую минуту и подходящего человека – трагического, почти гротескного противника Наполеона, Лафайета, – и этого достаточно. Молодой дворянин, вернувшийся на родину четверть века тому назад героем американской освободительной войны, овеянный славой в двух частях света, знаменосец революции, пионер новых идей, любимец своего народа, Лафайет рано, слишком рано познал упоение властью. И вдруг из спальни Барраса является какое-то ничтожество, коротышка корсиканец, лейтенант в потрепанной шинели и стоптанных сапогах, и в течение двух лет завладевает всем, что он, Лафайет, построил и чему положил начало, похитив у него и власть и славу. Подобные вещи не забываются. Обиженный дворянин, затаив в сердце злобу, живет в имении, в то время как облаченный в роскошную мантию императора корсиканец принимает поклонение европейских князей и устанавливает новый, более суровый, деспотизм гения вместо былого деспотизма дворянства. Ни единого луча благоволения не бросает это восходящее светило на отдаленное поместье, и, когда маркиз Лафайет в своем скромном костюме приезжает однажды в Париж, этот выскочка почти не обращает на него внимания; расшитые золотом сюртуки генералов, мундиры новоиспеченных в кровавой каше маршалов сверкают ярче, чем его уже покрывавшаяся пылью слава. Лафайет забыт, никто за двадцать лет не называет его имени. Волосы его седеют, некогда мужественно стройный, он похудел и высох, и никто не призывает его ни в армию, ни в сенат; ему презрительно позволяют сажать розы и картофель в Лагранже. Нет, честолюбец такого не забывает. И когда в 1815 году народ, вспомнив о революции, снова избирает своего прежнего любимца в парламент и Наполеон вынужден обратиться к нему с речью, Лафайет отвечает холодно и уклончиво – он слишком горд, слишком честен и правдив, чтобы скрывать свою враждебность.
Но теперь, подталкиваемый сзади Фуше, он выступает вперед; долго накоплявшаяся ненависть со стороны кажется едва ли не мудростью и силой. И опять с трибуны звучит голос старого знаменосца революции: «Снова, после долгих лет молчания, подымая свой голос, который будет узнан старыми друзьями свободы, я вынужден напомнить вам об опасности, грозящей родине, спасти которую всецело в вашей власти». Впервые прозвучало опять слово свободы, и в этот миг оно означает освобождение от Наполеона. Лафайет предлагает заранее отвергнуть всякую попытку распустить палату и снова произвести государственный переворот; с восторгом принимается решение объявить народное представительство несменяемым и считать изменником родины всякого, кто сделает попытку его распустить.
Нетрудно отгадать, кому адресовано это суровое предупреждение, и, едва узнав о нем, Наполеон ощущает удар нанесенной ему пощечины. «Мне следовало разогнать их перед моим отъездом, – говорил он в бешенстве, – теперь уже поздно». В действительности еще не все погибло и еще не поздно. Он мог бы еще одним росчерком пера, подписав отречение, спасти для своего сына императорскую корону, а для себя – свободу; он мог бы еще сделать тысячу шагов, отделяющих Елисейский дворец от зала заседаний, и там, используя свое личное влияние, навязать свою волю этому стаду баранов. Но в мировой истории всегда повторяется одно поразительное явление: именно самые энергичные люди в наиболее ответственные минуты оказываются скованными странной нерешительностью, похожей на духовный паралич. Валленштейн перед своим падением, Робеспьер в ночь на 9 термидора – так же как и полководцы последней войны – именно тогда, когда даже излишняя поспешность явилась бы меньшей ошибкой, обнаруживают роковую нерешительность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов