А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Не я был первым, и не я буду последним; все это старо как мир, и Гамбринус на своем долгом веку уже, конечно, перевидал сотни подобных глупцов.
Правоту Гамбринуса я осознал уже всего спустя несколько месяцев.
Я и оглянуться не успел, как блестящая и интересная Лиса превратилась в привычную, обыденную, надоедливую, все еще привлекательную — но уже не для меня — молодую женщину. Ее присутствие отныне меня лишь тяготило. Сам факт ее отсутствия воспринимался мною с некоторого времени чуть ли не как символ свободы. Я начал замечать за собой тягу к женщинам, являвшим собой внешнюю противоположность стройной, тонкокостой Лисе. Именно такой была Кора Франк — маленькая, пухленькая барменша из уютного питейного заведения на Зеленой аллее в Лисьем носу.
Я никогда не описывал переживания влюбленного человека. Эта тема в мировой литературе — едва ли не самая избитая, и сказать новое слово в ней положительно невозможно. Разве что иногда возникает желание освежить в памяти страницы собственной биографии — порой просто ностальгическая потребность вернуться мысленно в прошлое — а потому тема любви сегодня скорее подходит для личных записок, чем для профессиональной литературной деятельности.
Итак, незадолго до ухода с «Корабела» я волей случая впервые заглянул в крохотную рюмочную на Зеленой аллее и увидел за стойкой Кору Франк. Теперь мне уже нелегко воспроизвести в памяти и оценить первое впечатление, произведенное на меня Корой. Скорее всего: ничего особенного. Мы о чем-то беседовали; она улыбалась — мила да и только. Вскоре я ушел, очарованный больше уютом рюмочной, нежели ее хозяйкой. Через пару дней зашел опять; она меня узнала; на сей раз мы познакомились, и я узнал, что она не замужем. На следующий день я снова пришел — еще не ради нее, но уже думая о ней. Потом я стал приходить ежедневно; Кора улыбалась, кокетничала и нравилась мне все больше и больше.
Позднее, уже по уши влюбленный, я бывало размышлял о том, что Кора улыбается многим мужчинам, что такова ее манера; но поначалу ее улыбки казались мне многообещающими. Впрочем, многообещающими, да и только; влюблен я еще не был, это чувство обычно нарастает постепенно, хотя в случае с Корой я могу припомнить эпизод, который теперь склонен считать переломным; после него нежные чувства по отношению к Коре на долгое время заслонили в моем сознании все остальное.
Почему-то я люблю вспоминать этот эпизод. Быть может, он был одним из немногих в моей жизни, когда я оказался на высоте.
По воскресеньям мы с Лисой обычно обедали у моих родителей. Я любил эти обеды; любил родителей, невзирая на все разногласия; любил родительский дом. В тот день (я тогда еще работал на «Корабеле») я за столом говорил мало, озабоченный тяжкими мыслями о своем «корабельном» прозябании. Но в какой-то момент разговор коснулся актуальной статьи Публициста. Речь там шла о «вольностях», которые нередко позволяют себе посетители увеселительных заведений при общении с официантками или барменшами (припоминаю — Публицист). Автор считал подобные вещи вполне естественными, а ответный флирт со стороны этих женщин находил неотъемлемой составной частью их профессии. Статью я так никогда и не прочел, хотя помню появившиеся впоследствии отклики на нее: непродолжительное время поднятый Публицистом вопрос активно обсуждался в «Предзакатном Армангфоре».
Я уже был сильно неравнодушен к Коре, поэтому легко понять мое состояние в тот момент, когда я понял, о чем идет речь. Мать заявила, что женщине не подобает торговать спиртными напитками, и в глазах любого нормального мужчины, стоящего за стойкой бара, женщина по другую сторону стойки абсолютно лишена привлекательности. Заочно оказалась задетой Кора, но даже не будь этого, я бы все равно возразил матери: я никогда не разделял подобной философии. Я выразил свое несогласие банальнейшим образом (банальность — это сущая правда, за века ставшая банальностью). Я сказал, что любая профессия по-своему необходима, и если мы пользуемся услугами такой женщины, значит ее деятельность должна быть уважаема. Лиса презрительно усмехнулась, а мать заявила, что, рассуждая подобным образом, можно оправдать и проституцию. Я отвечал, что проституция во всех цивилизованных странах запрещена законом, а потому аналогия с ней вряд ли уместна. Мать и Лиса не нашлись, что ответить, но вид у обеих был глупый и гнусный. Отец, снисходительно улыбаясь, изрек какую-то «псевдодемократическую» чушь; при этом он подмигнул мне, как бы шутливо выражая мужскую солидарность, чем взбесил меня окончательно. Я едва сдержался, чтобы не наговорить жене и родителям резких и обидных слов, но свое несогласие с их позицией выразил вполне ясно.
Я всегда презирал разговоры о достойных профессиях, престижных местах проживания, хороших фамилиях. Повторяю: я никогда не разделял подобной философии; уж очень убого обычно выглядят ее носители; во многом они сродни людям, доказывающим превосходство одной расы над другой и тому подобную мерзость. Напротив, очень выигрышно всегда выглядят люди, подвергающиеся такого рода нападкам. Порой даже не располагая никакими объективными достоинствами, они выигрывают на жалком фоне своих хулителей. В нашем семейном споре такой победительницей — разумеется, лишь в моих глазах, больше ее никто не знал — оказалась Кора.
Я нахожу крайне сомнительными основания для высокомерия не только у Лисы или моих родителей, но даже у тех людей, которые действительно достигли жизненного успеха исключительно благодаря собственным способностям. Возможно, им просто повезло в сравнении с неудачниками, и их таланты оказались более приемлемыми в условиях современного общества. Бесполезно объяснять это моему отцу или Лисе, но от матери я почему-то ожидал если не более гибкого ума, то хотя бы большей чуткости. Все-таки, моя мать…
Сейчас, когда, спустя годы, я пишу эти строки, я вдруг впервые подумал о том, что жизнь фактически выбросила за борт дядю Ро наравне с полубезумным нищим у фонтана, которому я не далее как сегодня швырнул в шапку несколько монет, и разница лишь в том, что дядя случайно оказался от рождения достаточно состоятелен, чтобы и «за бортом держаться на плаву». Вместе с тем, дядя Ро несомненно располагает известными добродетелями, современным обществом, однако, не почитаемыми. Эта мысль удачно иллюстрирует мои предыдущие рассуждения.
Не берусь утверждать, что после вышеописанного эпизода Кора полностью овладевает всеми моими помыслами (такая высокопарность была бы излишней), но если кто и царил в моем сердце, то это, несомненно, она. Теперь семейная жизнь тяготила меня сильнее, чем когда-либо прежде; служба же стала совершенно невыносимой, и вскоре я ее бросил.
Отныне я бывал в рюмочной на Зеленой аллее почти ежедневно. Очень скоро в отношениях с Корой у меня проявилась застенчивость и неуверенность в себе. Если бы я не любил ее, я бы легко дарил ей цветы, пирожные, конфеты, а затем приглашал бы ее на ночь в дорогой отель. Наверняка все было бы очень просто. «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей…»
Я подолгу простаивал у стойки; мы беседовали; я не скрывал от Коры, что женат, но говорил (и это была неправда), что мои отношения с женой натянуты и близки к разрыву.
Чем сильнее мне нравилась Кора, тем труднее было мне решиться пригласить ее куда-нибудь. При этом я прекрасно понимал природу своей робости и проклинал себя за то, что не проявил решительности в первые дни нашего знакомства, пока влюбленность еще не связала меня по рукам и не лишила способности к действию. Словно в насмешку над моими постыдными комплексами, именно в те дни судьба несколько раз сводила меня с Кохановером.
Однажды, без каких-либо конкретных намерений, просто желая проявить галантность, я купил букет цветов и волнуясь переступил порог заветной рюмочной. Кора увидела меня, едва я вошел, и, как мне показалось, испытала неловкость от мысли, что букет предназначается ей. Я же сразу увидел Кохановера, и у меня мгновенно пропало желание дарить Коре цветы.
— Здорово, Маэстро! — заорал Кохановер. — «Мой первый друг, мой друг бесценный…» Офелия, это мой одноклассник, цвет отечественного кораблестроения.
Я неловко подал Коре цветы, пробормотав, что букет мне нужен на вечер, и попросил поставить его пока в вазу с водой. Кора, слегка удивившись, выполнила мою просьбу. Я встал у стойки, скорее всего с идиотским видом, и все думал, правильно ли я поступил, и неловко водил руками по благородному дереву, как шахматист, только что сделавший поспешный ход и не решающийся взять его назад.
Кохановер стоял прямо перед Корой, облокотившись о стойку и повернувшись вполоборота ко мне. Физиономия его раскраснелась, волосы растрепались. Время от времени он поводил глазами в сторону Коры и непристойно мне подмигивал. «Трещал» он при этом без умолку.
— Ты только подумай, Маэстро, — разглагольствовал Кохановер. — Вот эта песенка, которая только что отыграла… Офелия, милая, заведи ее, пожалуйста, снова…
Кохановер называл Кору Офелией; еще в старшем классе школы за ним водилась слабость: поддав, он любил «пошекспирить».
— Вот эта самая песенка, — продолжал Кохановер, — написана двадцать лет назад, а теперь это уже классика! Мы с тобой уже жили на белом свете; говорили, пели, ели, а этой песенки еще не было. А теперь это уже классика! Ты понимаешь, что это значит, старик?
Я не понимал.
— Это значит, старик, — объяснял Кохановер, одновременно делая знак Коре налить нам еще водки, — это значит, старик, что мы с тобой — люди исторические! Не в гоголевском смысле, — что с нами, де, случаются разнообразные истории, а в самом прямом, — потому что на наших глазах вершится история!
Теперь я понимал. Кохановер нес чушь, — весьма забавную, и при иных обстоятельствах я бы с удовольствием составил ему компанию, но сейчас он явно нравился Коре, и меня это злило. И я ушел. А потом долго жалел, что оставил их, подозревая, что у них что-то было.
Цветы я «забыл». Я страшно распереживался; неделю не наведывался в рюмочную, а когда наконец пришел, Кора явно удивилась и по-моему даже обрадовалась, но ничего не сказала, а только поблагодарила меня за «оставленные по рассеянности» цветы. Она улыбалась даже приветливее обычного, и я твердо решил пригласить ее куда-нибудь, но почему-то отложил это на «попозже», а «попозже» уже напился, и вел себя так глупо, что на следующий день вспоминал об этом со стыдом и не успокоился, пока вновь не появился в рюмочной и не увидел, что Кора совсем не переменилась в своем отношении ко мне.
Все же и в тот день я ничего не предпринял. Так проходили дни и недели, а наши отношения не развивались, и это меня тяготило и постоянно омрачало мне настроение.
Как-то, размышляя о грустном, я ехал в метро. В полупустом вагоне я вдруг увидел Кохановера. Он сидел рядом с молодой женщиной, которая, как я сразу определил, отнюдь не являлась его знакомой. Прежде чем я бросил на них взгляд, Кохановер уже заметил меня и теперь жестами приглашал сесть рядом. Я занял свободное место напротив них.
— Офелия; а это мой однокашник, дон Горацио, — представил нас друг другу Кохановер.
«Офелия» улыбнулась.
— Горацио, — продолжал Кохановер, — я объяснял Офелии, что все мужчины делятся на талантливых и бездарных. Бездарных — подавляющее большинство. Это они проложили дороги, изобрели поезда и составили для них расписания. Они определили скорость света и сконструировали граненый стакан. А талантливые
— они все поэты. Бездарные классифицировали поэтов, подразделили их на реалистов и прочих; но поэты — они всегда поэты, они не бывают реалистами, они все фантазеры и романтики. Бездарные считают поэтов бездельниками, а самих себя — творцами, не понимая при этом, что сами они сотворены поэтами. Все на свете сотворено поэтами.
«Офелия» улыбалась — благосклонно, но иронично.
— И женщины сотворены поэтами, — продолжал Кохановер. — Во времена Шекспира не было Офелии; он ее выдумал. И такова волшебная сила искусства, что с тех пор все женщины неосознанно стремились походить на Офелию…
Я был поражен: такой «клей»!
— И вот сегодня Офелия существует, — заключил Кохановер и положил руку на обнаженное плечо «шекспирова творенья».
— Но-но, вы же не Гамлет, — игриво сказала «Офелия», слегка отстраняясь, но не отодвигаясь.
— Нет, я не Гамлет, я другой, еще неведомый избранник! — с жаром воскликнул Кохановер.
Блеск Кохановера базировался как на таланте, так — и не в последнюю очередь — на хорошем знании классики. Причем знание это не являлось у Кохановера лишь добросовестно заученным уроком, — он действительно любил Шекспира, Байрона, Пушкина, Лермонтова, Гете, умело их цитировал и перефразировал. Врожденное поэтическое чувство несомненно служило ему хорошим подспорьем, и когда изменяла память, природное дарование помогало Кохановеру находить те единственно верные слова, которые употребил до него классик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов