А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Тебе который же год? – спросила она его, внезапно проникаясь глубоким состраданием к Матренке.
– Об Рождестве осьмнадцать минуло, – ответил он робко.
– Ну, признаться… Матрена совсем взволновалась.
– Ни за что в свете я за тебя, гаденка, не пойду! – кричала она, подступая к жениху с кулаками, – так и в церкви попу объявлю: не согласна! А ежели силком выдадут, так я – и до места доехать не успеем – тебя изведу!
Жениха слегка передернуло; он исподлобья взглядывал на Матренкин живот и молчал.
– Слышишь! – продолжала волноваться невеста, – так ты и знай! Лучше добром уезжай отсюда, а уж я что сказала, то сделаю, не пойду я за тебя! не пойду!
– Да и мне неохота, – пробормотал мальчишка мрачно.
– Зачем же ты ехал, постылый?
– Староста велел… оттого…
– Ступай с моих глаз! ступай!
Мальчишка повернулся и вышел. Матренка заплакала. Всего можно было ожидать, но не такого надругательства. Ей не приходило в голову, что это надругательство гораздо мучительнее настигает ничем не повинного мальчишку, нежели ее. Целый день она ругалась и проклинала, беспрерывно ударяя себя животом об стол, с намерением произвести выкидыш. Товарки старались утешить ее.
– Небось, еще выровняется! – говорила Акулина, – годка два пройдет, гренадер будет! Ему еще долго расти!..
– Ихняя сторона – хлебная! – уверяли девушки, – скирдов, скирдов, сказывают, наставлено столько, словно город у околицы выстроен!
– Гусей мужички держат, уток, свиней, перепелок ловят. Убоину круглый год во щах едят.
– Гаденок! гаденок! гаденок! – вопила в ответ Матренка, заливаясь слезами.
На другой день, однако, она как будто притихла. Убеждения и утешения возобновились и начали оказывать действие.
– Слушай-ка ты меня! – уговаривала ее Акулина. – Все равно тебе не миновать замуж за него выходить, так вот что ты сделай: сходи ужо к нему, да и поговори с ним ладком. Каковы у него старики, хорошо ли живут, простят ли тебя, нет ли в доме снох, зятевей. Да и к нему самому подластись. Он только ростом невелик, а мальчишечка – ничего.
– В по-не-ве буду ходить… – всхлипывала в ответ Матренка.
– Что ж, что в поневе! И все бабы так ходят. Будешь баба, по-бабьему и одеваться будешь. Станешь бабью работу работать, по домашеству старикам помогать – вот и обойдется у вас. Неужто ж лучше с утра до вечера, не разгибаючи спины, за пяльцами сидеть?
– Известно, хуже! – подтверждала вся девичья.
– Эй, послушайся, Матренка! Он ведь тоже человек подневольный; ему и во сне не снилось, что ты забеременела, а он, ни дай, ни вынеси за что, должен чужой грех на себя взять. Может, он и сейчас сидит в застольной да плачет!
– Они меня смертным боем будут бить…
– Ничего, не убьют. Известно, старики поучат сначала, а потом увидят, что ты им не супротивница, – и оставят. Сходи-ка, сходи!
Матренка послушалась. После обеда пошла в застольную, в которой, на ее счастье, никого не было, кроме кухарки. Жених лежал, растянувшись на лавке, и спал.
– Егорушко! – окликнула она его, стараясь отыскать в своем голосе ласковые тоны.
Егорушка встал и недоумевающими глазами уперся в ее живот, точно ничто другое в ней не интересовало его.
– Господи! да никак он все тот же, что и вчера! – мелькнуло в ее голове, но она перемогла себя и продолжала: – Я с тобой, Егорушко, говорить пришла…
– Пришла? – машинально повторил он за нею.
– Пришла прощенья у тебя выпросить. Хоть и не своей волей я за тебя замуж иду, а все-таки кабы не грех мой, ты бы по своей воле невесту за себя взял, на людей смотреть не стыдился бы.
– Неохота мне тебя брать, нечестная ты. Буду у господ милости просить.
– Все одно: барыня что сказала, то беспременно сделает. Лучше уж прости ты меня.
– Не в чем мне тебя прощать; нечестная ты – вот и все. Пропасти на вас, девок, нет: бегаете высуня язык да любовников ищете… Как я тебя с таким горбом старикам своим привезу!
– А люты у тебя старики?
Матренка с тоскою глядела на жениха, ища уловить в его глазах хоть искру сочувствия. Но Егорушка даже не ответил на ее вопрос и угрюмо промолвил:
– Была уж у нас такая – Варварой звали… тоже с кузовом привезли… Не долго выжила.
– Извели?
– Сама догадалась, извелась.
– Стало быть, ты меня не простишь?
– Сказал: не в чем мне тебя прощать. Горький я!..
Егорушка положил голову на стол и заплакал…
– Любить тебя буду, – шептала Матренка, присаживаясь к нему. – беречь буду. Ветру на тебя венуть не дам, всякую твою вину на себя приму; что ни прикажешь, все исполню!
Слезы жениха окончательно разбудили ее. Она поняла, что ради нее этот человек, еще почти ребенок, погибнуть должен, и эта горькая мысль, словно электрический ток, болезненно пронизывала все ее существо.
– Тяжко мне, мочи нет, тяжко! – продолжала она, – как я к твоим старикам такая явлюсь!
Она все ближе теснилась к жениху, пытаясь обнять его, но он, не переменяя положения, грубо оттолкнул ее локтем.
– Не висни! не трогай! – сказал он брезгливо.
– Пореши ты меня! убей! лучше теперь убей, нежели там меня каждый день изводить будут!
Он поднял голову и взглянул на нее. Ей показалось, что он вдруг на несколько лет постарел: до такой степени молодое лицо его исказилось ненавистью и злобой.
– Так неужто ж тебя жалеть… паскуду! – прошипел он и с этими словами встал и вышел из горницы.
Попытка примирения упала сама собой; не о чем было дальше речь вести. Вывод представлялся во всей жестокой своей наготе: ни той, ни другой стороне не предстояло иного выхода, кроме того, который отравлял оба существования. Над обоими тяготела загадка, которая для Матренки называлась «виною», а для Егорушки являлась одною из тех неистовых случайностей, которыми до краев переполнено было крепостное право.
Матренка уже не делала дальнейших попыток к сближению с женихом. Она воротилась в дом, когда уже засветили огонь, и молча вместе с другими села за пряжу. По лицу ее товарки сразу увидали, что она «прощенья» не принесла.
– Не смыслит еще он, стариков боится. Ты бы опять… – начала было Акулина, но поняла, что ждать больше нечего, и прибавила: – Вот ведь какой узел вышел, и не сообразишь, как его развязать!
Раздумывая об участи, ожидавшей Матренку, в девичьей шепотом поминали имя Ермолая-шорника, который жил себе припеваючи, точно и не его грех. Это имя, конечно, могло бы разрешить все, но установленные властной рукой порядки не допускали и мысли об естественной развязке. Порядки эти были на руку мужской прислуге и обрушивались всею тяжестью исключительно на девичьей. Несчастное существо, называвшееся «девкой», не только в безмолвии принимало брань и побои, не только изнывало с утра до ночи над непосильной работой, но и единолично выносило на себе все последствия пробудившегося инстинкта.
Матренка, по-видимому, совсем позабыла об Ермолае. Как я уже сказал выше, она пала, как самка зверя, бессознательно, в чаду, которым до боли переполнила ее внезапно взбунтовавшаяся плоть. Встречаясь с ним теперь, когда суровое будущее уже вполне обрисовалось перед нею, она не отворачивалась от него, а вела себя так, как бы он вовсе для нее не существовал. Ей даже не было досадно, когда он, проходя мимо, смеючись, на нее посматривал и нагло посвистывал, словно подманивая на новый грех. Но когда до нее дошло, что Ермолай называет Егорку крестным сынком и вообще вышучивает его, это до такой степени взволновало ее, что однажды она, как разъяренная, бросилась на своего случайного любовника. Но он шутя отвел ее бессильные руки, и ничего из этого порыва не вышло.
Ермолай был такой же бессознательно развращенный человек, как и большинство дворовых мужчин; стало быть, другого и ждать от него было нельзя. В Малиновце он появлялся редко, когда его работа требовалась по дому, а большую часть года ходил по оброку в Москве. Скука деревенской жизни была до того невыносима для московского лодыря, что потребность развлечения возникала сама собой. И он отыскивал эти развлечения, где мог, не справляясь, какие последствия может привести за собой удовлетворение его прихоти.
Всё было проклято в этой среде; все ходило ощупью в мраке безнадежности и отчаянья, который окутывал ее. Одни были развращены до мозга костей, другие придавлены до потери человеческого образа. Только бессознательность и помогала жить в таком чаду.

Время шло. Над Егоркой открыто измывались в застольной и беспрестанно подстрекали Ермолая на новые выходки, так что Федот наконец догадался и отдал жениха на село к мужичку в работники. Матренка, с своей стороны, чувствовала, как с каждым днем в ее сердце все глубже и глубже впивается тоска, и с нетерпением выслушивала сожаления товарок. Не сожаления ей были нужны, а развязка. Не та развязка, которой все ждали, а совсем другая. Одно желание всецело овладело ею: погибнуть, пропасть!
И развязка не заставила себя ждать. В темную ночь, когда на дворе бушевала вьюга, а в девичьей все улеглось по местам, Матренка в одной рубашке, босиком, вышла на крыльцо и села. Снег хлестал ей в лицо, стужа пронизывала все тело. Но она не шевелилась и бесстрашно глядела в глаза развязке, которую сама придумала. Смерть приходила не вдруг, и процесс ее не был мучителен. Скорее это был сон, который до тех пор убаюкивал виноватую, пока сердце ее не застыло.
Утром на крыльце нашли окоченевший Матренкин труп.
Похоронили виноватую на сельском кладбище, по христианскому обряду, не доводя до полиции и приписав ее смерть простому случаю. Егорку, которого миссия кончилась, в тот же день отправили в украинскую деревню.
Матушка воротилась домой, когда все было кончено.
XXIII. САТИР-СКИТАЛЕЦ.
– Сатирка-то воротился.
Этим известием докончил однажды староста Федот своей вечерний доклад матушке.
– Врешь!
– В сенях дожидается.
– Зови.
В девичью вошел высокий и худой мужчина лет тридцати, до такой степени бледный, что, казалось, ему целый месяц каждый день сряду кровь пускали. Одет он был в черный демикотоновый балахон, спускавшийся ниже колен и напоминавший покроем поповский подрясник; на ногах были туфли на босу ногу.
– Где побывал? – спросила его матушка.
– И сам не знаю. Где ночь, где день – не спрашивал.
– Бродяга ты; святым прикидываешься. На колокол-то насбирал ли?
– Принес-с. Три беленьких да мелочи рублей с десять.
Сатир вынул из-за пазухи кошель и высыпал на стол деньги.
– Маловато. Не по-прежнему.
– Строго нынче, сударыня. Надо дозволенья просить, а приди-ка без паспорта, ан вместо дозволенья, пожалуй, в кутузку посадят. Да, признаться сказать, и обокрали в дороге. Около сотни с лишком, пожалуй, пропало.
– А ты бы больше зевал!
– Ежели в другой раз… – начал было Сатир, но матушка на первом же слове гневно его прервала:
– Не успел воротиться, а уж опять лыжи навострить сбираешься? И не думай! привяжу тебя на веревку… сиди!
– Не беспокойтесь, сударыня, это я только к слову. Нынче я и сам не уйду… Надо подумать, куда себя настоящим манером определить…
– Ладно, думай, а я за тебя передумаю… Ишь думалыцик выискался… «Подумать надо»! Ты прежде узнай, что господа об тебе думают, а потом уж и сам думай. Ступай к барину, снеси деньги. Пускай старосте церковному отдаст.

Сатир уже три раза был в бегах. Походит года два-три, насбирает денег на церковное строенье и воротится. Он и балахон себе сшил такой, чтоб на сборщика походить, и книжку с воззванием к христолюбивым жертвователям завел, а пелену на книжку тетеньки-сестрицы ему сшили. А так как в нашей церкви колокол был мал и плох, то доставляемый им сбор присовокуплялся к общей сумме пожертвований на покупку нового колокола.
С молодых лет Сатир резко выделялся из общей массы дворовых. В детстве он урывками научился церковную печать разбирать и пристрастился к чтению божественных книг. Кроме этого, он ни к какому другому занятию призвания не чувствовал. Свезли его лет десяти в Москву и отдали в учение к переплетчику; но хозяин без всякого прока возился с ним шесть лет и был рад-радешенек, когда срок контракту кончился. Не сиделось ему за верстаком, все по церквам ходил. Уйдет с утра и пропадает до ночи. На оброк идти он наотрез отказался, а когда возвратился в Малиновец, то и там оказался лишним. Мысли его, казалось, витали везде, но только не около работы, которую ему поручали. Глубокая задумчивость охватывала все его существо, сердце рвалось и тосковало, хотя он и сам не мог определенно объяснить, куда и об чем. А кроме того, и хворь в нем какая-то загадочная таилась, так что он нет-нет да и сляжет. Как ни строга была матушка, но и она, видя, как Сатир, убирая комнаты, вдруг бросит на пол щетку и начнет богу молиться, должна была сознаться, что из этого человека никогда путного лакея не выйдет. Так его и бросили; от работы не увольняли, но и не принуждали.
И в образе жизни он мало походил на своих собратий. Не ел ни мясного, ни даже овощей, потому что последние употреблялись в застольной исключительно в соленом и квашеном виде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов