А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Тут нужна справка. В 20-е годы домком был административным и отчасти полицейским органом с довольно большой сферой власти. Домком распоряжался жилым фондом и руководил домом как некоей коммуной. (Никанор Иванович из «Мастера» был председателем несколько иного домкома, не 20-х, а 30-х годов, когда городские власти окрепли и соответственно убавилось влияние домкомов.) Так вот, комитет пытается отобрать у профессора две комнаты из семи. Решение, заметим, великодушное — в те времена на одного человека полагалось не больше одной комнаты. Но коса находит на камень. Профессор лечит крупных государственных руководителей; квартира остается при хозяине, зато он наживает врага — председателя домкома Швондера.
И Швондер натравливает хулигана на профессора — такова смычка обоих сюжетов. Так Булгаков еще в 1925 году, за 15 лет до последней редакции «Мастера», описал процесс, о результате которого Воланд обмолвился четырьмя словами: «Квартирный вопрос… испортил их». Для современного читателя, в массе своей знакомого лишь с отзвуками жилищного кризиса, «Собачье сердце» — бесценный комментирующий материал к «Мастеру».
Швондер — стандартный микрофункционер 20-х годов; человек недалекий и абсолютно убежденный в том, что все установления начальства есть высшее благо. Это крошечный робот власти, но робот убежденный, что его до некоторой степени оправдывает. Он оценивает людей не по нравственным критериям, а по классовой принадлежности. Вор, хулиган, пьяница оказался Швондеру ближе, чем профессор с его университетским образованием и безупречной трудовой жизнью. «Товарищ по классу» и «классовый враг»…
Ненавидя ученого, Швондер ставит на хулигана, и — чудо! — по рекомендации никому не известного председателя домкома этого хулигана делают администратором более важным, чем рекомендатель. И все понимающий профессор Преображенский предсказывает: «…Швондер и есть самый главный дурак. Он не понимает, что Шариков для него более грозная опасность, чем для меня. Ну, сейчас он всячески старается натравить его на меня, не соображая, что если кто-нибудь в свою очередь натравит Шарикова на самого Швондера, то от него останутся только рожки да ножки» (с. 196).
Это — предсказание страшного конца функционеров революции.
В обществе, разрушенном войнами, революциями, террором, этом невероятно мобильном — по российским понятиям — обществе не осталось традиционных фильтров на пути к власти. Оно стремительно бюрократизировалось по совершенно объективной причине — вся экономика перешла в ведение государства и потребовала для управления целой армии чиновников. Теми же факторами был вызван свирепый жилищный кризис в Москве: масса народу ехала в столицу. Ехала по причинам психологическим, ибо личностные связи, привязывавшие людей к месту, были обрублены революцией. И по причинам социальным — власть в провинции принадлежала совсем уж случайным людям, жить под нею было просто опасно. Наконец, в новой столице формировался центральный бюрократический аппарат, и московских функционеров не хватало. Особенно много ехало евреев — революция сделала презираемых изгоев людьми, сняла «черту оседлости», открыла путь в запретные до того столицы — отсюда еврей Швондер.
Но мы говорили о формировании новых структур власти. Важнейшим критерием было социальное происхождение: «наверх» пропускались люди, которые до революции считались наименее пригодными для исполнения власти — социальные низы, — и, напротив, люди из бывших верхов отфильтровывались. (Поэтому особо котировались евреи — они до революции были людьми, не допускаемыми к власти.) Перестал действовать такой важнейший критерий формирования бюрократии, как образовательный ценз, ибо среди кандидатов почти не было образованных людей. Не работал фильтр общественного мнения, репутации — общественные группы только складывались. Иными словами, оказались утраченными здоровые критерии формирования бюрократической структуры: принадлежность к привилегированному слою (дающая чувство ответственности), образование (гарантирующее компетентность) и репутация (гарантирующая нравственное поведение).
Разумеется, здесь набросана самая приблизительная картина, на деле все было много сложней. Не следует также полагать, что дореволюционная власть была хорошей — она была плохой, как всякая бюрократия, построенная на принципе сословных привилегий, что унаследовала послереволюционная система, сменившая лишь начало отсчета.
В этом все дело. Форма асоциального поведения, именуемая хулиганством, свойственна по преимуществу низам общества. Но именно из низов рекрутировались функционеры новой власти. Среди них неизбежно оказывались Шариковы; они карабкались на вершины власти, становились ее сутью, оставляли от своих коллег рожки да ножки: в драке хулиган активнее, чем порядочный человек…
Об этом и говорится: «Боже мой, я только теперь начинаю понимать, что может выйти из этого Шарикова» (с. 196). И, хоть это не авторская речь, мне слышится голос самого Булгакова.
В рассказах 20-х годов есть еще Рокк («Роковые яйца») — такой же благонамеренный дурак, как Швондер. Кальсонер в «Дьяволиаде» уже не таков — он отнюдь не бескорыстен. В «Мастере» остались беспринципные администраторы: хитрец Берлиоз, пьяница и хулиган Лиходеев, безголовый Прохор. Прямолинейные, тупо-убежденные швондеры уже съедены, власть стала дурной, хулиганской.
Зачирикали воробушки с железными клювами.
Свита Воланда пародирует эту новую власть, власть шариковых, ни в грош не ставящих человеческую жизнь и достоинство; дурную, хулиганскую власть.
Небольшое отступление. То, что мы знаем теперь о методе Булгакова, заставляет сделать одно предположение. Он должен был, пусть самым отдаленным намеком, дать сжатую формулу, характеризующую государственную ситуацию. Подумав это, я вернулся к «кружку по изучению Лермонтова», который плачущая барышня назвала первым, перечисляя кружки, организованные заведующим «облегченными развлечениями» (609). Почему вдруг Лермонтов? Реально ли это? Расспросив людей, причастных к пропаганде литературы в 30-е годы, я узнал, что Лермонтов и вправду почитался пропагандистами. Его изучали широко, но специфически. Рекомендовалось читать бунтарскую поэму «Мцыри», но особенно, как абсолютную хрестоматийную ценность, — «Смерть Поэта», запрещенную при жизни Лермонтова. Конечно же, «кружок» должен был первым долгом заняться этим стихотворением, тем более в 1937 году, когда отмечалось столетие со дня смерти Пушкина.
Так вот, в «Мастере» дается хоть и сатирическое, но исчерпывающее объяснение такому пиетету — в мысленной речи Рюхина: «…Стрелял, стрелял в него этот белогвардеец и раздробил бедро и обеспечил бессмертие…» (489). Дантес-Геккерен — белогвардеец; то есть Пушкин — свой, а Лермонтов, столь яростно обличавший Дантеса, — почти что большевик… Тем более что он обличал и царский двор, а этим наша пропаганда всегда занималась с упоением.
Да, но как он обличал!..
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда — всё молчи!..
Но есть и божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд: он ждет;
Он не доступен звону злата,
И мысли и дела он знает наперед.
Это восьмистишье удивительно точно соответствует и реальности 30-х годов ХХ века; и трон был — прочный, как николаевский… Не менее точно оно описывает роль Воланда — насколько мы успели в ней разобраться. Еще деталь: в старых публикациях печаталось не «грозный суд», а «грозный судия». Воланд есть именно грозный судия, взявший на себя Божий суд, презирающий «звон злата», столь дорогой закулисным властителям булгаковской Москвы.

* * *
Мы пришли к ситуации, очень неприятной для аналитика. На предыдущих страницах было проявлено отношение Булгакова к сталинизму. Стала понятна цель, но остался вопрос о средствах. Признав компаньонов Воланда дьяволо-людьми, мы признали их право на собственную психологию. Их действия должны быть внутренне оправданы, и определением «сатира» здесь не обойтись. Ладно, демоны изображают хулиганов, передразнивая власть; но зачем они это делают? Хотят ее чему-то научить, эту власть? Вряд ли: хоровое пение в жалком «филиале» ничему не научит ЦК ВКП(б). И поджог Дома литераторов не изменит литературных дел, и участь Римского не отвадит других администраторов от служения дурной власти…
Если отвлечься от общей задачи Булгакова и рассматривать изолированный мирок романа, а в нем квазиобщественную деятельность чертей, то деятельность оказывается бессмысленной. Грозный судия показал себя один лишь раз, при суде над Берлиозом, а затем удалился в таинственное молчание (с этим мы должны будем разобраться непременно). А свита занялась деятельностью бессмысленной — но психологически объяснимой, ибо людям в высшей степени свойственны поступки, не имеющие внешней практической цели. Коровьев — человек, он носит человеческий титул: рыцарь. И он же — главный шут, заводила, регент Воландова маленького хора.
Так вот, не есть ли его глумливый хохот — человеческий смех бессилия? Не высмеивает ли он, как всякий шут, как сам Булгаков, то, чего изменить не в состоянии?
О Воланде говорится: «Всесилен! Всесилен!» — на деле же он очень далек от всемогущества… Казнить редактора, свести с ума поэта — такие номера земная власть проделывает постоянно. Отправить на курорт от беды подальше — сам человек может «с собой так устроить». Единственное невозможное, что Воланд творит, — устраивает Мастера и Маргариту в ином, загробном мире, не здесь, не на земле. Воланд и свита могут убить, поджечь, изглумиться, но повернуть всю земную жизнь не может никто.
Бессилие мистических сил в романе всеохватывающе: Бог вообще не имеет отношения к земным делам; сатана обречен земле, но исправить ее не может. Будучи первоначален, как Бог, он может спокойно взирать на людскую скверну, может улыбаться.
Но человеко-демоны, состоящие на его службе, спокойствия лишены, они на земле — среди своих и, будучи бессильны их исправить, глумятся.
Так «человеко-боги», ангелы в традиционных христианских легендах, плачут о человеческих бедах и ничтожестве.
Эта теологическая парадигма имеет прямое отношение к этике Булгакова: если дьявол не генерирует земное зло, если даже дьяволу зло противно, то виноват в зле человек. Знаменитый казус о свободе воли и о божественном соизволении Булгаков решает однозначно: «сам человек и управляет»; решает с гротесковым преувеличением: не через Бога, но через дьявола.
Человеко-черти, видимо, есть самые подходящие образы для пародии на человеческую скверну: по методу сближения. Далеко не безразлично, кто шаржирует; представьте себе, что это делают не глумливые черти, а плачущие ангелы, — тональность произведения станет иной. В «Мастере» обе стороны взаимно окрашивают друг друга. Миляга Бегемот становится пугающим в мундире для хулиганских трюков — в грязном пиджаке, с примусом под мышкой. И власть в нашем ощущении становится еще более отталкивающей из-за того, что ее передразнивают дьяволы. Когда палачи выстраивают шаржи на палачей, выходит даже не удвоение, а возведение в степень… Не теологический, а образный, метафорический поворот: власть эта — дьявольская.
В этом фокусе сходятся все намеки: власть выпускает чертовы деньги, обращающиеся в резаную бумагу; она, подобно черту, похищает людей из их домов; ей закладывают головы; ее функционеры измываются над людьми — или, подобно вурдалакам, загоняют людей в гроб. Таков «иной дьявол», присутствие которого мы заподозрили достаточно давно.
Но я отвлекся от очень важной мысли о человечности булгаковских демонов. Человечность всегда трогательна, и она, собственно, есть единственный настоящий предмет описания для литератора. В пандемониуме «Мастера» более всех человечны, конечно же, Коровьев и Бегемот, и все их совместные трюки окрашены вполне земным негодованием. Они самостоятельно, под снисходительным взором мессира, ведут свою безнадежную войну, искореняя человеческую скверну там, где она им встречается, — в Варьете, у «Грибоедова», в Торгсине. Здесь они вроде даже не служат своему господину — о поджоге «Грибоедова» Воланд не знает, — это их война. Так и хочется сказать: с ветряными мельницами воюют длинный тощий рыцарь и его коротышка-спутник, толстяк… Сражаются против зла, на вечном пути, как Дон-Кихот и Санчо Панса. Поэтому, может быть, Коровьев-рыцарь и упоминает Дон-Кихота, когда они стоят, подобно героям Сервантеса, у входа в трактир и смотрят на едоков…
Мы ненадолго расстаемся с ними. Настало время перейти к следующему виду зла, отмеченному самим мессиром, — «квартирному вопросу». Но прежде позволю себе отступление, которое, по сути, отступлением не является, а продолжает тему этой главы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов