.. Животы хотим положить за истинного царя».
Дьяка Грязного стащили за ногу с верха, и били безвинно топтунками, и волокли по навозу, – хотели топить в полынье под мостом. Воевода воровства не унял, – ни с чем уехал на свой двор, велел затворить ворота.
Так шумел народ на торгу до сумерек. А ночью занялась слобода, загорелась сразу с двух концов. Забил набат. Говорили потом – колокола сами звонили на колокольнях.
Весь город проснулся, вышел на стены. Видели – снег был красный, как кровь. Птицы – вороны – тучей поднялись над пожарищем, над великим огнем. И еще видели в небе, над дымом, над тучей птиц, простоволосую женщину: волосы у нее торчали дыбом, на руке держала она мертвого младенца.
В ту же ночь стрельцы разбили воеводины ворота и бегали по двору, ругаясь матерно, искали воеводу убить и, не найдя, сорвали замок в подклети, выкатили бочку вина, и пили сами, и поили земских людей: много их в ту ночь пришло в Коломну из деревень.
Всему этому воровству был зачинщик и голова пришлый человек, подкинувший на торгу прелестную грамоту. На другой день коломенские спохватились, что этот человек был всем ведомый Наум, безместный поп. А его и след простыл, ушел и увел с собой холостых стрельцов, пропойного дьячка Константинова и немало слободских ребят. Ушли они на телегах, взяли с собой наряд – единорог – и двухфунтовую пушку, пушечного зелья и рухлядишки, что успели награбить.
Еще минуло более году. Всех бед и не запомнишь. Царь Борис умер: сел ужинать, и лопнула у него утроба, изо рта потекла грязь. Воевода Басманов со всем войском передался на сторону царевича Димитрия. В Москве на Болоте царевичевы тайные послы, Плещеев и Пушкин, читали перед народом грамоту, – сулили великие милости. Народ взял тех послов, повел на Красную площадь, и там они читали грамоту во второй раз, и боярин-князь Василий Иванович Шуйский кричал с Лобного места, что убит в Угличе поповский сын. Народ закричал: «Сыты мы Годуновыми!» Ударили в набат. Кинулись в Кремль, побили кольями стрельцов у Красного крыльца, ворвались в палаты, схватили царя Федора с царицей и поволокли через крыльца и переходы в старый годуновский дом. Скинули царя.
Всю ночь горели костры в Кремле и на Красной площади Грабили лавки на Варварке, и на Ильинке, на Маросейке. На пловучем мосту через Москву-реку резали купчишек, кидали в воду. Из боярских дворов, из-за ворот, стреляли из пищалей. Много было разбито кабаков, выпито вина. И такие последние людишки скакали меж кострами, трясли отрепьями, скалили зубы, – московский народ только крестился, плевался, дивился много: ну, и нечисть!
На другой день приехали от царевича князья Голицын и Масальский с товарищами, и убили они царя Федора и царицу-мать, и народ выкрикнул царем Димитрия.
Мы с матушкой тогда все еще жили в Коломне. Приезжие из Москвы говорили, будто в Москве – смутно, и в народе шатость: сулили большие милости, а до сих пор милостей не видать. Царь Димитрий свои к людей сторонится и знается больше с поляками. В мыльню не ходит каждый день, а в храм входит рысью, обедню стоит не бережно. Ноги у него короткие, правая рука короче левой руки, а нос длинный, и на нем большая бородавка, волосы носит торчком, бороду недавно только запустил, да и та у него растет скудно. На самое Крещенье, на Москве-реке, на льду, построили потешную крепость и посадили туда стрельцов. У той башни сделана морда с пастью и с клыками и выкрашена красками. Башню стали пихать с тылу, она пошла, из пасти палили из пушки и из пищалей. А когда докатили ее до ледяной крепости, царь Димитрий выскочил из башни и закричал не по-русски: «Виват!»
Народ московский глядел на эту потеху с обоих берегов, и на многих в тот день нашло сомнение: кого царем посадили? Не Гришка ли то Отрепьев, беглый холоп князей Ромодановских, глумится над русской землей?
В мае месяце матушка моя собралась ехать в Москву. Ее надоумили протопоп от Николая-чудотворца и толстая попадья – бить государю челом на деревнишке, – просить землишки, черных людишек и животов и просить – сколько даст.
Собрали мы десять подвод – птицы, солонины, засолов, капусты квашеной, пирогов, полотна беленого. Мая двенадцатого числа отстояли молебен и тронулись. Матушка всю дорогу плакала, молилась, чтобы нам живыми доехать.
Въехали мы в Москву в обед четырнадцатого мая и стали в слободе на Никольском подворье, у Арбатских ворот. Пообедали. Матушка легла почивать, а я вышел на двор, где стояли воза. Сел на крылечко и гляжу. Въезжают на двор три казака, передний, – смотрю, – Наум, я сразу его узнал, в черном добром кафтане, о сабле, и сам красный, злой, пьяный, – едва сидит в седле.
– Эй, дьявол! – кричит Наум. – Хозяин, пива… Баулин, коломенского кожевника Афанасия кум, нашего подворья хозяин, гладкий, лысый посадский, вышел на крыльцо, улыбается.
– Можно, казачки, – отвечает, – можно, любезные, пиво у меня студеное, сытное, кому и пить, как не вам.
И сейчас же рябая девка с бельмом выбегла со жбаном пива, поднесла Науму. Он сдвинул шапку, испил из жбана, отдулся и слез с коня, – сел на бревнышко у крыльца.
– Из Димитриевых али за истинного царя? – спросил он у хозяина со злобой.
Баулин усмехается, поглаживает бороду.
– Мы люди посадские, – отвечает, – мы – как мир. Тот нам царь хорош, кто миру хорош. Наше дело торговое.
– Ах ты сума переметная, сукин ты сын! – говорит ему Наум. – Да разве Димитрий царь: расстрига, польский ставленник, Отрепьев, самый вор последний. Он у Вишневецких в Самборе конюшни мел. Я-то уж знаю, – я сам за него кровь проливал под Новгородом-Северским, когда били мы, казаки, князя Мстиславского, я знамя взял… Я бы самого воеводу Мстиславского взял, да ушел он в степь, – конь под ним был добрый, ах, конь… Князя три раза я бил саблей по железному колпаку, – всего окровавил… Господи прости, сколько мы русских людей побили… А за что? Чтобы нас в Москве поляки бесчестили и лаяли… Пороху, свинца нам продавать не велят… Придешь в кабак, из-за стола тебя выбивают вон… Ну, погоди…
Наум стащил с себя шапку, бросил ее под ноги и стал топтать.
– Мы знаем, за кем пойдем. Мы за веру постоим… Ни одного поляка живого из Москвы не выпустим!
– Будет тебе, Наум, нехорошо, – сказал ему Баулин, – поди на сеновал, отоспись.
– Нет, я не пьяный… А – пьян, не от твоего вина… Подожди, подожди, – ужотка вам запустим ерша…
Тут Наум схватил шапку, вздел ногу в стремя, конь его кинулся в сторону. Наум поскакал за ним на одной ноге, повалился брюхом в седло. Казаки заржали, и все трое выскочили, как без ума, из ворот, запустили вскачь по слободе к Воробьевым горам, – только пыль да куры полетели в стороны.
На другой день нам запрягли возок, и мы с матушкой поехали в Кремль, в Успенский собор, и стояли обедню; а отстояв, пошли к Шуйскому на двор, – кланяться, просить заступиться перед царем за нас – сирот: не дадут ли землишки.
Боярин-князь Василий Иванович Шуйский вышел к нам на крыльцо, и матушка кланялась ему в пояс, а я – в землю, хотя и невдомек нам было, что уже не князь – плотный, низенький старичок в собольей зеленой шубе – стоит перед нами, а без двух дней царь. Борода у него была редкая, мужицкая, лицо одутловатое, щекой дергает, а глаза – щелками – большого ума, не давал только в них взглянуть.
Сказал нам боярин-князь тонким голосом, со вздохом:
– Заступлюсь перед кем нужно за твое сиротство, матушка княгиня, но обожди, обожди, ох, обожди. Ныне все мы под богом ходим… А мужа твоего, князя Леонтия Туренева, помню хорошо, – при царе Федоре он на три места ниже меня сидел: я, да князь Мстиславский, да князь Голицын, да Тверской князь, Патрикеева рода, а после него место Туреневу, и ему воеводой место в сторожевом полку, а в большом полку – третьим воеводой. Мальчику-то вели это заучить.
Князь погладил меня по голове и отпустил нас. На другой день, как солнце встало, пошли было мы с матушкой на Красную площадь, на торг. Куда там – не протолкаться. Народ так и лезет стеной, – боярские дети, стрельцы, перегони, татары – в пестрых халатах, поляки – в голубых, в белых кафтанах, иные с крыльями, а наши – в зеленой, в коричневой, – все в темной одеже.
По бревнам громыхают телеги. Или проскачет боярин в медной греческой шапке с гребешком, – впереди него стремянные расчищают плетьми дорогу, – опять давка.
У кремлевской стены стоят писцы, кричат: «Вот, напишу за копейку!» Попы стоят, дожидаются натощак – кого хоронить или венчать, и показывают калач, кричат: «Смотри, закушу». Кричат сбитенщики, калачники. Дудят на дудках слепцы. Между ног ползают безногие, безносые, за полы хватают. А в палатках понавешано товару, – так и горит. Из-за прилавков купчишки высовываются, кричат: «К нам, к нам, боярин у нас покупал!» Пойдешь к прилавку, – вцепится в тебя купец, в глаза прыгает, а захочешь уйти ни с чем, начинает ругать и бьет тебя куском полотна, чтобы купил. Подале, на Ильинке, на улице, сидят на лавках люди, на головах у них надеты глиняные горшки, и цыгане стригут им волосы, – Ильинка полна волос, как кошма.
От этого шума напал на матушку великий страх, сделалось трясение в ногах. Вернулись мы на подворье и рано легли спать. Ночью матушка меня будит, шепчет: «Одевайся скорей». На столе горит свеча, лицо у матушки как мукой посыпанное, губы трясутся, шепчет: «Хозяин прибегал, велел схорониться: говорит, чье-то войско на Москву идет, уже в город входят».
И мы слышим – топот множества ног и скрип телег многих, а голосов не слышно, – входят молча. Вдруг застучали в ворота, – отворяй. Матушка меня схватила, спрятались мы на сеновале и до утра слушали, – нет-нет, да и ломятся к нам на двор.
А утром узнали: в Москву вошло восемнадцать тысяч войска с князем Голицыным, и в Кремле уж бунт – стрельцы жалованья просят за три месяца вперед и грозят перекинуться от царя к Голицыну, и Шуйский будто сказался больным, а иные говорят, – видели его ночью у Арбатских ворот на коне.
В самый завтрак к нам на подворье забежал божий человек, голый, в одних драных портках, на шее у него, на цепи, висят замки, подковы и крест чугунный. Матушка взглянула на него, – вся в лице переменилась и положила ложку. А божий человек смеется, морщится, шею вытянул – и начал топтаться, как гусь, забормотал:
– В Угличе-то кого зарезали, а? Знаете?.. Его же, м ныне его зарезали, сам, сам видал, – вот она. – И протягивает тряпочку, всю в крови. – Понюхайте, не жалко, царская кровушка медом пахнет… А когда еще раз, в третий раз, резать-то его станете, опять меня позовите…
Матушка, смотрю, цепляется ногтями по столу и повалилась на скамейку. Спрыснули ее с уголька, она вскинулась.
– Царя убили! – кричит. – А вы тут ложками стучите… Идем, идем скорее, – и тащит меня за руку из-за стола, и мы побежали в город.
В Боровицкие ворота нас не пустили, – в воротах и у моста через Неглинную стояли казацкие воза, кони у коновязей, кипели котлы на кострах, казаки кричали с того берега:
– Поляки причастие из Успенского собора выкинули… Из Чудова монастыря мощи выкинули… Весь народ будут в польскую веру перегонять…
Вдоль Неглинной бежали люди, – крик, давка, визг бабки… Смотрим, – сбились в кучу: бьют кого-то. Выскочил из кучи поляк, отбивается саблей и прыгнул в Неглинную, поплыл. С той стороны казаки бьют по нему из ружей.
Добежали мы до Красной площади, и здесь толпа понесла нас вдоль стены к Василию Блаженному. Все маковки его, алые, зеленые, витые, так и горели на солнце. Звонили колокола тревожно, гудел Иван Великий.
В толпе докатились мы до пригорка, – Лобного места, – кругом него теснился народ, молча, без шапок. На Лобном месте, на дубовой лавке, лежал голый человек с раздутым животом, нога левая перебита, срам прикрыт ветошью, руки сложены на пупе, а лица не видно, – на лицо надета овечья сушеная морда – личина.
– Кто это лежит, кто лежит? – спрашивает матушка.
Ей отвечают многие голоса:
– Царь.
– Русский православный царь лежит.
– Не царь, а расстрига, вор…
– Нет, это не он, ребята, лежит.
– Господи, помилуй!
– Он много тощее, а этот – плотный…
– А он где же? – Он ушел…
Из толпы к Лобному месту выбивается человек, всходит к мертвому телу, – гляжу: опять это Наум. Рот у него разбит, глаз и щека в крови, волоса – растерзаны.
– Вот вам крест святой, – закричал Наум и перекрестился на румяные главы храма, – этот на лавке лежит: царь Димитрий, расстрига, вор… Мне верьте… Я кровь за него проливал, будь он проклят… Его мало мучили… Надо еще мучить…
В руке Наума откуда-то появилась дудочка деревянная, крашеная, и он вставил дудочку мертвецу в руки… Вставил, всплеснул ладонями, разинул разбитый рот, – хотел, видно, засмеяться, – но пошатнулся, повалился навзничь…
Народ зашумел, закликали бабы дурными голосами. А в это время ударили с кремлевской стены из пушки, зазвонил благовест, отворились ворота, и выехали бояре, – впереди всех Василий Шуйский в золотой шубе, как в ризах царских.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов