А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Тоже мне хреновый грех! И я такой уж бесчеловечный? Когда она плакала, я шел к ней. Да, мне это не нравилось, да, я это ненавидел, но я же шел!
— В тех случаях, когда слышал, что она плачет, — сказал Лейтон. — Когда не барахтался в постели с Сисси, не плясал с мисс Агги, не колошматил штрейбрехеров с Фрэнком Корвином, когда в голове у тебя не звенели их голоса, да, тогда порой слышал, а услышав, шел к ней. Поздравляю, Кантлинг.
— Я научил ее читать, — сказал Кантлинг. — Я читал ей «Остров сокровищ», и «Ветер в ивах», и «Хоббита», и «Тома Сойера», и еще много чего.
— Во всяком случае, все книги, которые тебе самому хотелось перечесть, — сказал Лейтон. — А читать по-настоящему ее научила Хелен с помощью «Дика и Джейн».
— Не выношу «Дика и Джейн», — завопил Кантлинг»
— Ну и что из этого следует?
— Ты не понимаешь, о чем говоришь, — объявил Ричард Кантлинг. — Тебя там не было. А Мишель была. Она любила меня, она все еще меня любит. Стоило ей ушибиться, оцарапать коленку, расквасить нос, она бежала ко мне, а не к Хелен! Прибегала вся в слезах, а я обнимал ее, утирал ей глаза и говорил… я говорил ей… — Он не мог продолжать, сам с трудом удерживая слезы, чувствуя, как они щиплют глаза.
— Я знаю, что ты ей говорил, — печально и сочувственно сказал Барри Лейтон.
— И она помнила, — сказал Кантлинг. — Она помнила все эти годы. Опеку над ней получила Хелен, они уехали, я редко с ней виделся, но Мишель помнила, а когда выросла, а Хелен умерла и Мишель решила жить самостоятельно, и когда с ней случилась беда, то я… я…
— Да, — сказал Лейтон, — я знаю.
Позвонили ему из полиции. Женщина-полицейский Джойс Бреннан, так ее звали. Этого имени он не забудет никогда.
— Мистер Кантлинг? — спросила она.
— Да?
— Мистер Ричард Кантлинг?
— Да, — сказал он. — Ричард Кантлинг, писатель. — К странным телефонным звонкам он успел привыкнуть. — Чем могу служить?
Она назвалась.
— Вам необходимо приехать в больницу, — сказала она. — Ваша дочь, мистер Кантлинг. Боюсь, она подверглась нападению.
Он не терпел уклончивости, не терпел эвфемизмов. Персонажи Кантлинга никогда не уходили в мир иной, они умирали, они никогда не пускали ветер, они пердели. И дочь Ричарда Кантлинга…
— Нападению? — повторил он. — Вы имеете в виду, что ее избили или что ее изнасиловали?
В трубке было тихо. Наконец Джойс Бреннан ответила.
— Изнасиловали, — сказала она. — Ее изнасиловали, мистер Кантлинг.
— Еду, — сказал он.
На самом деле ее насиловали много раз и зверски. Мишель упрямством не уступала Хелен и самому Кантлингу. Она отказывалась брать его деньги, отказывалась слушать его советы, отказывалась от помощи, которую он предлагал ей в расчете на свои издательские связи. Нет, она всего добьется сама. Она устроилась официанткой в кофейне Гринвич-Вилидж и жила в большом, полном сквозняков чердаке старого склада у доков. Это был страшный район, опасный район, и Кантлинг не уставал повторять ей это, но Мишель ничего не желала слушать. Она даже не позволила ему заплатить за установку надежных запоров и сигнализации. И произошло страшное. Насильник вломился к ней в пятницу еще до рассвета. Мишель была одна. Он сорвал телефон со стены и держал пленницей до вечера понедельника, когда официант в кафе, обеспокоенный ее долгим отсутствием, не пришел узнать, в чем дело. Насильник сбежал по пожарной лестнице.
Когда Кантлинга допустили к ней, ее лицо было одним сплошным синяком. Все ее тело было испещрено ожогами сигарет, три ребра сломаны. Состояние ее было даже не истерикой. Она кричала, когда до нее дотрагивались — врачи или сестры, значения не имело, она кричала, едва они подходили к ней. Но Кантлингу она позволила сесть на край кровати и обнять ее. Она плакала часами, плакала, когда у нее уже не осталась слез. Один раз она позвала его, всхлипнула «папочка» и захлебнулась рыданием. Единственное слово, которое она произнесла. Казалось, она утратила дар речи. В конце концов ей сделали укол, чтобы она заснула.
Мишель пробыла в больнице две недели в состоянии глубокого шока. Истерическое возбуждение угасло, и она стала кроткой, так что сестры могли взбить ей подушки и водить в ванную. Но она по-прежнему не хотела и не могла говорить. Психолог предупредил Кантлинга, что, возможно, речь к ней не вернется.
— Я с этим не смирюсь, — ответил он и настоял, чтобы Мишель выписали, а сам решил, что им обоим надо убраться подальше из этого мерзкого, адского города. Он вспомнил, что ей всегда нравились старинные скрипучие дома, что она любила воду — моря, реки, озера. Кантлинг обратился в агентства по продаже недвижимости, осмотрел большой дом на побережье в штате Мэн и, наконец, остановил свой выбор на овеянном романтикой речных судов старинном готическом здании высоко на обрывах Перрота в Айове. Мало-помалу наступило выздоровление. Она словно превратилась в маленькую девочку, любопытную, непоседливую, полную взрывчатой энергии. Она не говорила, но все исследовала, ходила повсюду. Весной проводила часы на чердачном балкончике, следя, как внизу плывут по Миссисипи огромные баржи. Каждый вечер они гуляли вдвоем над обрывами, и она держалась за его руку. И однажды она, внезапно обернувшись, порывисто поцеловала его в щеку, сказала: «Я люблю тебя, папочка», — и убежала от него, а Кантлинг смотрел ей вслед и видел прелестную раненую женщину двадцати пяти лет — и длинноногую шаловливую девочку, которой она была прежде.
В этот день плотина рухнула. Мишель заговорила. Сначала простыми детскими фразочками, полными детских страхов и детской наивности. Однако она стремительно взрослела и вскоре уже беседовала с ним о политике, о книгах, об искусстве. Во время вечерних прогулок они вели чудесные разговоры. Но про то, что с ней произошло, она не говорила ничего. Ни разу. Ни единого слова.
Через полгода она хлопотала на кухне, писала письма друзьям в Нью-Йорк, убирала, творила чудеса в саду. Через восемь месяцев она снова взялась за кисти. Это было полезно для нее: теперь она, казалось, расцветала с каждым днем, становилась все светлее. Ричард Кантлинг не понимал абстракций своей дочери, он предпочитал реалистическое искусство, и поэтому больше всего ему нравился автопортрет, который она написала для него, кончая школу живописи. Тем не менее он улавливал боль в этих новых ее полотнах, чувствовал, что таким образом она ищет очищения, старается выдавить гной их глубокой внутренней раны, и от всего сердца одобрял ее занятие. Процесс творчества не раз проливал бальзам на его собственные раны. Он даже отчасти завидовал ей. Ричард Кантлинг не написал ни слова в течение трех с лишним лет. Сокрушающий коммерческий провал «Подписи под заметкой», его лучшего романа, парализовал и обессилил его. Он надеялся, что перемена обстановки воскресит не только Мишель, а и его. Эта надежда оказалась тщетной. Но по крайней мере Мишель вернулась к жизни.
А потом, поздно вечером, когда Кантлинг уже лег, его дверь открылась, в спальню вошла Мишель и села на кровати. Она была босая, в фланелевом халатике, испещренном крохотными розовыми цветочками.
— Папочка, — сказала она невнятно.
Кантлинга разбудил скрип двери. Он сел на постели и улыбнулся дочери.
— Привет! — сказал он. — А ты пила!
Мишель кивнула.
— Я возвращаюсь, — сказала она. — И набиралась храбрости, чтобы сказать тебе.
— Возвращаешься? — переспросил Кантлинг. — Но не в Нью-Йорк же? Ты шутишь!
— Я должна, — сказала она. — Не волнуйся. Мне лучше.
— Останься. Останься со мной, Мишель. Нью-Йорк не подходит для жизни.
— Я не хочу возвращаться. Мне страшно. Но я должна. Там мои друзья. Там моя работа. И там моя жизнь, папочка. Мой приятель Джимми… Ты помнишь Джимми? Он главный художник маленького издательства, выпускающего книги в бумажных обложках, и он обещает мне работу — заказы на обложки. Он написал. Мне больше не придется обслуживать столики.
— Я не верю свои ушам, — сказал Ричард Кантлинг. — Как ты можешь вернуться в этот проклятый город после того, что с тобой там произошло?
— Потому-то я и должна вернуться, — отступала Мишель.
— Этот тип, то, что он сделал… сделал со мной… — Ее голос прервался, она судорожно вздохнула и овладела собой. — Если я не вернусь, получится, что он выгнал меня оттуда, отобрал у меня мою жизнь — моих друзей, мое творчество, ну все. Я не могу позволить ему это, не могу допустить, чтобы он меня так запугал. Я должна вернуться и взять то, что принадлежит мне, доказать, что я не боюсь.
Ричард Кантлинг беспомощно смотрел на дочь. Протянул руку, нежно погладил длинные шелковистые волосы. Наконец-то она сказала что-то, укладывающееся в его собственные понятия. Он бы поступил точно так же — тут у него не было сомнений.
— Я понимаю, — сказал он. — Без тебя здесь будет очень одиноко, но я понимаю. По-настоящему.
— Мне страшно, — сказала Мишель. — Я купила билет на самолет. На завтра.
— Так скоро?
— Я не хочу откладывать, пока не струсила совсем, — ответила она. — По-моему, мне еще никогда не было так страшно. Даже тогда… когда это происходило. Нелепо, правда?
— Нет, — ответил Кантлинг. — Вовсе нет.
— Папочка, обними меня, — сказала Мишель и прильнула к нему. Он крепко обнял ее и почувствовал, что ее сотрясает дрожь.
— Ты вся дрожишь, — сказал он.
Она крепче вцепилась в него.
— Помнишь, когда я была совсем маленькая, меня мучили кошмары и я с ревом прибегала ночью к вам в спальню и забиралась в кровать между тобой и мамой.
Кантлинг улыбнулся.
— Конечно, помню, — сказал он.
— Я хочу остаться тут на ночь, — сказала Мишель, еще крепче прижимаясь к нему. — Завтра я уже буду там одна. А сейчас я не хочу оставаться одна. Можно, папочка?
Кантлинг осторожно высвободился из ее рук и посмотрел ей в глаза.
— Ты уверена?
Она кивнула — быстро, застенчиво, еле заметно. Как ребенок.
Он откинул одеяло, и Мишель пристроилась рядом с ним.
— Не уходи! — сказала она. — Даже в ванную. Хорошо? Побудь со мной.
— Я здесь, — сказал он, обнял ее, и Мишель свернулась калачиком под одеялом, положив голову ему на плечо. Так они лежали очень долго. Он ощущал, как ее сердце бьется у его груди. Звук был такой убаюкивающий, что Кантлинг начал задремывать.
— Папочка? — шепнула она ему в плечо.
— Что, Мишель? — он открыл глаза. — Папочка, я должна избавиться от этого. Оно во мне, и это яд. Я не хочу увезти его с собой. Я должна от него избавиться.
Кантлинг, не отвечая, медленно и нежно поглаживал ее по волосам.
— Помнишь, когда я маленькая падала или мне попадало в драке, я вся в слезах бежала к тебе и показывала, где бо-бо. Когда мне бывало больно, я говорила тогда, что у меня бо-бо. — Я помню, — сказал Кантлинг.
— Ты… ты всегда обнимал меня и говорил: «Покажи, где тебе больно», и я показывала, и ты целовал это место и прогонял боль, помнишь? Покажи мне, где больно?
Кантлинг кивнул.
— Да, — сказал он негромко.
Мишель тихо заплакала. Он почувствовал, как от ее слез намокает на груди пижама.
— Я не могу увезти это с собой, папочка. Я хочу показать тебе, где больно. Ну пожалуйста. Пожалуйста! Он поцеловал ее макушку.
— Давай.
Она начала прерывающимся шепотом — с самого начала.
Когда за окнами рассвело, она все еще говорила. Они не сомкнули глаз. Она много плакала, раза два пронзительно вскрикнула и дрожала под одеялом. Ричард Кантлинг держал ее в объятиях все время. Не разжимая рук ни на секунду. Она показала ему, где ей больно.
Барри Лейтон вздохнул:
— Это было самое лучшее, что ты сделал за свою жизнь, — сказал он. — Несравненно лучшее. И если бы ты, достигнув этого, удовольствовался той минутой и остановился там и тогда, все было бы прекрасно. — Он покачал головой. — Ты никогда не умел вовремя поставить точку, Кантлинг.
— Но почему? — настойчиво спросил Кантлинг. — Ты хороший человек, Барри Лейтон, так объясни мне. Почему это произошло? Почему?
Репортер пожал плечами. Он уже начинал таять.
— Это словцо всегда было самым трудным, — сказал он устало. — Дай мне материал для заметки, и я скажу тебе, кто, и что, и когда, и где, и даже как. Но вот почему… Эх, Кантлинг! Ты романист, и «почему» — твоя область, а не моя. Я ведь даже не отвечу, почему дважды два — четыре.
Его улыбка, как улыбка Чеширского кота, еще долго дрожала в воздухе, когда он сам исчез. Ричард Кантлинг сидел, уставившись на пустое кресло, на оставленную стопку, и следил, как медленно тают пропитавшиеся виски ледяные кубики.
Он не помнил, как уснул. Ночь он провел в кресле и проснулся замерзший, испытывая ломоту во всем затекшем теле. Сны его были тяжелыми, бесформенными, полными страха. Он проспал — миновала уже половина дня. Словно в тумане он приготовил себе безвкусный завтрак. Казалось, он отделился от своего тела, каждое движение было медлительным и неуклюжим. Когда кофе закипал, он налил чашку, взял ее и выронил. Она разлетелась в куски. Кантлинг тупо следил, как горячие бурые струйки растекаются по ложбинкам между плитками пола.
1 2 3 4 5 6 7
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов