А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сегодня они злобно сеют смуту, а завтра, ежели смута примет беспокойные для них размеры, они будут, с тою же холодною злобой, кричать: пали!
Очевидно, тут речь идет совсем не об единении, а о том, чтоб сделать из народа орудие известных личных расчетов. А сверх того, может быть, и розничная продажа играет известную роль. Потому что, сообразите в самом деле, для чего этим людям вдруг понадобилось это единение? С чего они так внезапно заговорили о нем?
Я помню еще от лет детства, как наш сельский батюшка говаривал: всегда бывали господа и всегда бывали рабы, и впредь уповательно так же будет. Говорил-говорил батюшка, да вдруг пришел царь-освободитель и снял с рабов узы. И остался батюшка с носом. Но он не обиделся этим и, вынув из-за пазухи предику на тему "любите други своя", воскликнул: "Совершилось дело прелюбезное и для всех сердец равно благопотребное! С горних высот раздался глас: рабы да возвеселятся, помещики же да радуются! Размыслим же о сем, любезные слушатели, и для сего предложим себе два вопроса: первое, что сие означает? и второе, что сим достигается?" и т. д.
В сущности, наши консервативные клоповники твердо помнят только дореформенный батюшкин афоризм и хлопочут только об одном: о действительнейших средствах народного порабощения. Но они понимают, что как скоро раз сказано: "рабы да возвеселятся", то упрощенные батюшкины предики уже недостаточны, а главное, они знают, что встретят на пути противников, которым действительно ненавистно народное порабощение. Стало быть, прежде всего нужно упразднить этих людей, стереть их с лица земли, обрызгать "слюною бешеной собаки". А для этого необходимо сделать их подозрительными, дать им кличку, воспользоваться всеми неясностями и недоразумениями жизни, чтоб наплодить массу новых неясностей и недоразумений. И когда травля будет надлежащим образом организована, когда пробудившееся чувство исторической розни будет доведено до степени неразличения врагов от друзей, тогда…
Что будет тогда – клоповники сами не уясняют себе. Они не презирают в будущее, а преследуют лишь ближайшие и непосредственные цели! Поэтому их даже не пугает мысль, что "тогда" они должны будут очутиться лицом к лицу с пустотой и бессилием. Покамест они удовлетворены уже том, что ненавидеть могут свободно. И действительно, они ненавидят все, за исключением своей ненависти. Ненавидят завтрашний день, потому что тайна, которую он хранит в недрах своих, мешает им бездумно предаться удовлетворению инстинктов человеконенавистничества; ненавидят своих собственных детей, потому что видят в них пособников и соучастников завтрашнего дня. Собственно говоря, нельзя представить положения более ужасного. Быть осужденному на вечное омертвение и знать, что тут же рядом нечто страдает, изнывает, стонет, но все-таки живет – разве можно представить себе казнь более жестокую, нежели это пустоутробное, пустомысленное и клокочущее самодовлеющей злобой существование?
Но для живущих дело не в том, чего достигают граждане клоповников, а в том, что бывают исторические минуты, когда их клеветы производят известный переполох в обществе. Мир, конечно, не погибнет от этих клевет, и история не перестанет созидать утешения; но отдельные индивидуумы могут погибнуть. Вот это-то именно и составляет ахиллесову пяту среднего человека. Видя, с какою безнаказанностью действует клевета, он начинает бояться, и в уме у него постепенно созревает деморализирующее "учение о шкуре". Но, раз деморализирован средний человек, деморализация уже делается достоянием всего общества. Все поголовно начинают усчитывать себя и припоминать; у всех опускаются руки, у всех начинают биться сердца беспредметной тревогой. Работа мысли перестает быть плодотворною и сосредоточивается исключительно на одном: на спасении "шкуры".
По совести говорю: общество, в котором "учение о шкуре" утвердилось на прочных основаниях, общество, которого творческие силы всецело подавлены, одним словом: случайность – такое общество, какие бы внешние усилия оно ни делало, не может прийти ни к безопасности, ни к спокойствию, ни даже к простому благочинию. Ни к чему, кроме бессрочного вращания, в порочном кругу тревог, и в конце концов… самоумерщвления.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Было уже около шести часов утра, когда я вышел из состояния полудремоты, в которой на короткое время забылся; в окна проникал белесоватый свет, и облака густыми массами неслись в вышине, суля впереди целую перспективу ненастных дней. Мой vis-a-vis тоже проснулся, и я не без смущения заметил, что глаза его были пристально устремлены на меня. Это был человек средних лет, скорее молодой, нежели старый, подвижной и худощавый, не безобразный, но с сильным выражением приказной каверзности в лице, так что я тотчас же мысленно надел ему на голову фуражку с кокардой и форменное пальто. Такое выражение лица нередко встречается у земцев (он и действительно оказался таковым), которые когда-то служили в столоначальниках и ошиблись в надеждах на дальнейшую бюрократическую карьеру. Люди эти слывут в земстве дельцами, сочиняют формочки с бесчисленным множеством граф, называют себя консерваторами, хвастаются связью с землею, утверждают, что «русский мужичок не выдаст», и приходят в умиление от «Московских ведомостей». Нельзя сказать, чтоб они были положительно противны, но известная ограниченность мешает им различать добро от зла. Потому они всегда смотрят в одну точку, говорят одним и тем же тоном одни и те же слова, мыслят азбучно, но с сознанием благонадежности своих мыслей и бесконечно надоедают всем авторитетностью и изобилием пустяков. По-видимому, этот человек узнал меня.
– В Париже побывали? – спросил он меня с напускною развязностью земского человека, который, памятуя, что он в некотором роде исполняет должность пятого колеса в колеснице государственного механизма, не хочет, чтоб его заподозрили, что он чем-нибудь стесняется.
– В Париже, – отвечал я.
– Поездили? погуляли?
– Так же, как и вы.
– Воротитесь домой, что-нибудь в смешном роде напишете?
– Может быть, и в смешном…
Он с минуту помолчал. Ответы мои не удовлетворяли его: почему-то он ждал, что я перед ним, земцем, откроюсь. Потом он уперся руками в колени и опять в упор посмотрел на меня. Именно тем взглядом посмотрел, который говорит: а вот я смотрю на тебя – и шабаш!
– Однако, вы любите-таки посмеяться…
Он откинулся спиной к стене купе и ждал. Но я молчал.
– А пора бы, наконец, и трезвенное слово сказать, 4 – продолжал он, все пристальнее и пристальнее вглядываясь в меня, как будто поставив себе задачею запечатлеть в своей памяти не только слова мои, но и выражение лица.
– Рады стараться!
– Вот видите, вы и теперь шутите. А ведь я, право, не шутя говорю: пора.
– Да, сколько помнится, я никогда пьяных слов и не говорил.
– И опять шутите! Я вам говорю, что пора трезвенное слово сказать, а вы о каких-то пьяных словах…
– В таком случае отвечу вам яснее: по крайнему моему убеждению, все слова, которые я когда-нибудь говорил, были трезвенные.
– Будто?
– Именно. Только надо знать грамоте и понимать, что читаешь – вот что прежде всего.
– Гм…
Он на минуту смолк, однако ж не сконфузился.
– Я, знаете, тамбовец; земец я… – начал он, как бы желая этим сказать, что стоит выше грамотности.
– Отлично.
– Вам, может быть, странным кажется, что я так прямо с вами заговорил?
– Да, странно.
– Но мы живем в такое время, когда церемонии-то приходится сдать в архив.
– Не вижу надобности.
– Право, так… а?
– Повторяю вам: не вижу надобности.
Но, по-видимому, и эти ответы не удовлетворили его, потому что он довольно-таки строго покачал головой и с расстановкою произнес:
– Однако, вы… не патриот!
Земцы вообще прилипчивы и самодовольны, но они редко бывают недоброжелательны. Дома, в своих захолустьях, они с утра до вечера суетятся и хлопочут: покупают новые умывальники для больниц, чинят паромы, откладывают до будущей сессии вопрос о мелком поземельном кредите, о прекращении эпизоотии, об оздоровлении крестьянских жилищ и проч., и так как все это им удается, то они чувствуют себя совершенно довольными. Набегаются день-денской, у всех побывают, со всеми поговорят, везде закусят, а к ночи, усталые, воротятся домой и засыпают до следующего утра. Понятно, что при таких условиях не может быть речи о недоброжелательном отношении к ближнему. Веруя искренно в свой жизненный подвиг, земец и ближнего своего не решается заподозреть в неверии.
Потому что тут дело ясное: вот он, рукомойник – смотри!
Но последнее трудное время, по-видимому, тронуло даже эту душевную ясность. Земцы начинают подозревать и озираться. Рукомойники остаются нелужеными, паромы дают течь, потому что земец решил, что это дело второстепенное и что прежде всего следует смотреть вглубь. Вот он и смотрит; смотрит да смотрит, и вдруг фигу увидит. Взволнуется, побежит и начинает шевелить бровями. И все разом бровями зашевелят – ужасно у них это серьезно выходит. Пошевелят и порознь и вкупе – и опять фигу увидят… Нельзя сказать, чтоб это было страшно, но как-то бестолково и неполезно. По крайней мере, я лично очень жалею, что на наших глазах переводится наивная и добродушная порода людей, вполне довольных получаемым ими содержанием.
Сидевший передо мной экземпляр земца 5, вероятно, и прежде уже таил в себе семена недоброжелательства; но события последнего времени еще более обострили в нем это качество. Он не просто смотрел вглубь, но потщился укрепить свой ум чтением передовых статей. Представление о рукомойниках и паромах он, по-видимому, совсем уж утратил и весь погрузился в дела внутренней политики. При этом, вероятно, вновь зароились в его мозгу и прерванные честолюбивые мечты столоначальника-неудачника. Представилась возможность не только наверстать потерянное, но и получить рубль на рубль. Творчество – не в ходу; зато на подозрительность – требование. В прежнее время он был бы рад-радехонек, если б его почтили хоть местом начальника отделения; теперь он смотрит уж выше. Даже исконную земскую неряшливость он уж успел стряхнуть с себя. Прежде он ездил в третьем классе и комкал свои пожитки в узел; нынче он в первом классе едет, и в руках его блестит лакированный мешок; прежде он умывался только через день; нынче он даже поясницу каждодневно моет казанским мылом. Вообще при взгляде на этого человека впечатление получалось колючее. До такой степени колючее, что когда он усомнился в моем патриотизме, то мне как-то невольно пришло на мысль: а ведь он, пожалуй, возьмет да вдруг…
– Вы, может быть, опасаетесь, что я закричу караул? – продолжал он, прозорливо комментируя мысленные тревоги, отражавшиеся в моем лице.
– Здесь я не опасаюсь этого, потому что за такой подвиг вас, наверное, высадят на станции.
– А в Вержболово, например?
Я должен был ожидать этого вопроса; но есть вопросы, которых всегда ожидаешь и которые всегда же застают врасплох. Я спасовал и сдался на капитуляцию.
– Спрашивайте, – сказал я.
– Прежде всего разуверьтесь, – начал он, – я человек правды – и больше ничего. И я полагаю, что если мы все, люди правды, столкуемся, то весь этот дурной сон исчезнет сам собою. Не претендуйте же на меня, если я повторю, что в такое время, какое мы переживаем, церемонии нужно сдать в архив.
– Ах, что вы! да разве я думал?..
– То-то-с. По моему мнению, мы все, люди добра, должны исповедаться друг перед другом и простить друг друга. Да-с, и простить-с. У всякого человека какой-нибудь грех найдется – вот и надобно этот грех ему простить.
– Ах, боже мой! да ведь это и есть моя мысль!
– Ну-с, так это исходный пункт. Простить – это первое условие, но с тем, чтоб впредь в тот же грех не впадать, – это второе условие. Итак, будем говорить откровенно. Начнем с народа. Как земец, я живу с народом, наблюдаю за ним и знаю его. И убеждение, которое я вынес из моих наблюдений, таково: народ наш представляет собой образец здорового организма, который никакие обольщения не заставят сойти с прямого пути. Согласны?
– Но разве можно сомневаться в том?
– Прекрасно. Несмотря, однако ж, на это, несмотря на то, что у нас под ногами столь твердая почва, мы не можем не признать, что наше положение все-таки в высшей степени тяжелое. Мы живем, не зная, что ждет нас завтра и какие новые сюрпризы готовит нам жизнь. И все это, повторяю, несмотря на то, что наш народ здоров и спокоен. Спрашивается: в чем же тут суть?
Я ничего не ответил на этот вопрос (нельзя же было ответить: прежде всего в твоих безумных подстрекательствах!), но, грешный человек, подмигнул-таки глазком, как бы говоря: вот именно это самое и есть!
– В том суть-с, что наша интеллигенция не имеет ничего общего с народом, что она жила и живет изолированно от народа, питаясь иностранными образцами и проводя в жизнь чуждые народу идеи и представления;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов